355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Шульц » Мы не пыль на ветру » Текст книги (страница 14)
Мы не пыль на ветру
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:34

Текст книги "Мы не пыль на ветру"


Автор книги: Макс Шульц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)

– Fire! [23]23
  Огонь! (англ.)


[Закрыть]

А статисты снова проквакали свое «Эй!» Хагедорну пришлось ограничиться внутренним монологом, который звучал приблизительно так: «Ну, погодите, придет времечко, еще поговорим с вами». Мысленно произнеся это, он удалился.

На окраине деревни, немного в сторонке, на лугу перед длинным бараком собралась толпа народу – переругивающиеся, суетливые женщины, старики, ребятишки, и все что-то тащили из барака или кулаками и локтями прокладывали себе дорогу к нему. В бараке, видимо, находился армейский склад вещевого имущества. Люди тащили охапки носков, подштанников, рубах, портянок, галстуков, даже кастрюли, лопаты, противогазы, противоипритные ракеты. Поперек дороги перед бараком стоял джип. На его заднее сиденье вскочил желтолицый человечек в стальной каске с белым ремешком. Дико жестикулируя, он начал выкрикивать что-то нечленораздельное с таким видом, словно ему доставляет удовольствие этот крик и жестикуляция. Какая-то запыхавшаяся старуха приковыляла с детской колясочкой. Человек в джипе сразу заорал на нее, так что та с испугу выпустила из рук коляску и только рот открыла. Желтолицый соскочил со своей кафедры, отшвырнул колясочку на дорогу и сделал знак шоферу, тот включил мотор и на третьей скорости раздавил «транспортную единицу» старухи. Дело в том, что существовало запрещенье – в Германии ведь что-то обязательно должно запрещаться – транспортировать добычу на колесах. Хагедорну претила эта картина, он повернулся и зашагал но шоссе, ведущему в Райну… Вот она, разбитая и покинутая батарея. Из окопов на него уставились стволы четырех передних орудий, поднятые на 85 градусов. Вбитые в жерла деревянные пыжи свидетельствовали, что ни один ствол не был взорван. Хагедорн остановился, чтобы получше все рассмотреть. На стволе «Доры» болталась белая тряпка. Орудие, видимо, было окончательно выведено из строя. Судя по тому, что на лугу виднелись всего две или три свежие воронки, Залигер сдался без боя. Хагедорн подумал: я бы на его месте тоже не устраивал здесь сумерки богов, но все-таки взорвал бы эти штуковины, как-никак дело чести. Господин капитан, верно, думал, что американцы поставят ему в упрек уничтожение орудий, трус проклятый…

– Эй! – громко и досадливо крякнуло где-то.

За бруствером «Цезаря» Хагедорн увидел американские пилотки и под ними мясистые физиономии. Он поспешил ретироваться.

Возле Райны – контрольный пункт, и часовой разыгрывает тот же спектакль, что и его собрат в Лангсбахе. Только на этот раз Аагедорна выручила не вонь загнивающей раны, а надорванная пачка «Лаки страйк» и коробочка с надписью «Breakfast» и рюкзаке.

– Souvenirs from your camrades [24]24
  Подарок ваших товарищей (англ.).


[Закрыть]
. В Лангсбахе, – пояснил Хагедорн обиженным, даже плаксивым голосом.

В ответ часовой послал его ко всем чертям, за что Хагедорн от души его поблагодарил.

Рыночная площадь в Райне, когда здесь никто еще не думал об открытых разработках бурого угля, была идиллической поляной с заросшим прудом. Когда деревня сделалась центром индустриального округа, пруд засыпали и позднее покрыли асфальтом. Только ивы, некогда окружавшие его, стояли на месте, образуя большую ротонду вокруг почти правильного овала рынка, да еще пивная при рынке претенциозно называлась «Ивовый двор».

Но теперь от дерева к дереву тянулся проволочный забор в рост человека. Ротонда сейчас представляла собой нечто вроде временного (на три-четыре дня) пункта сбора для военнопленных и была набита битком. У Хагедорна еще оставалась возможность обойти это место, в котором по справедливости и ему следовало находиться. Но он этого не пожелал. Прочно усвоенная мудрость – лучше идти навстречу опасности, чем бежать от нее – погнала его вперед. Вдобавок – и это, пожалуй, было самое главное – его подстегивало страстное желанье увидеть, как капитан Залигер, этот подлец и пройдоха, ворошится за колючей проволокой, показать ему язык, сделать наконец что-то такое, что свалит его с ног. Жажда мести, возникшая из застарелой ревности и анархического представления о справедливости, погнала туда Хагедорна.

'По проезжей части, между колючей проволокой и тротуаром, обегающим площадь, прохаживались часовые с автоматами в положении «на ремень». Из многих окон, выходящих на рыночную площадь, еще свешивались белые простыни. Все окна, однако, были закрыты, видимо по предписанью начальства. Там же, где они стояли настежь, в ратуше, например, или в квартирах чиновников, в них мелькали фигуры американцев. На третьем этаже ратуши двое рыжих парней в рубашках с галстуками и длинных брюках сидели на подоконнике, свесив поги наружу. К открытым окнам следовало, конечно, причислить и зияющие проемы трех соседних выгоревших домов.

Гражданскому населению было запрещено ходить по проезжей части. Сейчас это гражданское население выстроилось в громаднейшую очередь перед продуктовой лавкой на углу. Очередь, кряхтя, проталкивалась в дверь, но не становилась короче. Хагедорн прошел мимо мясной лавки и заглянул через окно, но ничего не увидел, кроме бело-голубого кафеля, пустых крючьев, пустых мисок, пустых подносов. К глиняной свинке в окне была прицеплена записочка: «Торговля от 16 до 17 часов при наличии товара (но талонам)». Не иначе выглядела и соседняя булочная: бумажные салфетки в окне, пустые корзины, пустые полки, записка того же содержания. Хагедорн встал в конец очереди перед продуктовой лавкой, узнал, что сегодня выдается «особый паек» – консервы из запасов вермахта, раздобытые «гражданским антифашистским комитетом», и вместе со всеми медленно, шаг за шагом, продвигался вперед. На то, чтобы дойти до прилавка, надо было не менее двух часов. Целых два часа мог Хагедорн упиваться своей свободой перед лицом былых товарищей за колючей проволокой, вернее, перед лицом Залигера.

– Ами со вчерашнего дня не дали им ни куска хлеба, ни даже глотка горячего кофе, – сказала какая-то сердобольная женщина в очереди.

– Невелика беда, пять лет они слизывали у нас все масло с хлеба, эти молодчики, – отозвалась другая, безжалостная.

– А если бы среди них был ваш муж! – воскликнула третья, настроенная примирительно.

– Мой муж в Голландии, снизу смотрит, как растет картошка, – срезала ее безжалостная. – А у меня трое ребятишек на шее, вам хорошо говорить…

Настроенная примирительно обиделась и стала язвить:

– Все валить на детей – это дело нетрудное. Вы только и ждете, чтобы какой-нибудь ами залез к вам в кровать, а на стол поставил банку тушенки. По лицу видно.

Безжалостная вздернула нос кверху.

– Могу войти с вами в долю, если вы мне пришлете вашего полюбовника…

Очередь прошипела:

– Свинья…

Настроенная примирительно начала уже впадать в истерику. Но тут как раз впустили следующую партию, и опа, воспользовавшись заварухой, протиснулась на несколько человек вперед.

Хагедорн заметил, что за колючей проволокой кучка офицеров держится отдельно от солдат и унтер-офицеров. Основная масса пленных либо придумывала себе какое-то занятие, либо предавалась тупому бездействию, еще более коварному, чем скука. Офицеры стояли в сторонке, изредка перебрасываясь словами. Многие солдаты, сидя на скатанных шинелях, спина к спине, мирно дремали на солнышке. Другие искали вшей, подсушивали хлеб на костерчиках из обрывков бумаги, третьи счищали медными монетками грязь, налипшую на сапоги, играли в кости пли меняли хлеб на табак. Два американских санитара с инструментом, похожим на кузнечный мех, медленно двигались вдоль колючей проволоки, останавливались через каждые два-три метра и распыляли желтые тучи порошка против вшей над головами побежденных. С лип была содрана кора. Казалось, дикие звери обглодали их стволы. Нет, тогда еще не ели коры в американском лагере для военнопленных. Это пришло позднее, когда в крупных лагерях люди неделями питались корой и травой. Сейчас кора еще служила для поддержания маленьких костров.

На бравых вояк вы не слишком похожи, в душе злорадствовал Хагедорн. Наконец он увидел Залигера. Капитан стоял в кучке офицеров, небрежно прислонившись плечом к дереву. Указательным пальцем он чертил в воздухе фигуры, раз за разом, все одни и те же: треугольники, четырехугольники. Когда Залигер повторил свое упражнение вторично, Хагедорн смекнул, в чем дело. Ей-богу, весь Залигер был в этой игре: умный и ироничный. Он чертил доказательство Пифагоровой теоремы – квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов…

Хагедорн не слышал его голоса и все же слышал: предположение, выводы, ответ; все те слова, что, словно блохи, прыгали с языка Залигера, а его, гимназиста Хагедорна, замучивали до полусмерти. Как ты умеешь применяться к любой ситуации, Залигер! И если бы меня отправили на тот свет с твоей дружеской помощью, ты бы так же стоял здесь и чертил в воздухе теорему Пифагора. Это я знаю наверняка. И понимаю, какты думаешь о будущем: как кошка, у которой одна-единственная забота – если уж падать, то на все четыре лапы. Для полного великолепия тебе только одного недостает: отваги. Ты трус. Поэтому ты сейчас по ту сторону колючей проволоки, а я по эту…

Мстительное желание показаться Залигеру, позлее подшутить над ним заставило Хагедорна выйти из очереди. Ревность, фыркающая, разозленная ревность взяла его за ошейник и повела вдоль стен к той точке, где расстояние между ним и Залигером было наименьшим.

Два тяжелых грузовика прогромыхали по улочке, ведущей к рынку, описали положенный круг но площади и медленно поехали вдоль колючей проволоки.

Какая издевка судьбы! В серо-зеленых машинах с белыми звездами на бортах впритирку стояли бывшие военнопленные прежних победителей, пели, орали, махали флагами – трехцветными, звездными, красными с наспех нарисованными серпом и молотом. Какая издевка! Они медленно-медленно объезжали побежденных, хлопали в ладоши, кидали в воздух полосатые бескозырки и не переставая кричали: «Ми-ир, ми-ир!» – Вот они остановились у ратуши, оттуда тотчас же выскочил офицер, американский, конечно, он что-то кричит шоферам, те опять включают газ, слава тебе господи! Внезапно Хагедорн вздрагивает. Кто-то его окликает, из дали времен доносится имя, которое в эту секунду, словно камнем, ударяет его.

– Амос, – слышит он, – передай привет родным краям, Амос…

За колючей проволокой стоит Армии и ухмыляется, как в те злосчастные времена. Оголенный липовый ствол рядом с ним вдруг превращается в старый каштан перед домиком Хагсдорпов. Руди сидит наверху в «крепости» и уже собирается сказать: «Эх ты, верхолаз, я сейчас спущу тебе веревочную лестницу». Но вдруг он чувствует спиной стену сгоревшего дома и сразу трезвеет, он ждет, чтобы черная желчь скопилась у него во рту, он выплюнет ее под ноги тому, кто стоит внизу… Но Руди только подсовывает большие пальцы под ремни своего рюкзака и уходит с таким видом, точно это он обездоленный, и торопится завернуть за угол, чтобы не видеть больше этого ада кромешного…

И опять он идет по бесконечно длинному, прямому, как стрела, шоссе, потом, никем не замечаемый, сворачивает на проселочную дорогу к деревне Рорен, где он оставил Хильду. На холме перед деревней, в углублении песчаного карьера, он садится передохнуть, думает, что нельзя ему принимать поспешных решений и что он был бы подлецом, если бы сошелся с Хильдой и йотом не взял ее в жены. Покуда он жует хлеб Анны, в нем согревает решенье. Хильда – чистая душой, добран девушка. Мы отлично с ней уживемся. У меня руки, жадные до работы, и в любви я тоже не рохля. А когда воздух очистится, мы пустимся в путь – домой.

Глава десятая

Кинозвезда, пустенькое артистическое дарованьице, все свои роли на экране и в жизни исполнявшая с беззаветным самоотречением и за это получившая в дар от высших сановников рейха небольшую виллу, в. приступе страха и подхалимства пожертвовала расположенной поблизости католической больнице, в которой теперь находились на излечении многие бывшие узницы женского концентрационного лагеря, несколько сундуков, набитых платьями и другой одеждой. Себя она тоже предложила «для любых услуг», и ее взяли в больничную кухню. Там она помогала кухаркам и совала за пазуху все, что удавалось подцепить. Вилла ее была занята английским центром дешифрирования аэрофотоснимков. Хозяйку учтиво и корректно (о, стройных сынов Альбиона всегда отличали прекрасные манеры!) спровадили в садовый павильон, где ее изощренное искусство самоотречения покуда шло на потребу шоферам. Но даже когда эта дама в кухонном халате и кухонном же колпачке усердно чистила картошку, она умела «подать» свою фигуру и мордочку. Весь ее облик излучал одухотворенную надежду: при моей-то сексапильности какой-нибудь элегантный лейтенант (а может, и чином повыше) пожалеет бедную золушку военной годины и возьмет меня к себе в кровать, где я буду лепетать по-английски и чувствовать себя как дома…

Из великодушного дара артистки обеим девушкам, Лее и Франциске, досталось по шелковому халату. Лее – стеганый, небесно-голубой, с огромным пушистым воротником, Франциске – черный, на огненно-красной подкладке, с такими же отворотами. Кинозвезда, которой нельзя было отказать в изысканной фантазии, голубую модель нарекла «Офелией», черно-красную – «Вальпургией». Новые владелицы об этом, конечно, не подозревали. В шуршащих шелках они чувствовали себя ряжеными. Франциска, когда они оставались одни, вывернув халат, изображала кардинала. Она открывала двери почти пустого гардероба, входила и выходила из него, словом, прогуливалась, как его преосвященство по своему прекрасному дворцу на Градчанах за собором св. Витта. Надев халат на черную сторону, Франциска превращалась в подраненную галку или, используя в качестве добавочного аксессуара пояс от ночной рубашки, – в вороватую сороку. Но чтобы развеселить Лею, заставить ее от души рассмеяться, Франциске все еще недоставало сил и жизнерадостности. К концу представления ей всегда хотелось освистать свою единственную зрительницу. Боясь поддаться дурному настроению, Франциска без умолку болтала о том, сколько юбок и кофточек можно будет выкроить из верха и подкладки халата.

К Лее Фюслер пришел посетитель.

– Господин из «Каритас» [25]25
  Одна из благотворительных церковных организаций.


[Закрыть]
. Он дожидается внизу на крытой террасе. Вот и пригодилась вам эта роскошь, – объявила сестра Клементия, облачая Лею, хотя та и сопротивлялась, в голубой халат.

Лея, чуть не плача, говорила, что ни за что, ни за какие блага мира не хочет видеться с незнакомым человеком. Но сестра Клементия была женщиной решительной. И никаких церемоний с хныкающей Леей разводить не стала, одела ее, подняла с кровати, как перышко, посадила в кресло на колесах и укутала ей ноги одеялом. Когда к ней приступали с такой энергией, больная воля Леи подчинялась воле другого, более сильного человека. Сейчас она даже сказала «спасибо» сестре. Клементия запротестовала, ее сердило, что Лея готова говорить «спасибо» даже тому, кто задумал ее убить.

– Вы не должны благодарить меня за каждый шаг, Лея. Я хожу за больными не для благодарностей, а во имя господа нашего Иисуса Христа. Тот, кто требует от человека благодарности, требует и вознаграждения. Знаете, Лея, когда у нас был военный госпиталь, многие раненые, едва избавившись от страха смерти, насмешливо поглядывали на нас, сестер, а иной раз сопровождали эти взгляды совсем неподобающими речами. Но разве хоть одна из нас осмелилась ухаживать за этими (зольными хуже, чем за теми, которые осыпали нас благодарностями? Мы несем свою службу, Лея, и мы ничто перед великим служением любви. Да и разве дано нам знать, что означают насмешки и непристойности в устах больного? Некоторым, издевавшимся над нами, да так, что ржала вся палата, это заменяло переливание крови. Они не ведают, что творят… При вашем состоянии, Лея, я бы предпочла, чтоб вы называли меня не иначе как старой дурой и швыряли в меня бананами, словно злая мартышка… Вам удобно, Лея? И не холодно?

Лея молча кивнула. Но проказница Франциска уже успела ответить ее тихим и тонким голоском: «Спасибо, сестра Клементия».

– Ох уж эта мне Франциска, – притворно рассердилась та. – У вас натура просто лошадиная, вы как молодая кобылица, что резвится в садах господа бога. Подумать только, год пролежала без движенья, нищи ей давали не больше, чем воробью, а опять уже дурачится! Я верю, что у вас будет еще куча детей и домашний очаг, даже счастливый очаг, хотя вы и думаете прожить без веры.

Сестра Клементия взялась за кресло и огорченно отвернулась от Франциски.

– Не знаю, не ведаю, как распределяется милость господня. На это моего земного разума не хватает. Знаю только, что и неверующие живут милостью божьей… – и она покатила кресло, в котором сидела Лея, прочь из комнаты.

Она говорит и поступает в согласии со своей верой, подумала Франциска, но фанатизма в ней нет. Она хорошая католичка. Если бы они все были такие… И если она замолвит за меня словечко перед пресвятой девон – ora pro nobis, – чтобы мне найти своего Карела, я в душе буду очень ей благодарна.

По договоренности со старшей сестрой и врачом сестра Клементия позволила себе «ложь во спасение», сказав Лее, что ее спрашивает кто-то из «Каритас». Посетитель, дожидавшийся Лею, работал не в «Каритас», а в какой-то английской газете. Впрочем, в данном случае это значенья не имело. Газетчик не собирался брать интервью у Леи. Он прочитал в списках освобожденных из лагеря имя Леи Фюслер, своей дочери. Эмигрант, по имени Карл ван Буден, некогда живший в Дюссельдорфе и потом во Франкфурте, он сейчас возвратился на родину. Старшая сестра вела с ним долгий разговор, прежде чем разрешить ему свиданье с Леей. Разные фамилии у отца и дочери дали ей повод для подозрений как чисто делового, так и нравственного характера. Сестра, по праву считавшаяся знатоком человеческих душ, в вопросах церковной морали, и прежде всего во всем, что касалось брака, была абсолютно непримиримой. Тем не менее посетитель завоевал ее доверие. Ребенок, сказал он, родился у двух любящих, серьезно и твердо намеревавшихся вступить в брак.

Правда, его семья энергичнейшим образом протестовала против этого брака с актрисой, да еще неимущей. Отчасти из-за своей преданности иудейской вере, от которой он, старший сын, намеревался отречься в случае вступления в брак, отчасти же и из чисто мирских соображении. Ван Будены, банкиры уже во многих поколениях, из-за неудачных коммерческих операций, предпринятых во время инфляции старшим в роде, оказались на краю банкротства. Когда сын объявил о своем намерении жениться на бедной актрисе, отец, выражаясь фигурально, облачился в рубище, посыпал главу пеплом и во всеуслышанье объявил о своем намерении покончить с собой. Он посвятил сына в тяжелое положение семьи и признался, что разрешил ему изучать историю искусства и философию – вопреки всем семейным традициям – потому, что прочил его в женихи дочери близкого друга, видного торговца предметами искусства, который был согласен своим драгоценным товаром поддержать пошатнувшееся предприятие ван Буденов. Для отцов дело это было уже решенное, дочь тоже дала свое согласие. Во имя семьи сын расстался с неимущей актрисой, но обоюдному согласию, стоившему обоим немалых страданий. От денежного возмещения Фелицита Фюслер отказалась, приняв только скромную ежемесячную ренту на ребенка. Он и из Англии высылал ей деньги, но нацистские власти лишили мать и этого вспомоществования. – В 1936 году Фелицита умерла от туберкулеза. Ее брат, педагог, взял к себе ребенка. Я никогда не видел девочку. Мать этого потребовала. Что ж, это было ее неоспоримое право! Мои родители погибли, так же как и семья моей жены. Пароход, везший эмигрантов, потерпел крушенье у берегов Ньюфаундленда. Темная, непостижимая история. Я тоже был на этом пароходе, но заболел желтухой и в Портсмуте меня свезли на берег. Узнав о катастрофе, я не хотел больше жить. Но я находился в госпитале. Там меня исцелили. С того времени я стал писать для журналов, проводить время в литературных клубах и колледжах. Ну, а теперь я опять на родине и единственное мое желанье – жить под одним кровом с моей дочерью, забыть прошлое, остаток своей жизни посвятить установлению мира на земле. Вот вся моя правда, госпожа старшая сестра…

Врач тоже не возражала против его свиданья с дочерью. Душевное состояние Леи Фюслер, се апатию и страх перед людьми, она считала не менее серьезным, чем ее физическую слабость.

– Активизирующее волнение, пусть даже небольшой шок, не повредит ей. Нельзя только, чтобы все это свалилось на нее как снег на голову, – сказала она.

Сестра Клементия везла свою подопечную по длинным коридорам и в то же время продолжала энергично подготовлять ее к предстоящей встрече.

– Сердце, которое бьется только для себя одного, но исторгнет из груди ни песни, ни вздоха, оно не ведает пи горя, пи радости. А человек нуждается и в том и в другом.

Лея покорно ее слушала, но сестра Клементия сомневалась, дошло ли до нее хоть одно слово. Посему она переменила тон и даже позволила себе некоторую игривость.

– Мы разрешили этому господину побеседовать с вами пять минут, ни секундой больше. Если же он не будет вести себя, как джентльмен, то мы обе сразу дадим ему коленкой в зад…

С этими словами она открыла стеклянную дверь на террасу. Апрельское солнце, сквозь стекло теплое, как летом, встретило Лею. Сестра Клементия поставила кресло боком к солнцу, так что Лея оказалась прямо напротив гостя. Этот последний, сидя на белом стуле у круглого, тоже белого стола, торжественно и несколько комично жмурился, подставляя лицо под лучи солнца. Лее показалось, что он ее не видит, прежде чем он – на мгновенье позже, чем положено вежливому человеку, – поднялся и склонился перед нею. И как склонился! Правая рука на лацкане пиджака, левая опущена вдоль туловища – точь-в-точь старый актер, раскланивающийся с публикой на авансцене. Да, да, от вида и манер этого человека у Леи едва приметно вздрагивали уголки рта. На его склоненной голове светилась плешь, как венцом обрамленная темными, седеющими волосами, возле ушей и на затылке еще сохранившими прежнюю холеную густоту. Когда гость выпрямился, Лея заметила, что он довольно высок и хорошо одет: однобортный пиджак из тонкой темно-серой шерсти, расстегнутый так, что виден жилет, мягкий воротник рубашки и светло-серый шелковый галстук, заколотый жемчужной булавкой. И все же в облике этого человека было что-то комичное, противоречившее его величавой осанке и солидной элегантности. Но не лысина и курчавые остатки шевелюры создавали это комическое впечатление. Скорее оно исходило от маленького, по-детски припухлого рта незнакомца, старательно артикулировавшего, в особенности при звуке «а», растягивавшегося с явным мускульным усилием.

– Я потревожил вас, фрейлейн, хотя знаю, что вы больны, но моя несказанная благодарность…

Странны были и глаза этого человека: коричневые и блестящие, как свежеочищенные каштаны, с большими зрачками, беспокойные, то и дело вспыхивающие и снова гаснущие, и опять по-детски сияющие. Кожа под этими глазами собиралась в дряблые складки: меты прожитой жизни. Единственно мужественными в его лице, подумала Лея, были брови – черные, изогнутые и почти сросшиеся на переносице. Но более всего лицо и весь облик этого человека напоминали тех никогда не смеющихся комиков, которые и без грима выглядят настолько меланхолическими, что публика при первом же их появлении, при первом же сугубо индивидуальном жесте начинает покатываться со смеху.

Даже Лея слегка повеселела, более того, немного подыграла ему, стараясь изобразить светскую даму. Ее красивые, хотя и изможденные руки изящно двигались но подлокотникам кресла. Ожидая дальнейшего развития событий, она щурилась на солнце, заранее потешаясь над звуками, которые готовились вот-вот слететь с этих пухлых, невообразимо подвижных губ.

– В мои намерения входило , —начал посетитель, снова садясь на белый стул, – сообщить вам кое-что о вашем досточтимом дядюшке, докторе Тео Фюслере…

Лея выказала вполне светский интерес к его словам:

– Ах так! Вы знаете моего дядю?..

– Не в лицо, уважаемая фрейлейн, но знаю очень хорошо… Я Карл ван Буден…

– Вы… – у Леи сорвался голос, язык, гортань больше не повиновались ей.

– Да, фрейлейн Лея, да… – стон вырвался из его припухлого рта.

Статно-ребяческая комичная фигура стала расплываться перед глазами Леи. Белый стол, белый стул, на котором он сидел, закружились стремительно, как чертово колесо. Ах, если бы этим вихрем его унесло отсюда, с террасы, во вселенную, в ничто… Она чувствовала на своих висках прохладную руку сестры Клементии и нюхала что-то зеленое, остро пахнущее, ментол или злобу, собственную злобу… Зачем, сестра Клементия, ты поднесла к моим губам эту чашу, зачем вытравила во мне образ моего отца!.. И на его место подсунула образ этого человека! Я не хочу, не могу больше смотреть на него…

Лея со стоном закрыла лицо руками.

– Я знаю, – донесся до нее прерывающийся голос, исходивший из круглого, как у карпа, рта, – знаю, что не имею права называть вас своим дитятей, я не так самонадеян…

– Уходите, – простонала Лея.

– Иду, иду, – прохрипел посетитель.

Лея слышала, что он поднялся, дыханье после этих слов вырывалось у него с астматическим свистом.

– Вспомните только, фрейлейн Лея, что здесь был человек, для которого в жизни нет желанья дороже, милее, прекраснее, чем помочь вам, помочь вам, помочь…

– Уходите, я хочу домой, – рыдала Лея.

Шаги посетителя зашаркали по каменным плитам к выходу. Надорванный голос проговорил:

– Химера… Химера все, что мы говорили… Наши слова запятнали себя…

Стекла осторожно прикрытой двери, расшатавшиеся после многих взрывных волн, задребезжали, как бы вторя муке ушедшего…

– Вы знали, сестра, знали? – плакала Лея.

– Да, дитя мое, знали. Разве ваша мать плохо говорила об этом человеке?

– О нет, сестра, совсем по-другому мать говорила о нем, совсем по-другому…

– Смотрите, Лея, от волнения он забыл отдать вам букет. Какое внимание! – Сестра Клементия взяла букет, брошенный на стуле у круглого стола, и развернула шелковистую бумагу.

– Нарциссы и березовая веточка, какая прелесть. Сейчас больше ничего и не достанешь. У цветоводов нет угля для теплиц. – Она положила букет на колени Леи, – Я оставлю вас на несколько минут, дитя мое, вам хорошо посидеть на солнышке…

Когда через четверть часа сестра Клементия вернулась, Лея спала, а цветы валялись на полу возле кресла. Лее снился сон: они с матерью идут по саду, мать держит ее за руку. Лея – школьница, ей одиннадцать лет. Сегодня день ее рожденья, 23 августа 1933 года. Рука у матери теплая и, как всегда, чуть-чуть влажная, словно она только что утерла ею слезы. Девочка старается идти так же, как мать, легко, царственно, быстро, и осанку хочет перенять у матери, и манеру кланяться при встрече со знакомыми, когда так изящно и величественно склоняется ее обычно высоко поднятая голова с перехваченными лентой полосами, которые привольно и красиво рассыпаются по плечам. У фонтана девочка останавливается и бросает в него камешек. Я, маленькая принцесса, бросаю в фонтан свой золотой мячик. Сказку-то я помню: король лягушек приносит мне его назад. Знаю и то, что король лягушек – это заколдованный принц, пусть не богатый, зато добрый. Он придет, отдаст мне золотой мячик и скажет: вот и я, твой верный Гиперион… Но откуда я знаю, что он придет? Он может и не прийти. И лягушки гибнут в воде, а солдаты в огне… Мать берет меня за руку и тянет вперед. На универсальном магазине развевается флаг, длинный, как флаги на церковных башнях. Флаг светло-красный, точно кровавая пена, на нем белый коровий глаз и черный крест с закругленными балками… Рука матери тянет меня вперед: идем, доченька! Под Нейссерским мостом идет пароход, конечно, же в Кайзерсверт. И на пароходе развевается кроваво-пенный флаг с коровьим глазом. На палубе сидят мужчины в черных и коричневых рубашках, в руках у них бутылки с пивом, они пьют, горланят поспи, ветер доносит обрывки их песен: «…Сегодня наша Германия… а завтра – весь мир». Гука матери тянет меня вперед: мимо памятника всаднику-копьеносцу. Конь под ним вздыбился. «Левада», это называется «левада», говорит мать. Мы идем дальше, к Шнелленбургу. Какие-то люди попадаются нам навстречу. Отец, мать, ребенок. Ребенок скачет на одной ножке, держась за руки отца и матери. «Мама, почему я никогда не прыгала, как вон та девочка? Почему я держусь только за твою руку? Где мой отец?» – «Ах, дочурка, отцу бы очень хотелось, чтобы ты попрыгала, держась и за его руку. По, девочка моя, на свете много…» Рука матери тянет меня вперед. На лужайке в Штокуне растут бело-желтые цветы. Я набираю целый букет. «Для папы», – говорю я. Мать смотрит на пароход, который уже добрался до излучины реки: «Ты не должна говорить о нем, Лея, я этого не хочу».

Ветер подхватывает ее слова, через Рейн, через море доносит их до него, и они ранят его сердце. Не говори о нем, только думай… А как он выглядит, мама? Сейчас мать видит его за Рейном, за морем. И она, Лея, тоже видит. Он прекрасен… Но почему, мама, почему, почему? Рука матери тянет меня вперед. Цветы я бросаю на дорогу…

– Такие чудесные нарциссы, – говорит сестра Клементия. И дает мне в руки букет.

– Я возьму их домой, сестра. Я хочу домой, скорее домой…

– Для этого нужны здоровые, сильные ноги, – говорит сестра.

Почему и она произносит такие нежные, такие приторные слова, как моя мать, как этот человек, как Франциска, как верный Гиперион…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю