Текст книги "Антология осетинской прозы"
Автор книги: Коста Хетагуров
Соавторы: Дзахо Гатуев,Максим Цагараев,Анатолий Дзантиев,Сека Гадиев,Мелитон Габулов,Умар Богазов,Чермен Беджызаты,Ашах Токаев,Сергей Марзойты,Илас Арнигон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 42 страниц)
– Пой, Музыкант, пой, только, пожалуйста, потише – на каждого пуля отлита.
Темыр в недоуменьи переводил взгляд с одного парня на другого. Ни оторопи, ни уныния – ничего, кроме ребячьего оживления и мужского спокойствия. Была и есть беда – она прижилась не за горами. Эти юнцы с оружием в руках знают об этом не хуже его и тем не менее хладнокровны и говорливы. А он-то думал… Думал-то о них самое что ни на есть хорошее, однако не ожидал от ребят такой прыти, такого бесстрашия. Оно и ладно…
«Лада нет, сынки мои, смерть ходит за нами по пятам – не миновать теперь схватки. За тем и шли сюда. Правда, обнаружили себя раньше срока. Тем, кто стрелял в нас, отступать некуда. Путь один – через Лабуран – и тот перекрыт. Значит – бой… Но кто они и сколько их? Добрые люди гостей пулями не встречают. Врагу же изойти поганой кровью. Таков закон гор. И мы исполним его, чего бы это нам ни стоило».
По праву старшинства, человеческого и воинского, Темыр готов был поделиться с молодыми красноармейцами и опытом своим, и опасениями, и отпущенной ему долей отваги, но успел убедиться, что назидания излишни, гораздо весомей обыкновенное слово участия и доверия.
– Вот мы и познакомились. Меня люди давно уж зовут Темыром. Друзья познаются в беде, Виктор, Вася, Гоша и Музыкант, – с удовольствием произносил он имена соратников.
Раздался смешок, прерванный новым выстрелом. Пуля оцарапала срез скалы в порядочном отдалении, срикошетила к ногам Музыканта. Он двинул ее сапогом, потом все-таки поднял и начал перекатывать на продолговатой ладони.
– Автоматная… Немецкая… – удивленно сказал Музыкант, передавая свой трофей Темыру.
Пуля была еще теплая – невесома, почти с ноготок.
– Спасибо, Музыкант, врага надо знать.
Опять смешок, уже поглуше и загадочней. Гоша объяснил насупившемуся Темыру:
– Это прозвище у Петра такое. Любит на досуге побренчать на фортепиано.
– Ну, ну, – усмехнулся Темыр, поправляя очки. – Сиднем сидеть – добра не нажить, пулям кланяться – смерти в пасть угодить. Как рука, Виктор? Беспокоит?
– Болит, но это… не страшно, – сказал пострадавший таким тоном, будто боялся, что его тут же госпитализируют и он не увидит исхода боя.
– Ручаюсь, до свадьбы заживет, – поддержал товарища неунывающий Гоша.
– Будем считать, что потерь не понесли. Нас пятеро, их неизвестно сколько. Если дезертиры… диверсанты вооружены автоматами, придется туго. Стрелять только по цели. Выждать, высмотреть и бить наверняка, наповал. Они обречены, захлопнуты в собственной ловушке, а за нами горы… Горы! Рассыпаться по лугу им резона нет. Вот мы и оцепим кошару скрытно. Приказаний моих не ждите. Действуйте по обстановке. Берегите друг друга. Петр, помоги Виктору. За дело, товарищи, – повторил Темыр сегодняшнее напутствие Коста Сагова.
Когда пригасли шорохи бойцов, уползающих в обхват шалаша, Темыр не мешкая потянулся к торчащему над ущельем утесу, с которого прежде пастуший глашатай сзывал гостей. Обрыв прикрывает бандитов с тыла, контролировать с той стороны подходы к своему логову едва ли станут. Риск есть, и большой – и ребята могут приголубить по нечаянности, и свалиться в пропасть недолго, если подведет скала – но иного выхода нет. Тем более отправлять туда кого-либо из красноармейцев никак нельзя.
Мало-помалу, крадучись, подбирается Темыр к выступу. Перевалится с боку на бок или через спину и прислушается. Переберется на четвереньках от камня к камню, и замрет. То карабин загодя выбросит вперед, то прижмет его к себе с опаской и надеждой. Руки и колени исцарапаны, зудят, но он старается не замечать этого. Каждое усилие требует энергии, и транжирить ее по мелочам было бы излишним роскошеством.
Передохнул в углублении скалы, отдышался, выглянул из-за низкорослой березки, измочаленной ветрами.
Так оно и есть. Летняя кошара мало пригодна для ночевки дождливой осенью. Бандиты утеплили ее сеном из запасов пастухов, оставив лишь вход и две бойницы по бокам. Как же еще назвать эти просветы – лазы в их собачьей конуре? Шалаш молчит, и это не к добру. Одно неловкое движение, и тебя вмиг изрешетят пулями.
Не зря тревожился Темыр – из входа в логово полоснула рассыпчатая очередь. Неужто кто-то из ребят высунул голову? «Осторожней, родные!» – еле слышно прошептал Темыр и, вздрогнув, упал ничком. Теперь наугад строчили из боковых лазов. Значит, их трое. Как он раньше-то не догадался: три бойницы – три бандита. И у всех автоматы. Но почему они всполошились? Почуяли угрозу окружения? Или красноармейцы заняли открытые позиции? Если бы хлопцы сообразили, когда и как стрелять. Вспыхнул огонь – не зевай, опереди врага, чтобы не успел нырнуть в лежбище.
Темыр находился ближе к правому просвету в шалаше и ни на секунду не сводил с него глаз, усиленных линзами очков. Уж на таком-то расстоянии – метров тридцать всего! – грешно промахнуться. В лазе закопошились, он спокойно прицелился и спустил курок. В то же самое мгновение короткая очередь срезала кривую ветку березки за спиной. И опять наступило тягостное молчание. И опять томительное ожидание… Потом один за другим прогремели винтовочные выстрелы, тут же накрытые частыми автоматными нахлестами.
Это повторилось еще и еще раз. Поединок продолжался с небольшими, словно кем-то рассчитанными, интервалами. Нервы напряжены до предела: кто кого перехитрит, кто кого раньше возьмет на мушку. По одиночным выстрелам чекистов те едва ли поймут, сколько их, и тем отчаянней будут огрызаться.
Из шалаша выплеснулась длинная лихорадочная очередь. В ответ одновременно грохнуло четыре выстрела, и автомат захлебнулся. «Молодцы, ребята! Залпом угомонили подлеца». Сомнений на этот счет у Темыра не оставалось – с той стороны перестали поливать осаждавших свинцом. Зато вновь ожили боковые бойницы. Зло взяло за сраженного дружка или ужас смерти обуял поганцев? Прегрешения лишили рассудка или на милость и пощаду не надеются? Во всяком случае, складывать оружие не помышляют. Пусть так. С безумцами легче справиться.
Внезапно перестрелка вспыхнула с прежней яростью и так же неожиданно оборвалась, будто бой был окончен. Темыр не перенес гнетущей паузы, выпалил в ближайший лаз, и тогда автомат застрекотал по всей окружности да с такой лютостью, что, казалось, бандит осатанел, в беспамятстве опорожняя попадающие под руки обоймы.
«Эге… Да он же остался в одиночестве. Страх бросает его от бойницы к бойнице, он мечется, словно решил довести автомат до белого каления. Хлопцы не дают ему опомниться – пристрелялись-таки к лазам».
И произошло непостижимое. Покрытие шалаша сначала загадило, задымилось, потом по нему заплясали бледно-оранжевые языки пламени, и, набрав силу, стали пожирать слоистые наклады сухого сена. Дыхание ущелья достигает нагорного луга, огонь все разгорается и уже полыхает вовсю, захватывая логово со всех сторон. Вскоре обнажились хворостяные перекладины, они вот-вот подгорят, и злодей или задохнется или выползет из норы.
Ума не приложит Темыр: кто и каким образом подпалил шалаш? И неужели его обитатель не подозревает о грозящей ему беде? Теряясь в догадках, приник к скале, пережидая клекот автомата. А когда поднял голову, обомлел. Что за чертовщина? Шалаш будто бычьим языком слизнуло. Протер очки – видение пустоты не исчезло. Уж не ослеп ли он? Был гадюшник и нет его. Только костер потрескивает на месте прибежища бандитов. А где же ребята? Что с ними?
Красноармейцы столпились в сторонке, метрах в десяти от сожженной кошары. Темыр увидел распластанного на куче сена Музыканта и побежал к нему, подхваченный предчувствием несчастья.
Гимнастерка Петра была распорота до пояса, грудь залита кровью. Карие глаза, не замутненные предсмертной мукой, безучастно уставились в белесое небо.
Темыр снял шапку. Ребята последовали примеру старшего. Бледные как саван, они неотрывно глядели на спокойное лицо товарища, на эти тонкие руки, которые умели извлекать из любимого фортепиано такие звонкие, ликующие звуки…
Смерть впервые коснулась молодых ратников черным крылом. Пройдут дни, недели, а может быть, и месяцы, пока юношеская печаль по утрате отольется горестным опытом души.. Так уж устроен человек, на пороге возмужания он менее восприимчив к жесткости испытаний и потерь.
– Не уберегли мы тебя… Прости…
Слова комом застряли в горле Темыра. И слез не сдержал.. Не смог утаить от соратников страданья.
Приподнял Петра за плечи. Гоша и Вася подхватили бездыханного друга и бережно понесли к спуску.
Шел Темыр за бойцами, напрягаясь до судорожного озноба, чтобы превозмочь боль от обиды за нелепую смерть, прервавшую едва начатую жизнь – сразили орла на взлете. И всем своим существом ощущал тупую тяжесть, как будто не эти вот славные юнцы, сверстники его сына Андрея, а он сам нес труп русского парня, которого отныне будут называть героем.
* * *
Эхо кинжальной схватки на альпийском нагорье в тот осенний день отозвалось в Урсдоне взрывной волной.
Село гудело.
Река не затопила берега, половодье не расшвыряло плетней, не повыворачивало деревья в садах, посты целы, очаги дымятся, скот по утрам выгоняют за околицу на выпас, по улицам и дорогам катятся арбы, круглые сутки крутятся мельничные жернова, матери кормят младенцев грудью, старцы вяжут на нихасе цепочки прожитых и отпущенных им еще лет. Все, как прежде, как вчера и позавчера.
А село гудит.
Суды-пересуды спешат наперегонки из дома в дом, от ворот до ворот. Убили, умертвили, заживо сожгли… Своих, чужих, иноземцев…
Сплетни-страхи скачут на куриных ножках от крыльца до-крыльца, от порога к порогу. Будто бы Марза сказал Темыру: «Врагов заводишь». Будто бы Темыр ответил: «Врагов у меня всегда хватало, о друзьях-товарищах пекусь».
У почтаря своя версия, у магазинщика своя версия, у вестника сельсоветского тоже своя. Они больше всех ходят по земле, чаще других встречаются с досужими людьми да и начальство у них всегда на виду. Сельчанам оставалось ко всяким бредням лишь руки-ноги приладить, и пошло-поехало. Верь, не верь, за что приобрел, за то и одалживаю.
Гаспо Одоев верил слухам. Верил, потому что хотел, чтобы так именно и было. В мутной воде сподручней рыбу удить.
«Напрасно приставал в то утро к председателю Темыру. Мог бы запросто и под пули угодить. Лопоухие они вояки, эти «лесники». Не продержались до той поры, когда… Ну что ж, найдутся другие, свет не без подлых людей. До скончания мира они не переведутся. Сумей только верховодить ими и блаженствуй, погоняя негодяев. Аберам Малказанов уже висит на крючке. Ловко же подбитого летчика раздел. Ловко слезы выжимал из глаз на похоронах лейтенанта. Марза целый клад. Как ни ряди, без колдуна нельзя будет обойтись. Заглянуть бы вечерком к старику, обещал ведь наведаться… Вот к Темыру не подступись. Больно крут, горяч не в меру, вспыльчив. Кто был ничем, тот стал всем. На денежки моего родителя укатил в Америку, разжился золотишком и попер, полез по лесенке, и все вверх и все выше. А достопочтенному отцу, как благодеянье, лишь процентики от ссуженных путнику на дорогу ассигнаций. Кость из собачьей пасти… Правда, добро председатель помнит, никогда не обижал и даже опекал. Однако… Не утолять нам все-таки жажду из одного родника. Баловень председателя – грех не великий. Комсомол? Тоже Темырова блажь. Все можно с головы на ноги поставить, и никто не удивится. Удивятся разве тому, что до сих пор все обстояло иначе. Ходи, гляди, запоминай. Так было всегда и было бесполезно. Не те ныне времена. Ходи, гляди, запоминай и воздай всем спесивцам должное, освободи душу из клети… Хорошо бы и Зайнат подогреть. С муженьком в погребе миловалась. Думала бурю в теплых объятьях дезертира переждать. А он возьми да от облавы ноги в темный лес навостри и, дурило безмозглый, обернулся прахом, пеплом на ветру. Окажу-ка раскрасавице услугу – одного ведь поля ягоды. Ох, и норовиста дочь кулацкая. Глаза выколет обидчику. Пусть ярится; пусть досадит кровнику. Сухое полено костер не гасит… И этот плюгавый книгочей еще наплачется. Пришелец лысый, ехидства с короб приволок из Моздока в Урсдон. Насмешечки строишь? Погоди же…»
Не может забыть Гаспо Одоев того позора, того унижения. Дьявол надоумил его заявиться в школу со словарем. Корпи себе дома при фонаре, зубри свой немецкий. Случится же такое – прихватил томик Григор Утиев, этот фанатик изящной словесности, небрежно полистал словарь, скривился и при всех процедил:
– Лучше бы ты русским овладел. Учитель все-таки, негоже хромать на обе ноги. Могу помочь. Забредай на огонек.
Вскипел тогда Гаспо, но смолчал, проглотил обиду. В отцы годится ему Григор Утиев, и это связало по рукам и ногам. И теперь коллеги при встрече учтиво отвешивают поклоны, по глазам же за версту видно, что на языке у каждого вертятся слова укора русоведа.
И как ни пыжился он, стараясь выглядеть горделивым молодцом, угодил-таки в западню, и не по утиевскому умыслу, а по собственной неосмотрительности, чего простить себе не мог. Чтобы урезонить зубастого спорщика и заодно блеснуть глубинными познаниями, некстати затеял он в учительской умный разговор.
– Да, изучаю немецкий. Это язык гениев – философов, писателей, композиторов.
– Никак, Одоев, к азбуке вернулся? – тут же ссадил его с коня давний соперник.
– Не грех нам знать, что мы с германцами одного корня побеги.
– Ну, ну, выкладывай свои разыскания, корневой теоретик.
– Да будет вам известно, что осетины – арийцы.
– Люди моего поколения и забыть успели разговоры об арийском происхождении осетин, тебе же оно в середине двадцатого века вновину, – рассмеялся Григор Утиев. – Для чего ты ворошишь обветшалые древности? Не в добрый час занялся раскопками и не там ищешь сокровища свои.
Григор даже оскорбился, замахал на него руками, будто призрак чудища отгонял от себя. Одоев осекся, схлопотав пощечину, и с тех пор боязливо выглядывает из трещины своей скорлупы..
«Для чего говоришь, охальник? Придет время, увидишь. В одном ты прав, раскрылся я раньше срока. Сейчас это очень и очень рискованно. Надо держать язык – и немецкий тоже – за зубами, дабы не загреметь в Сибирь или того хуже – на фронт».
Горе-историк распалился до такой степени, что Григор Утиев предстал перед ним истым кровопийцей.
«Да, да, этот злопыхатель вознамерился извести мой род на корню. Он мог быть, он был в том отряде, который в девятнадцатом году разгромил под Моздоком эскадрон старшего брата. С тех пор блестящий офицер, гордость ущелья, как в воду канул. Убит или бежал за кордон. На семью же легла тень подозрения, глумливого недоверия. Если Григор Утиев и не брал на душу смертный грех, пусть именно он понесет кару мщения. Должен ведь кто-то и передо мной склонить голову. Так почему же этому злыдню, зазнайке, ябеде не быть коленопреклоненным угодником? Все по справедливости. Какие-нибудь пакости и за ним, наверно, водятся. И пусть гудит село…»
Клубок россказней, наветов, домыслов вкатился однажды и в подворье Темыра Мизурова. Кормилица семьи, мать его детей Надинат окаменела от коловращения разноречивых мыслей и чувств. Совершенно неслыханное смертоубийство; горлодеров хлебом не корми – распустили языки. А когда заводят разговор о зачинщиках расправы, называют имя ее мужа. Грязь не пристанет к нему. Но где же правда? Правду может сказать только сам Темыр…
Кое-как накормила и уложила спать голосистых сорванцов, опустилась на крылечко и прождала мужа до полуночи. Его все не было, и она, прислушиваясь к скрежету веток березы, к назойливому подвыванию ветра из-за угла, пыталась уразуметь происшедшее в Ахсынциаге. Ничего путного в голову не приходило.
Сколько войн пережила она за недолгий свой век! И всегда это разорение и горе. В ту большую войну муж едва не угодил в солдаты. Глаза поврежденные выручили. В гражданскую сам взялся за оружие, а у нее на руках был уже грудной сосунок, блаженной памяти Темырболат.
Надинат утерла слезы. Они наворачиваются на глаза, стоит вспомнить усопшего малыша. Выросли дети, старший сын ушел в армию, вот только ее поздней ласточке всего четвертый годик. И все же память о первенце жива – много тепла, много радости принес он в дом…
Потом воевали где-то на востоке и на севере. В селе появились калеки и… пустые могилы. Отдал человек душу богу на чужбине – на родине ему памятник поставят. Так повелось. И теперь эти памятники стоят на кладбище в ряд, как принято на военной службе. Ну а тех, кого недавно в лесу сожгли, поминать будет некому. Сами же лишили себя людских почестей. Но почему так немилосердно, так безжалостно?
Этот вопрос Надинат задала и мужу, когда он наконец вернулся из дальней поездки. Вместе расседлали вороного, вместе задали ему корм в сарае. Изможденные, прилегли на деревянную тахту.
– Это были враги, – ответил Темыр отвердевшим голосом. – Зря изводишься, не сидела бы допоздна. Застудишь почки после операции.
– От таких напастей и про болячки свои забудешь. Душа в ссадинах. Вся кровоточит.
– Трудные у нас нынче заботы, это правда, но мы обязательно выстоим, мать.
– Но почему ты… там… в Ахсынциаге?
– Я ли, другой ли – долг есть долг. Не пристало нам в кустах хорониться, труса праздновать.
– Так-то оно так, но люди по-всякому говорят.
– Всякая всячина пусть тебя не волнует. Сошлись мы опять с недругами насмерть. И нам ли волочить ярмо раба?
Надинат притихла – мужа не переспоришь, а сна все нет и нет.
– Гаспо к Серифе зачастил, – подала она снова голос.
– Люди кровью истекают, а у него свадьба на уме?
– Да не в этом дело. Она же любит нашего Андрея.
– У сына уже и невеста была?
– Есть у него невеста. Он ей хорошие письма с фронта присылает.
– Стареем, мать, скоро внуков нянчить будем.
– Дожить бы мне до этого светлого дня, глаз бы не смыкала…
– Что же Гаспо-то?
– Обивает пороги Дидинаговых, сапоги стоптал… А ты помнишь, как меня сватал?
– Помню.
– А почему ты на той девушке из Камунта не женился? Ее ведь прочила тебе вся родня.
– Кривобокой показалась и болтливой.
– Выдумщик ты, старый. И статная, и скромная… Так говорили.
– Мне видней было, я сквозь очки на нее глядел.
– Скажешь тоже. Чем я-то приглянулась тебе?
– В Америке брату твоему Георгию – мир праху его – калым уплатил.
– Калымом ублажил ты отца моего Дава. Помнишь?
– Помню.
– А что ж ты проходу мне не давал – куда я, туда и ты…
– Я люблю тебя.
– Тридцать лет под одной крышей прожили и наконец дождалась этих слов.
– Мы еще тридцать лет скоротаем… И еще… Спи. Утром соберешь меня в дорогу.
То утро наступило в Урсдоне раньше обычного. Как только забрезжило, над селом появились немецкие самолеты. Их было не так уж и много, два или три, но пролетели они низко, и стекла в окнах домов чуть не лопались от грохота. Люди высыпали на улицу. Дети спросонья ревьмя ревели. Скотина мычала и рвала привязи. Вдруг от ведущего самолета отделилось что-то черное, громоздкое. Свист, раздирающий душу, поверг сельчан в ужас. И стар и млад, как по уговору, попадали на землю.
Оглушительный удар потряс окрестности. Однако ущерба не было – снесло лишь угол хлева колченогого Капитона, пасечника из ущелья Бадзи. Оказалось, фашисты сбросили пустую бочку, и страхи вскоре улеглись. Урсдонцы продолжали настороженно следить за дерзкими виражами самолетов. Благоразумие не подвело их. Как зерна из сита на солнцепеке, сверху посыпались мелкие бомбы. Все бросились в сады и огороды, в давно отрытые убежища.
В полдень над селом вновь возник тягучий, как вой голодной волчьей стаи, гул бомбометов. И все повторилось – заход, еще заход, и взрывы – хлопки, точно швыряли они свой смертоносный груз лишь для устрашения мирных жителей.
А на западе бурлило и клокотало. Война накатывалась на Урсдон.
Перевод автора
Михаил Булкаты
СЕМЬ «ЧЕРНЫХ БУМАГ»
Повесть
1
Тогда еще в нашей деревне школы не было, и мы со старшим братом Бечыром ходили за семь километров пешком. Бечыр не любил проторенных путей и вел меня по глухим тропкам через овраги. Весной частенько разливалась река Саукаба; рев ее оглашал всю округу, но ярость стихии не могла остановить идущего в школу Бечыра. Правда, после проливных дождей дедушка Кудзи выгонял нам на подмогу своего буйвола Сао и говорил из-за каменной ограды: «Бечыр, сынок, садись на него и держись за рога, чтобы и самому не свалиться и Дзамболату за тобой было спокойно. А в остальном доверься Сао, он сумеет найти брод в Саукаба».
Сао степенно шагал впереди. У разбушевавшейся реки он останавливался и, не переставая жевать жвачку, лениво оглядывался на нас, словно хотел сказать на своем буйволином языке: «Садитесь на меня, да поскорее. Не весь же день мне с вами возиться!» Схватившись за рога, Бечыр прижимался лицом к жесткой шее буйвола, а я цеплялся за пояс брата и закрывал глаза, чтобы не видеть черных и пенистых волн Саукаба. Сначала Сао переставал жевать жвачку и даже задерживал дыхание. Потом, фыркнув для храбрости, задирал голову так высоко, что Бечыр оказывался между его сходившимися внутрь рогами. Передними ногами буйвол осторожно нащупывал дно реки. Мне хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать оглушительный грохот воды, но руки были заняты, и только живое тепло, исходящее от Сао, немного успокаивало меня.
Преодолев со стонами и пыхтеньем черные воды Саукаба, Сао выходил на тот берег и останавливался как вкопанный. Он хлестал нас мокрым концом своего хвоста, будто уговор напоминая: «Перевезти я вас перевез, а теперь слезайте. Дальше я не сделаю ни шагу». Перебравшись обратно, на свой берег, Сао еще раз оглядывался на нас, и, увидев белый ряд его зубов, мы понимали, что он прощается с нами, хоть печальный рев буйвола терялся в неистовом грохоте реки. Потом Сао отворачивался и неторопливо брел в свой хлев.
В зимнюю стужу и в пору больших снегов густые леса, раскинувшиеся у собора святого Георгия, стоявшего над грузинским селом Земо Ходашени, полнились волчьими стаями. Волки спускались с гор в поисках добычи и после удачной охоты устраивали кровавый пир. Чтобы смыть приставшую к шерсти кровь, они катались в снегу, после чего сытой трусцой возвращались в свои логова. Если же охота была неудачна, волки усаживались на снегу в длинный ряд и, задрав морды к небу, выли так, будто жаловались всевышнему на несправедливую жестокость мира сего, оставившего их, сирых, без хлеба насущного. Я со страхом вглядывался в едва различимые издали серые, как тени, фигуры волков, и мне казалось, что нет ничего ужаснее этого голодного и жалобного воя. Встревоженные собаки сначала оглашали деревню трусливым лаем, а потом, науськанные хозяевами, бросались на своих извечных врагов. Между волками и сытыми псами с острыми шинами на ошейниках вспыхивала свирепая драка. Не знаю почему, но эти драки Бечыр называл войной между вольным голодом и порабощенной сытостью.
Я побаивался волков, но Бечыр продолжал ходить в школу короткой дорогой.
По утрам он всегда выходил из дому первым и шел впереди, чтобы проторить для меня тропинку в свежем снегу. Мне очень хотелось обогнать его и самому пробиваться по сверкающей целине нетронутого снега, слышать бодрящий хруст под намокшими чувяками и вдыхать пронизанный солнцем утренний воздух. Но я опасался встречи с волками и видел перед собой лишь спину Бечыра. А ему, казалось, и дела нет до серых теней, мелькавших вдали, он даже не смотрел на них – шагал себе и шагал по снегу. Но однажды Бечыр отказался идти напрямик, и я подумал, что и ему не чужд страх, и даже хотел спросить его об этом, но он, как всегда, опередил меня.
– Малыш, ты не думай, что меня пугают эти серые. Страшны не они сами, а их вой, потому что он напоминает причитания наших женщин. – Он сказал это и тут же улыбнулся: – Ладно, не спеши так, а то запыхался уже! Неохота таскать тебя на спине.
Меня бесило это «малыш», и я подкрадывался сзади, чтобы примериться к Бечыру, но, увы, макушка моя едва доставала до его плеч. Бечыр, конечно, чувствовал, что я к нему примеряюсь, и ободряюще похлопывал меня по спине.
– Ты здорово вытянулся в последнее время, малыш! – говорил он и улыбался так, словно своей улыбкой оплачивал какой-то долг.
Когда он смеялся, его густые брови расходились чуть ли не до ушей, а от искр, мерцавших в черных глазах, светлело смуглое лицо. Мне нравились лукавые ямочки на щеках брата и блеск его белоснежных зубов. В такие минуты я мог простить ему все, даже это унизительное «малыш», потому что чувствовал за его беспечным смехом что-то такое, что пока еще было выше моего понимания. Легко ли прикидываться весельчаком, если приходится скрывать что-то от мальчишки, глядящего на тебя с надеждой? Ему было не до смеха, он слышал причитания деревенских женщин и помнил, что от отца, воевавшего где-то на Белорусском фронте, уже долгое время нет никаких вестей. Да и смеялся-то Бечыр лишь когда мы оставались с ним наедине. Он избегал встреч с гыцци [48]48
Гыцци – мама (ласкательное).
[Закрыть], потому что не мог прямо смотреть ей в глаза. Иногда он пытался развеселить ее своими шутками, а во мне постоянно жил какой-то неосознанный страх. И рассеивался он только от беззаботной улыбки и обнадеживающею взгляда моего старшего брата. Бывало, он поворачивался ко мне неожиданно и, нагнувшись надо мной, как Гулливер над лилипутом, спрашивал:
– Малыш, ты можешь ответить без заминки: сколько времени потребовалось Валерию Чкалову для перелета через Северный полюс в Америку?
Если я отвечал неправильно, Бечыр обводил рукой вокруг моей головы и нажимал пальцем мне на нос, словно точку ставил. Получался вопросительный знак. Если же его удовлетворял мой ответ, он почесывал мизинцем затылок и смеялся:
– Малыш, ты пригодился бы вторым пилотом Чкалову, когда он летел через полюс в Америку!
Бечыр умел успокоить и меня, и мать. Я привык к этому и не считался с болью, которую он нес в душе. Меня пугали плач и горе, которые приносил в деревню четырнадцатилетний почтальон Илас. От них спасали только улыбка Бечыра и ласковое бормотанье дедушки Кудзи, встречавшего нас по дороге в школу.
Война поселилась в нашей деревне, витала, как привидение, над обезлюдевшими проселками, и едва только я оставался один, мне повсюду мерещился отец. Война проникла и в глаза гыцци, пронизывающие меня каким-то странным, отчужденным холодом. Не слышалось ни взрывов, ни стрельбы, но война была везде. Так мне казалось в ту пору.
– Малыш, как ты думаешь, сколько было Робинзону Крузо, когда он попал на необитаемый остров? – спрашивал Бечыр, словно в мире ничего не происходит, словно все спокойно вокруг и прекрасно. Так или иначе, но я отвлекался, и жить становилось веселей.
Каждое утро мы проходили мимо двора дедушки Кудзи, и каждый раз на нас веяло миром, потому что мы видели старика, спокойно опиравшегося на свой коричневый посох. Я шел вслед за Бечыром и знал, что старик будет стоять до тех пор, пока мы не скроемся с глаз. Сао, привыкший нас провожать, орал в хлеву, но проводы буйвола были нам ни к чему: с неба давно уже не выпало ни капли дождя, и река Саукаба почти высохла. Я чувствовал, что и для Бечыра встреча с Кудзи была утешением, и, шагая за старшим братом, украдкой оглядывался назад, чтобы увидеть прощальный взмах старческой руки и услышать ласковое бормотание:
– Не дай бог и дня мне прожить без этих мальчиков.
2
Бечыр и вправду считал меня малышом и, казалось, старался прикрыть собой ползущую в мою сторону тень войны. Как только на проселочной дороге появлялся Илас со своей черной кирзовой сумкой и начинались причитания, Бечыр сразу же уводил меня прочь. Я шел за ним вслепую и вспоминал его слови: «Малыш, ты не думай, что меня пугают волки. Страшны не они, а их вой, потому, что он напоминает причитания наших женщин». Теперь-то я догадываюсь, почему он сравнивал причитания с волчьим воем. У женщины, потрясенной гибелью сына, не остается той трезвости рассудка, которая позволила бы ей думать о форме выражения своего горя. В таких случаях вопиет кровь и дрожат натянутые до предела сердечные жилы, ибо страшная весть, обрушившаяся на женщину, ложится черным саваном на ее разум, и убивает в ней все, кроме ощущения невыносимой боли, которую она способна исторгнуть из души своей лишь инстинктивным вскриком и бессловесным воем. К ней присоединяются те, что получили такую же весть вчера или позавчера, и жуткий вой их станет похожим на волчий. Выражение истинной боли примет разумную форму лишь позже, если сердце не разорвется, а натянутые жилы не охватит оцепенение. Тогда к небу протянутся тысячи рук и из пересохших уст вырвутся тысячи проклятий: боже нет тебя, коль ты не видишь нашего горя!
Бечыр уводил меня за деревню, но и здесь нас неотступно преследовали причитания женщин. Меня душили слезы, и тогда брат мой говорил:
– Не надо, малыш. Так было при всех войнах. Так будет до тех пор, пока в памяти людской не умрет само слово «война».
Он говорил это уверенно, будто лучше всех знал, как было при всех войнах и как будет. И я невольно успокаивался и думал: «Если Бечыр так говорит, значит жить еще можно».
Как-то он завел меня в комнату, где стоял окованный серебряными обручами сундук нашей гыцци. Сама она ушла куда-то, и загадочно поблескивающие глаза Бечыра обещали мне что-то интересное. Кругом была тишина, никто нас не видел.
У противоположной стены стояла сколоченная из дубовых досок старинная тахта, а над ней висели фотографии отца и дедушки. Отец был в сатиновом бешмете и в шерстяной черкеске с серебряными газырями. Он чуть распахнул полы черкески, чтобы видны были искусно расшитые ноговицы. Горбатый нос придавал ему сходство с орлом, а правой рукой он держал рукоять кинжала. Четко выделялись резные украшения полукруглого кресла, в котором он сидел. Видимо, фотограф снимал его чуть наискось, чтобы запечатлеть старинный орнамент на спинке кресла. Как-то гыцци нам рассказывала, что эти снимки сделал фотограф из Телави Роинишвили, и я удивился тогда: «Неужели у Роинишвили есть в мастерской и старинные осетинские кресла? А если и есть, то кто же вырезал на кем точь в точь такой же орнамент, как на нашем?» Тайну старого кресла на фотографии опять-таки раскрыла мне гыцци: «Откуда у Роинишвили осетинское кресло, сынок! Таких и в Осетии, наверное, уже не осталось. Твой покойный дед Сауи говорил, что в этом кресле сидели еще его отец Дзанг и отец Дзанга Сохи. Вот теперь и смекни, сколько нашему креслу годков!.. Как-то в день празднования святого Уацилла [49]49
Уацилла – бог грозы и хлебных злаков в осетинской мифологии.
[Закрыть]жители Уаласыха пригласили в гости Роинишвили. Когда он возвращался, его позвал твой покойный дед, сидевший во дворе в этом самом кресле. Ну, ты слыхал, конечно, что твой блаженный дед ни дня не мог прожить без гостей и, коль по старости он не мог уже ходить на нихас, то что ему оставалось еще делать, кроме как сидеть во дворе и заворачивать каждого прохожего к себе!.. Хороший человек был Роинишвили, его снимки и сейчас еще ищут какие-то люди из Тбилиси… Так вот, значит, твой дед пригласил его поговорить о том, о сем и выпить по рогу араки, а он, не снимая с плеча фотоаппарат, завел разговор о нашем кресле. Кто, мол, вырезал это чудо, какая рука сумела высечь этих крылатых коней? Твой дед послушал покойного Роинишвили и, видя, что тот не унимается, сказал ему: «Ты бы, Сандро, снял свой всевидящий глаз с плеча, а то все говоришь и говоришь о кресле, не замечая сидящего в нем». А Сандро возьми и брякни твоему деду: «Сауи, подари мне свое кресло, а я тебе отдам все, что ты пожелаешь! Скажи, Сауи, и я отдам тебе всю свою фотолабораторию вместе с этим всевидящим глазом». Твой дед как глянул на гостя из-под лохматых бровей: «Ты что, парень, с ума сошел? Или, может быть, уаласыхцы напоили тебя аракой из плевел? Отдай ему свое фамильное кресло, а после этого сними верхнюю балку своего дома, повали стены и опояши свою жену Макри цепью Сафа [50]50
Сафа – покровитель домашнего очага.
[Закрыть], сорванной с очага! Куда я после этого дену свою опозоренную голову? Может, прикажешь мне вместо шапки надеть женский платок!?» Тем временем, откуда ни возьмись, пришел твой отец, и, узнав о желании Роинишвили, засмеялся на всю улицу. Несчастный Сандро побледнел и, чтобы как-то успокоить твоего деда, сказал: «Прости, Сауи! Я ведь от чистого сердца, а вышло так, будто хотел тебя оскорбить. Лучше бы у меня язык отсох! Садитесь-ка по очереди в свое кресло, и я сфотографирую вас на память!»