Текст книги "Антология осетинской прозы"
Автор книги: Коста Хетагуров
Соавторы: Дзахо Гатуев,Максим Цагараев,Анатолий Дзантиев,Сека Гадиев,Мелитон Габулов,Умар Богазов,Чермен Беджызаты,Ашах Токаев,Сергей Марзойты,Илас Арнигон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 42 страниц)
Илас Арнигон
ЧЕЛЕ
Рассказ
I
Что могло случиться в эту раннюю весеннюю пору, какое горе побудило скорбеть никогда не унывающее село Танаг Сых?
Умирает, прощается с жизнью Челе. Болезнь свалила, приковала к постели могучего работника. Рухнул, как подкошенный, некогда крепкий дуб. Притаился, затих Танаг Сых. Невестки поспешно прибирают во дворах и в комнатах; женщины извлекают старенькие платьица и принимаются усердно чистить их на ветру; молодежь собирает лопаты, заступы, чтобы, не мешкая, заняться приготовлением могилы. Ну, а старики-то, сверстники Челе, чем это они заняты? Никак точат ножи втайне от чужих глаз, предвкушая богатые поминки? Горе вам, старики! Придет пора, найдутся такие, кто навострит ножи и на ваши поминки.
Бедняга Челе, слетелись отовсюду к могиле черные вороны. Пять раз прошмыгнул возле дома умирающего старый Биби – большой любитель поесть и выпить. Вокруг круто изогнувшегося плетня собралась толпа голодранцев и не отрывает жадно поблескивающих глаз от заветных ворот.
Эх, Челе! Не нашлось ни одного доброго сердца, способного обронить по тебе слезу. Немало ты на свете прожил, изрядно потрудился на своем веку, много добра оставил наследникам, вот только не нашел преданного друга, кто утешил бы тебя в твой последний час. Одной ногой ты уже в могиле, другую норовят столкнуть туда же, так нет, чтобы кто-то протянул тебе руку помощи. Твое прерывистое дыхание, твои мучительные стоны вызывают у четырех твоих невесток лишь улыбки: вон они насмешливо перемигиваются. Было у тебя три изнеженных, избалованных дочери. Не стали они дожидаться достойных женихов, повыходили замуж за первых встречных. Ныне стоят они у твоей постели без единой слезинки в глазах, ждут не дождутся, когда смерть сомкнет тебе веки. Замерли в ожидании четыре твоих сына. Бедный старик, сможешь ли ты оставаться в могиле и не разворотишь ли стены склепа, когда они с жадностью примутся делить твой богатый, полный до краев дом?
Как после ливневых дождей радует человека яркий блеск солнца, так обрадовала твоя болезнь родных и соседей. Сейчас они всячески пытаются скрыть свое ликование, но как ни тщатся, не могут согнать краску со своих лиц. Родные заботливо ухаживают за тобой, торопятся исполнить каждое твое желание. Как же, знают невестки, что близится твой последний вздох!
И только твоя хозяйка опечалена по-настоящему, только она скорбит неподдельной скорбью. Неужели ей был так дорог одряхлевший муж? Едва успеет померкнуть свет в твоих очах, как сыновья погонят мачеху прочь от закромов – потому-то хозяйка и бросает на тебя такие хмурые взгляды. Так и не исполнилась ее заветная мечта, того и гляди, сорвут у нее с пояса амбарные ключи. А ведь сколько раз она тебе наказывала: «Пока жив-здоров, подели имущество среди сыновей». Добрая половина твоего состояния должна была перейти к ее единственному сыну – теперь лишь крохи достанутся ее любимому сыночку.
Окинь взглядом прожитую жизнь, умирающий! Чем ты мог так сильно обидеть родных и близких, если они с таким нетерпением ждут твоей кончины? Почему в людях нет ни капли уважения к твоей старости? Нет, не привык ты оглядываться, вспоминать прошлое.
II
В свои молодые годы Челе был славным работником. Трудился он не покладая рук, днем и ночью, в праздники и будни. Бывало, еще только рассветало, когда Челе, закутавшись в изодранную, ветхую шубенку, катил на телеге в лес. А в это время где-нибудь на свадьбе его подвыпившие сверстники горланили песни. По воскресным дням молодежь затевала пляски, Челе же, поругивая лошадей охрипшим голосом, устало шагал рядом со своей упряжкой. Будучи молодым, Челе ни разу не сел на коня верхом, чтобы проехаться в свое удовольствие. Единственное его «путешествие» верхом – это поездка в Дермецыкк на сенокос. Ни одному своему сверстнику не стал он шафером, ни с одним зятем не переступал порога дома невесты. Он не смог бы назвать ни одного осетинского села, в котором ему довелось побывать, как не смог бы назвать ни одного знакомого, у которого решился бы попроситься на ночлег.
Покончив с тяжелой работой, он ни разу не сбросил с себя тряпье, не облачился в выходные одежды, как это пристало молодому, и не отправился по своим друзьям. Юношей он никогда не задерживался возле танцующих, ни разу не пустился в пляс. Как иные молодые, он ни разу не выбрал себе на танцах девушку и до глубокой старости толком так и не разобрался, которая из двух его жен была милей да ласковей.
От пяток до самой макушки увяз Челе в работе, ни разу он так и не поднял головы и не пригляделся к свету жизни. Не припомнить было, чтобы он больше двух дней задержался в селе. Бывало, придет с одной работы, с жадностью набросится на еду и, едва успев прожевать кусок, идет на другую работу. Ел Челе так же, как и работал. В селе его знали как непревзойденного едока.
…Стылым зимним вечером возвратился Челе из лесу с тяжело груженной упряжкой. Отвел лошадей в конюшню, каждую вещь аккуратно положил на место и только после этого отворил двери дома. В очаге горит-пылает огонь. Над очагом кипит-булькает суп. Хозяйка замесила тесто, печет лепешки. Челе присел у очага, стал отогреваться. Вытащил фасал [20]20
Фасал – мягкая сухая трава.
[Закрыть]из чувяков, высушил промерзшую одежду, согрелись и его кости. Челе бы сейчас приступить к еде, но суп пока не готов. Хозяйка достала из золы первую лепешку, положила ее рядом с очагом и сунула в золу другую лепешку. Челе не спускает с лепешек глаз. Это и не удивительно: со вчерашнего вечера он, можно сказать, ничего в рот не брал. Правда, в суме у него был промерзший чурек, но об него скорее зубы поломаешь, чем откусишь. Едва запах теплого хлеба коснулся ноздрей Челе, он не удержался, потянулся за лепешкой. Попросил у хозяйки сыворотки, и лепешка в мгновение ока исчезла в его чреве. Но только теперь в нем по-настоящему пробудился голод. Вторая лепешка исчезла вслед за первой. Хозяйка печет, Челе уминает. Пока варился суп, Челе смолол шесть лепешек с сывороткой. Когда же суп был наконец готов, он проглотил еще и седьмую лепешку.
Усердным, неустанным трудом Челе возвел богатый дом, напоминающий щедро набитый медом пчелиный улей. Дом высотой в два этажа, рядом огромный сарай. Одной стороной сарай упирается в амбар, другой – в летний домик. В хлеву у Челе полно скота, в теплой конюшие – коней. Ни у кого в селе нет таких упитанных и красивых буйволов и коров, как у Челе. Ни из чьих ворот не выезжает такая аккуратная и исправная телега, как у него. Ни у кого нет столько зерна в амбарах, как у Челе. Одной кукурузы у него столько, сколько не найти во всем Танаг Сыхе.
III
Постарел Челе. Дети его женились, сами обзавелись детьми. Нет, не в силах угнаться за Челе четверо его сыновей. Они работящие, хозяйственные, однако работа не заслоняет им жизни. Будни у них сменяются праздниками, есть у них сверстники, друзья, не отказываются они и от веселья.
Сам Челе нисколько не изменился. Он по-прежнему не позволяет сыновьям распоряжаться в доме, как и прежде, не появляется на нихасе среди старших. Даже будучи стариком, он остается самым прилежным работником в доме. Правда, теперь он не сопровождает обозы в город, не ездит на телеге в лес, но работы у него отнюдь не убавилось. Отправив сыновей на работу, Челе принимается наводить порядок в домашнем хозяйстве. Он виновник того, что в доме ни у кого не остается времени ни на отдых, ни на веселье. Челе требует от домашних, чтобы они всегда были при деле, будь то старшие или младшие, мужчины или женщины. Никому не удается и дня передохнуть – для каждого Челе найдет работу. В доме Челе женщина и часа не посидит спокойно, даже если вздумает запереть двери своей комнаты. Он и новую невестку не постесняется запрячь в работу, впрочем, она и сама охотно за нее примется, лишь бы не слышать ворчанья Челе. Соседскому малышу не удается вдоволь наиграться с младшим сыном Челе – едва он сунет нос в их двор, как Челе сразу же отправляет его чистить хлев. От хмурых взглядов Челе, от его гортанных выкриков то и дело испуганно вздрагивают домашние и соседи.
Даже на старости лет у Челе нет ни одной свободной минуты. Встает он с рассветом и допоздна возится по хозяйству. Рыщет по закоулкам двора в поисках работы: там приберет, здесь соорудит, там заплату поставит. Кто еще сможет поставить такой плетень, как Челе? Кто сложит такую красивую копну сена? Кто сможет, подобно Челе, обновить изодранный хомут, истертое седло? Кто быстрее его сменит поломанную оглоблю, кто лучше его смастерит новую арбу, чья тележная ось окажется прочней? Кто в целом селе ухаживает за огородом лучше Челе? Нет, он не стал, подобно некоторым, засорять садовый участок деревьями. Обыкновенный картофель – вот что он сажает каждую весну. Челе не любит деревьев. Когда-то он посадил перед домом несколько акаций, а потом сам же их постепенно вырубил: там, глядишь, надо кольями запастись, там колесные спицы заменить. К чему Челе деревья? Фруктов он не ест, отдыхать же в тени деревьев у него нет времени…
Соседи нередко огорчают Челе. Развеселый Танаг Сых не хочет брать с него пример. А ведь если бы люди поменьше сидели под деревьями да почаще вспоминали о своих домах, то и не бегали бы к Челе за помощью. Челе никого не беспокоит и не любит, чтобы беспокоили его: он никогда и никому не окажет помощи, если знает, что эта помощь во вред его собственному дому. Скажем, понадобился соседу топор, так пусть прежде нарубит чуточку дров в сарае Челе. Попросит сосед кукурузную молотилку – пусть прежде намолотит ящик кукурузы для Челе. Попросит телегу – пусть заодно захватит с собой и навоз со двора Челе. Попросит изготовить ось – пусть один день отработает с сыном Челе.
IV
Умирает Челе. Его тесть Черыко только и ждет, когда придет пора прикрыть старику веки. Три дочери Челе повязали косынки, приготовили носовые платки и затихли в ожидании той минуты, когда надо будет удариться в слезы. Больной тяжело дышит. Порой его начинает охватывать беспокойство, губы принимаются что-то беззвучно шептать. Черыко наклоняется над ним и пытается его успокоить:
– Сейчас, Челе, сейчас! Не волнуйся, Бабе пошел за ним…
Чем это так взволнован Челе, что гложет его сердце в предсмертные минуты?
Дверь распахивается, и к больному скорым шагом подходит средний сын Бабе. Челе узнал его и пристальным взглядом уставился в лицо сыну. Бабе наклоняется над отцом и шепчет ему в самое ухо:
– Баба, нет у них нашего рашпиля, нет! Тембол клянется, я, говорит, давно его вернул, зачистил древко топора и сразу же отнес обратно, передал в руки самого Челе.
Больной заметался в постели, попытался приподняться и сесть, но так и не смог этого сделать. Черыко нагнулся к нему:
– Что тебе, Челе?
Больной с трудом разомкнул губы и произнес одно единственное слово: «Чырын»…
– О каком это чырыне он говорит? – удивился Черыко.
– Это он о ящике с инструментами, – догадался Бабе и вытащил из-под кровати большой деревянный ящик. Челе не сводит с сына тревожного взгляда.
Бабе принимается доставать из ящика рубанки, стамески, напильники, молотки, старые подковы, изогнутые гвозди… Рашпиля нигде не видно. Бабе бросает инструменты обратно в ящик и заталкивает его под кровать.
Больного охватывает еще большее волнение. Он, не мигая, глядит на сына и что-то беспрерывно шепчет. Черыко подставляет ухо к самым губам Челе, и ему удается разобрать: «Тембол… Рашпиль!»
– Бабе, сходи еще раз к Темболу, – говорит Черыко, – пусть он получше поищет этот рашпиль… А нет, так обойди соседей, может, отыщется у кого-нибудь!
Бабе с ворчанием покидает комнату:
– И на что ему сейчас рашпиль или, может, на том свете он собирается доски гроба зачищать?
Разбрелись по селу четыре сына Челе, повсюду ищут рашпиль.
Челе стал испускать дух. Дыхание его становится прерывистым, а то и вовсе останавливается. Больной все же находит в себе силы, ворочая глазами, оглядеть собравшихся. Черыко опускает ладонь на лоб умирающему и внимательно вглядывается в его зрачки. У трех дочерей Челе носовые платки начинают бегать от носа к глазам и от глаз к носу.
В комнате появляются сыновья Челе: отыскался-таки рашпиль отца! Бабе приближается к постели и показывает рашпиль умирающему. При виде рашпиля Челе что-то начинает бормотать, в глазах его мелькает радостный блеск. Бабе вытаскивает из-под кровати ящик с инструментами и, приподняв крышку, бросает туда рашпиль. Комнату оглашает громкий звон металла. Челе облегченно вытягивается, вздыхает и… Черыко прикрывает ему веки.
Перевод А. Дзантиева
Дзахо Гатуев
ГИЗЕЛЬСТРОЙ
Очерк
ОСАДА НАЙФАТА
Мягкие волнистые, цепляющиеся одна за одну линии гор незаметно вынесли меня на перевал. Я еще раз посмотрел на зеленые массивы вольной Куртатии, увенчанные прогнившими зубьями разрушающихся башен, и спешился: начался спуск.
Впервые мне пришлось входить в Даргавское ущелье через верховья. Они суровы и мрачны. Над черными графитовыми утесами круто виснет иссеченная грандиозными трещинами снежная стена Зариу-хоха. Перед лицом его особенно жалкими кажутся аулы, почти брошенные жителями.
Сегодня канун праздника, и в аулах говорят даже камни. Съехались гости. На плоских кровлях саклей ритуально режут баранов, которые не блеют, удрученные видом своих уже приконченных собратьев. Их спрятанные черными рунами тела корежит судорога. Но беспощадны руки резника, только что молитвенно простиравшиеся к богу богов – Хцау и богу грома и молнии – Вацилле. Из раненого бараньего горла фонтаном бьет кровь. И ползет над саклями густой дым, начиненный ароматными запахами мяса, пирогов и паленой шерсти…
На площади в Каккадуре три свежепросмоленных дымом гнезда для пивных котлов. В каждом котле варилось праздничное ячменное пиво. И в каждом можно бы танцевать лезгинку…
Гомера вдохновили бы осетинские пиры…
Центр праздника – за селением Цагат-Ламардон. Там уютное зеленое ущелье вздыбилось утесом. На нем декоративно высится древняя циклопическая башня, которая считается священной. К ней приложены поздние каменные постройки. Плоские кровли их – ступени к святилищу Найфат.
Задолго до начала праздника наследственный жрец Найфата Ильяс Гутцев, как его предки, гаданием на стрелах устанавливает, какой из домов Ламардона должен дать жертвенного ягненка в этом году. Жрец сам идет к стаду, сам отбирает жертву, которую с этого момента окружают необыкновенным в горском быту уходом: приставляют к нему трех маток, холят, купая даже в молоке, до дня праздника скрывают от женских глаз.
В первое после христианской троицы воскресенье приходит конец бараньему счастью…
День за днем кружит земля, открывая солнцу гладь океанов и морей, поля, леса и пустыни суши, снежные вершины гор, склоны ущелий, обложенные саклями. Вот тень от Зариу упала на скалу, и жрец вышел из своего очистительного убежища в Найфате. На нем белая одежда – бязевый бешмет, перетянутый ремнем. Он без кинжала. Давно не бритое – в очищении – смуглое лицо и низкий, четко очерченный, тяжелый в морщинах лоб. Медленные карие глаза спрятаны глубоко.
Когда-то давно, – люди говорят, что шестьсот лет тому назад, – предка этого жреца, безродного мальчика, похитили кабардинцы. Мальчик пас кабардинское стадо и часто плакал, тоскуя по своей суровой родине.
Однажды к мальчику спустился с поднебесья орел и спросил:
– Ты осетин или кабардинец?
– Осетин.
– Почему ты так много плачешь?
Мальчик рассказал орлу о своей беде. Орел вознес мальчика на гору.
– Узнаешь ли ты эти места?
Мальчик узнал башни Найфата (тогда там жили люди).
– Иди! – отпустил мальчика орел. – Вспоминай меня. Пусть твои молитвы исцеляют людей.
И вот жрец вышел из своего предпраздничного очистительного убежища, Найфата, чтобы совершить восхождение на Тбау-Вацилла, на вершину которого орел вознес мальчика. Вот несут за ним жертвенного ягненка и чашу свежесваренного пива, а люди, жаждущие исцеления, сторожат жреца. Густой толпой они собрались на Цата-дзуаре и, выждав, пока жрец кончит молитву, передают ему свои жертвенные приношения: щипки ваты, лоскуты материи, мелкие серебряные монеты и кувинагта (молебная еда) – зажаренные на вертеле пять правых ребрышек убитого к празднику барана и три сырных пирога.
Люди просят жреца помолиться за них.
Многие не успевают к жреческой обстановке на Цата-дзуаре. Они перехватывают священную процессию на пути и счастливы, когда удается вручить приношение кому-либо из Гутцевых, сопровождающих жреца на Тбау-Вацилла, – на вершину ее когда-то вознес орел мальчика, ставшего родоначальником фамилии.
Ночь на понедельник – ночь мистической тишины в пяти аулах ущелья. Утопающие в чаду усталые хозяйки готовят яства. Мужчины чинно сидят в кунацких, делясь новостями: гости – своими, хозяева – горскими; праздничное пиво пока отстаивается в чанах. Тишина. Кажется, что даже быстрая река умолкла. Люди знают, что ушедшие на Тбау-Вацилла достигли пещеры, затерянной в предвершинных скалах, что уже зарезан жертвенный баран, что Ильяс взошел на священную, запретную для земных вершину. Люди верят, что не спит жрец и молится за них.
На дальнем склоне ущелья, в аулах, как бедные звезды, светятся окна…
Утром жрец сходит в долину. Он приносит людям пиво, оставшееся на Тбау-Вацилла с прошлого года, и разложившуюся шкуру прошлогоднего жертвенного ягненка. И весть об урожае: ведь пиво за год покрылось коркой – урожай будет в той части Осетии, к которой обращена более густая, затвердевшая на поверхности пива пена.
– И на горах и на плоскости будет изобилие в этом году.
Смертные встречают жреца, чтобы услышать эту весть, чтобы получить от него глоток целебного пива или же щипок от прогнившей кожи, будто бы предупреждающий эпизоотии. Праздничные одежды смертных лохматы и бедны. Протянутые в молениях руки – корявы.
Курчавые плоские кровли Найфата, похожие на ступени к святилищу. На них собрались люди. По крутому каменному желобу, в метр шириной, медленным грузным потоком стекает густеющая баранья кровь. Здесь же свежуют баранов, насаживают пять ритуальных ребер (на деревянные вертела и зажаривают в нижней сакле. Из входа в нее неиссякаемо ползет дым. Там же пекут треугольные пироги.
На высшей ступени, перед входом в башню, в позах мистериальных, – потупив обнаженные головы, благоговейно держа в руках кувинагта [21]21
Кувинагта – чаша с пивом и шашлык (или три пирога).
[Закрыть], – стоят болящие: ждут приема, целительного прикосновения к «раненой цепи».
Когда-то, говорит предание, грузинский царь Елечер (Ираклий) напал на Осетию. Он угнал в Грузию пленных и стада баранты. И цепь. Цепь бежала от насильников. Они стреляли вдогонку цепи и ранили ее. Она вернулась домой, истекая кровью. Люди перевязали рану.
Тогда царь Елечар смиренно вернулся к цепи и принес ей в жертву двух быков…
Туберкулез и сифилис, ревматизм, подагра и малярия, сумасшествие прибрели сюда. Вот по деревянной лестнице втащили на площадку припадочную. С вечера ее держали в сумраке женского помещения, и снаружи слышно было, как она билась там и кричала вселившимся в нее нечистым:
– Уходите, уходите от меня! Я гостья Вациллы, я гостья Вациллы!
Я не зарезал жертвенного барана, не испек треугольных пирогов, и мне воспрещен вход на верхнюю ступень. Я лишен права видеть целительную цепь. Но в суматохе, порожденной дробным криком больной, я взошел и видел: больную положили перед жрецом, и он коснулся ее головы.
– Успокойся, успокойся, – сказал жрец обыденно и тихо. – Вацилла спасет тебя… Вацилла помилует тебя…
– Спасет?
– Спасет, конечно, спасет.
Видна ужасная борьба. Тело больной ломают судороги, и на лице проступают бриллианты, вероятно, холодного пота. Она ослабевает и лежит покорная и немощная, медленно поднимая тяжелые веки, чтобы смотреть на жреца, когда он будет отвечать на тот же ее вопрос:
– Спасет?
– Спасет, – спокойно отвечает жрец и гладит ее густые черные волосы. Потом он тянет ее безвольную руку к цепи, дает ей откусить от священного пирога, от одного из зажаренных ребер. Он дает ей глотнуть целебного пива, и больная впервые после многих лет узнает мир. Она поднимается, подчиняясь приказанию жреца, и выходит к восхищенным людям, и плачет, и просит простить ее, сама не зная за что. А те, очарованные сифилитики, туберкулезники, ревматики, вновь застывают в благоговейных позах, замагниченные шестью беспощадными, кровавыми, жуткими, холодными и голодными веками.
Я неверующий, но я – гость. Последнее предопределяет отношение ко мне приближенных жреца – бедняка Баракова и кулака Тосикова. Оба они из плоскостного, замыкающего вход в ущелье селения Гизель. Бараков – мрачный сутулый человек, за крупными губами которого прячутся немногочисленные остатки крупных зубов – клыки. Он резник при жреце. Он выбран из среды смертных, чтобы подниматься со жрецом до пещеры у вершины Тбау-Вацилла и резать там жертвенного барана: Гутцевы, избранные богом для исцеления людей, не могут обагрять свои руки в крови.
Щеки Тосикова свежевыбриты, и клинышком торчит серебряная бородка, оставленная для солидности. Он мал ростом, а взгляд его серых глаз надменен.
Тосиков и Бараков распорядились, и расторопный, лет двадцати восьми парень позвал меня вниз. Он предложил мне сесть на «самый мягкий камень». Со мной уселись Бараков и Тосиков. Праздник этого года невесел. Какие-то там коммунисты и комсомольцы собираются в соседних аулах и хотят прийти сюда, чтобы разогнать приехавших за исцелением. И вот, пока осторожный и надменный Тосиков молчит, простодушный Бараков раздумывает вслух:
– Ведь Гино (Гино – его племянник, коммунист, областной ответработник, писатель) сам в прошлом году видел, как Ильяс излечил сумасшедшего… Ильяс – что!.. Разве мы не знаем, что Ильяс копейки не стоит: он – пьяница, обжора. Мы не к нему приходим, мы в это место приходим, – продолжает он, помолчав.
Я встретил Гино по дороге в Найфат. По поручению областных организаций он руководит землеустройством ущелья. Она является началом интенсификации хозяйства в Нагорной полосе. Пятилетний план переводит Нагорную Осетию на овцеводство.
Гино ходит сейчас по даргавским аулам, заселенным наполовину после стихийного выхода горцев на плоскость, и зовет их бросить прокопченные дымом сакли, образовать вместо пяти два поселка с постройками нового стандартного типа.
Глазами старого Баракова исподлобья следит старая Осетия за работой Гино:
– Людям и на прежних местах хорошо живется.
Наш урдагстаг (стоящий на ногах; так называются в осетинском быту младшего, обслуживающие пирующих) – тот же расторопный парень, зовут его Асаге, – был до революции «временнопроживающим» парнем, выселившимся на плоскость, но не принятым в общество и потому лишенным надела. Революция дала ему душевой надел в 0,6 га, – он за революцию и часто восклицает:
– Да здравствует рысысы! – что в его произношении следует понимать – СССР.
На вопрос – почему же он здесь, Асаге весело объясняет: неделю подышать хорошим воздухом, повидать людей, поговорить и попировать с ними, ни о чем не заботясь…
Нарушив ритуал, я увидел священную цепь. Теперь мне хочется увидеть кувандон (молельня, часовня), круг посетителей которой расширен: туда впускают и тех, кто не зарезал Вацилле жертвенного барана. Я попросил Баракова. Он сходил и вернулся от Ильяса с разрешением.
У входа в молельню – толпа. У всех те же кувинагта. Я удивился встрече со знакомым владикавказским осетином. По моим сведениям, он уехал в Бухару.
– Приехал вот, – точно сам недоумевая, говорит он. И успевает объяснить, пока мы проталкиваемся в молельню: – У меня родились, но не жили дети. Когда родился этот сын (он показал на трехлетнего мальчугана, умостившегося на руках матери), я пришел сюда. И ребенок живет.
В густом сумраке молельни единственный источник света, дверь, забит толпой, – люди слились в общую массу. Слабо мерцают восковые свечи, вправленные метерлинковскими – в ниспадающих платках – женщинами в стену. Когда-то стена была иконостасом. Теперь в ней осталась низкая дверь, ведущая во вторую половину – алтарь. Случайность опять притерла меня к владикавказскому знакомому. Он несет жрецу свое сокровище – ребенка, и жрец, приняв кувинагта, деловито и спешно молится Вацилле.
– Глотни, мое солнце, – употребляет он обычное обращение к детям, протягивает ребенку чашу пива. – Откуси, – дает он ему пирога и мяса, и ритуал закончен.
Полки позади жреца до отказа уставлены разнообразнейшими христианскими иконами, в большинстве современными. Говорят, что это – приношения паломников, Наслоившиеся за время существования культа. Говорят, что за первом, видимым, рядом икон хранится множество древних.
В нише, находящейся под боком у жреца, таинственная чаша с таинственным пивом. Отец протягивает жрецу порожнюю винную бутылку. Жрец через жестяную воронку наливает в нее две маленькие рюмки пива.
Худые и бледные – женские, корявые и твердые – мужские руки с бутылями еще и еще протягиваются к жрецу. Серебряной стопочкой он черпает его и разливает, разливает.
– Тбау-Вацилла! Тбау-Вацилла! (Молимся, славим тебя, Вацилла!), – шепчут людские губы.
Люди развезут пиво по ущельям и селам, будут хранить его, будут лечиться и лечить.
Преодолев напор толпы, я выбрался в чудесное ущелье Найфата. На дне его говорливо бежал сказочный ручей. Девственной травой зеленели кругом склоны. Тропинки протянулись по ним в прекрасные, затканные снежным молчанием выси.
Над пологой тропинкой, вытоптанной из Ламардона в Найфат, единственная в Даргавском ущелье и потому священная роща. В ней вырубается ежегодно палка, которую жрец берет с собой на Тбау-Вацилла. На вершине он натягивает на нее шкуру жертвенного ягненка.
Сейчас пробирается сквозь ветви и ползет над рощей голубоватый дым.
Я поднялся по ступенчатому кряжу. Не слышны стали людские голоса, и показалось, что нет, не должно быть болей, что мои глаза будут всегда ненасытно смотреть на снежные выси, что я, люди, суровые дальние склоны, выси, – что мы прекрасны. Должны быть прекрасны.
Но плоские кровли Найфата густы, как черные гроздья винограда. Корявые пальцы – в складки их въелась черная земля – держат нищенские кувинагта; в глазах покорная, беззлобная, беспомощная вера…
Голубой дым ползет по верхушкам деревьев. Небо ясно. В прозрачном воздухе, точно выше и выше, растут каменные горы. И вот нежданно родился и побежал по неизбывной горской тишине звон колокола. Я свернул в орешник, достигший предельной в заповедной неприкосновенности высоты.
Таинственная тишина рощи. Робко трещат под ногами сучья. Приглушен листвой колокольный звон. В буйной влажной траве рассыпана рубиновая земляника.
Скрытый кустарниками, я остановился, чтобы не помешать молитве. Группа мужчин полукругом стояла около дерева, к стволу которого прикреплен станционный колокол. Седобородый патриарх занимал центральное место в полукруге. Деревянная чаша с пивом в правой его руке, ребра и пироги – в другой. Он импровизировал молитву с жаром, свойственным только осетинам. Старик то повышал голос, то говорил шепотом, или был вкрадчив, или убедителен. Порою он почти кричал, приказывая громовержцу Вацилле дать бедной фамилии урожай на полях и в садах, сочные куски мяса, залитые маслом пироги, изобилие в саклях, благополучие в пути, удачу в делах и здоровье.
– Ой, Тбау-Вацилла! – постоянно вырывается из речи старика, скрепляя каждое требование, подтверждаемое хором присутствующих.
– Оммен!
Старик умолк и протянул младшему в кругу глотнуть пива и откусить пирога и мяса. Молельная чаша пошла по рукам и по губам. И тогда фамилия уселась на земле. Урдагстаги расставили деревянные блюда с вареным мясом, с сырными пирогами, с шашлыком. Чаша много раз наполнялась пивом.
Как посол божий («гость – посланник божий» – говорится в осетинском приветствии) я сел с ними за вкусную родную еду.
Это был фамильный дзуар. Каждый род, живущий в аулах Даргавского ущелья, имеет своего дзуара-покровителя и сегодня устраивает на месте пребывания его такое же пиршество… И каждый аул имеет своего покровителя, и каждый аул будет пировать около своего дзуара. Превыше всех – Вацилла, бог грома и молнии, следовательно – дождей и плодородия.
Кажется, что праздник, на который стекаются люди со всей Осетии, – грандиозная мистерия, показывающая развитие общественных идеологий от тотема к богу – вырастания рода в нацию. Недаром же спросил чудесный орел гутцевского мальчика:
– Ты осетин?
Хмельное пиво развязало языки. Густо сыпались сальные шутки. Пели. Вечером, перед тем как пойти в аул, хороводили на поляне веселое «Чепена», – взявшись под руки, кружились, оцепив старика, и повторяли его тяжеловатые, наивно-хитрые движения.
Вязкой тропинкой между полями овса и ячменя я спустился утром в Даргавс. К партии землеустроителей, возглавляемой Гино, подъехала другая партия – облесителей, если приемлемо это полуприличное слово: Их задача – согласованно выбрать участки для новых, укрепленных поселков, для пахоты, сенокоса, пастбищ и леса.
Упорно идет осада Найфата: «Ламардонская роща не будет единственной и священной».
Сбрасывается каменная скрижаль горской истории. Столетия назад волосатые руки пионеров сложили каменные здания, которые были их жилищами и крепостями во время нашествия врага. В нижних этажах саклей осетин держал худобу и семью. Над очагом висела цепь, с которой отождествлялся патриархальный род его, его сила и твердость. Шафер, когда вводил в дом невесту, окончательно закреплял молодую за новой семьей тем, что заставлял ее прикоснуться к надочажной цепи.
Теперь Гино ходит по аулам и зовет людей переселяться в новые дома, в которых не будет надобности в надочажных цепях, не будет закопченных стен и потолков, и грудей, рвущихся в кашле, и глаз, воспаленных в дыму, и распадается старая семья: оставив отцов доживать старые дни, сыновья уйдут вскоре в новые поселки, расцвеченные электричеством.
Верхами и на арбах, и пешие догоняют нас – меня и Гино – возвращающиеся на плоскость паломники, начиненные хмельным пивом. Они поют. Пытаются джигитовать. Спорят с Гино, каждый раз ссылаясь на исцеление, виденное Гино в прошлом году. Зовут меня в свидетели нынешнего. Напрасно Гино рассказывал им о великой силе внушения, говорил о неудачах жреца в борьбе с сифилисом, – спорщики посмеивались и торопились уехать, точно боялись поверить. Слева высился Тбау-Вацилла-хох. У подножья его ютились разоренные сакли вовсе покинутого жителями Хуссар-Хинцага. Рядом с брошенными, рассыпавшимися саклями древние белые сцементированные могильники казались живыми. На громадном недоступном камне, как остов подбитой птицы, прозрачная, в бойницах и входах, лежала старая крепость. Точно подступая к ней, со дна ущелья поднимались рабочие. Шапки и лица, и бедность одежды выдавали их осетинское происхождение: сшитые с претензией на галифе брюки из домотканого сукна, приведенные в бесформенное состояние ботинки. Снабженные кирками, ломами и молотами, они только что начали рыть шурф. Мы вступали на территорию строительства Гизельдонской государственной электрической станции.