Текст книги "Антология осетинской прозы"
Автор книги: Коста Хетагуров
Соавторы: Дзахо Гатуев,Максим Цагараев,Анатолий Дзантиев,Сека Гадиев,Мелитон Габулов,Умар Богазов,Чермен Беджызаты,Ашах Токаев,Сергей Марзойты,Илас Арнигон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)
* * *
Дзамболат садился в свой «ЗИМ» последний раз. Ободряюще улыбнулся шоферу – как-никак вместе более десяти лет мотались по дорогам республики. И шофер в ответ вымученно улыбнулся. Всю дорогу до квартиры Дзамболата оба молчали. Дзамболат вышел, пожелал шоферу спокойной ночи и вошел в дом. Машина не отъезжала. В ее окошке долго светился огонек папиросы. Одну папиросу столько времени никак невозможно было тянуть…
Дзамболат скинул верхнюю одежду, снял сапоги, переоделся в домашний полосатый халат, переобулся в мягкие, без задников, тапочки. В ванной сполоснул холодной водой лицо, тщательно причесал седые вихри и только тогда вошел в гостиную.
Семья в полном сборе ждала его возвращения. Смущенные, испуганные лица. Три дня все жили в тревоге, три дня ходили неслышными тенями. Ни дети, ни жена не решались заговорить с отцом: «Что следует нам знать – сам скажет. Ничего не скажет – значит, ничего не полагается знать».
Дзамболат поочередно оглядел домочадцев, сказал:
– Носы повесили… Негоже, негоже. Давайте-ка хлеб наш насущный.
Все оживленно засуетились. С утра к еде не притрагивались, но никто не испытывал голода. А обед приготовили.
Каждый занял за столом свое привычное место. Дзамболат окинул взглядом стол и поднял на жену удивленные глаза. Этот жест был незнаком жене. Дзамболат спросил:
– Все, больше ничего?
– То есть?
– Что-нибудь горячительное.
Жена встала. На столе появилась бутылка марочного вина, рюмочки из простого стекла. Глава семьи разлил вино: сперва жене, потом детям, последним себе. Взял рюмку тремя пальцами, но от стола не отрывал, тихо поглаживал.
– Тянет говорить высоким штилем. «И летопись окончена моя. Исполнен долг, завещанный…» Да, в прошлом осталась лучшая и большая часть моей жизни. И ты, подруга, – Дзамболат повернулся к жене, – не в весеннем цвету. Дети наши тоже в том возрасте, когда и чужие уроки жизни наматывают на ус. Как бы там ни было, все мы понимаем, что жизнь не стоит на месте. Течет, видоизменяется. Входит в другие берега. Неизменными должны оставаться только наши горы, честь и совесть человека, долг коммуниста. Я не поступился ими, никогда не берег, не щадил себя, не работал вполсилы, вползнаний. Однако и финиши бывают разными. Одни безбедно и тихо доживают до своих последних дней. Хорошо. Жизнь других укорачивает недуг. Жалко. Жизни скольких моих товарищей, ровесников моих, переехала война… – Дзамболат привстал. – Светлой и вечной им памяти. – Подавленно помолчал. Умными усталыми глазами оглядел детей. – Точно так же действуют законы жизни и на поле, называемом полем деятельности. Кому бодро шагать до пенсии, кому пасть на середине пути, надорвавшись; кому, как нарту Сослану, колесо Балсага отхватывает по колено ноги. Я за собой не чувствую вины. Ни народу, ни партии я сознательно не причинил зла. Но никто не гарантирован, не застрахован от невольных ошибок. Я не оправдываюсь перед вами, самыми мне близкими людьми. Мне не в чем оправдываться. И прошу вас: ни перед кем не опускайте головы, не испытывайте чувства вины, не изображайте из себя несправедливо обиженных судьбой. Меня по-прежнему зовут Дзамболатом, вы навсегда мои дети, семья Дзамболата. Были в прошедшей моей жизни и светлые праздники, и ненастные будни. Но я никогда не роптал. Я всегда думал, что знаю людей… Ошибался… Сегодня набрался столько мудрости, что на сто жизней хватит. Вы мои младшие, побеги мои. И вот какое слово я вам хочу сказать то горячим следам: кем бы вы ни стали, какой бы пост ни занимали, помните только об одном: на все свои дела, на все свои поступки смотрите глазами простого народа, все мерьте его мерками, все взвешивайте на его весах. Что угодно народу – угодно партии, угодно жизни самой, – Дзамболат медленно поднес рюмку к губам и залпом выпил.
Мать и дети сделали большие глаза. Нет, они не огорчились – обрадовались «слабости» отца, прежде редко замечаемой за ним. Как по команде, все разом пригубили свои бокалы и отодвинули от себя. Через силу поужинали. Дзамболат поднялся.
– А теперь прошу извинить меня…
Он шел в спальню и чувствовал на себе полный немой боли взгляд супруги, идущей следом. Постель была уже застелена, Дзамболат прилег. Жена присела у изголовья на краешек кровати, теплой ладонью погладила его лоб, провела по волосам, вздохнула и уставилась горестным взглядом в его глаза. Дзамболат понимал состояние жены, она ждала хоть каких-то подробностей о пленуме. И не из праздно-женского любопытства; он поделится толикой тяжких дум – полегчает самому. Но против обыкновения он молчал. Ни говорить, ни думать, ни вспоминать – ничего не хотелось.
Умоляюще улыбнулся:
– Прости, пожалуйста. Понимаю тебя, но ты сейчас ни о чем не допытывай меня. Иди, милая, к детям – они слабее нас с тобой, пусть прислонятся к тебе. Из случившегося не надо строить трагедии. Не место делает человека человеком. Все идет своим чередом. И не вздумай плакать – категорически запрещаю.
Но из глаз жены уже бежали крупные градины слез?.. Она их не утирала. Посидела еще с минуту, встала и тихо вышла.
Как всегда, рядом на тумбочке лежала свежая почта, газеты и журналы. Дзамболат вытянул из стопки газету. Буквы, поплыли перед глазами. «Вот это тот случай, когда смотришь, в книгу, а видишь фигу», – усмехнулся про себя, отложил на место газету и потушил свет. Спальня погрузилась в полумрак: шторы были раздвинуты, и в комнату пробивался свет окон дома напротив.
Дзамболат прикрыл глаза рукой. В памяти одно за другим вставали события последних лет жизни. Он старался остановить их мельтешенье, но был не в силах сосредоточиться на одном. В ушах звучал разноголосый хор, лица судорожно мелькали, как кадры в оборвавшейся киноленте.
Пленум… Оказывается, хоть он и старался отключиться тогда, но все прекрасно слышал и запомнил. Не о справедливых упреках в свой адрес он думал – тут возражать было нечего.
Что не укладывалось в голове, чего никак понять не мог – так это поведение некоторых товарищей. Что их толкнуло выступить так? Чем это продиктовано? Почему так густо напитали свои слова ядом? Почему изо всех сил старались больше уязвить его? Он же кроме добра ничего им не сделал? Или: не сделай добра – не узнаешь зла?
Нет, все-таки надо начинать с себя самого. Знал и твердо знает: были промахи, упущения, ошибки. Только, Бексолтан, (как это я тогда подумал: сплошной рот? сплошная пасть?) я злоупотреблений не допускал, но со временем так оно, по-видимому, и оборачивалось. Ах, и глуп же был, когда раз поддался минутной слабости.
Было это на июльском пленуме обкома. В президиум после его доклада поступили анонимные записки с подковыристыми вопросиками. И он разрешил себе впасть в монаршеский гнев. Тут кто-то шепнул, что хорошо бы найти авторов и взглянуть им в глаза… Он зацепился за эту мысль: взглянуть им в глаза. В глаза именно им, чтобы не принимать каждого за них. И повелел найти… Ну, какой черт его надоумил на эту архиглупость? Вот и отпирайся, что ты не был дураком…
Мысленно перенесся в суровые годы войны. Жестокий и сильный враг на подступах к Орджоникидзе. И вот разгром немецко-фашистских войск в районе Гизели. Счастливее тех дней не было в жизни Дзамболата. Это была победа, в которую и он внес свою скромную лепту. Вспомнил нелепую смерть близких товарищей…
Был сбит фашистские стервятник. Они побежали к нему. Знали, что там пассажиром летел офицер с важными документами. Спешили захватить его в плен, пока тот не успел уничтожить бумаги. И поплатились жизнью – потому что не о ней думали.
Вспоминаются многие славные ребята. Светлеет душа и слезами исходит. Ну, почему так несправедливо устроена судьба, почему она в самом расцвете погасила их прекрасные жизни, как черемуховые холода мая губят плодовые деревья… Он слышит их голоса, видит полные огня глаза. Вот они, друзья, протяни руку и дотронься… Нет, не дотянуться, не выразить по-мужски скупо свою радость от долгожданной встречи…
Но и тогда, черт возьми, ведь были и такие, кто сперва думал о себе, потом тоже о себе и под конец тоже о себе, а говорили… Эх и живуч же сорняк, ни огонь его не берет, ни в воде не тонет.
И снова светлая мысль о себе, светлая без ложной скромности… В те дни, когда шел суровый экзамен на человеческую прочность, на семижильность коммуниста, он не посрамил своего, имени, былинке не дал сесть на свою совесть. Он слышал тогда это признание от старших, он тогда читал это признание в глазах подчиненных ему людей. Он разделил признательность великого Отечества его маленькому осетинскому народу, доблестному воину и труженику. Да, не он сделал свой народ таковым. Но не перечеркнуть же того, что именно он, Дзамболат, был в то лихолетье во главе Осетии! И не по слепой прихоти судьбы – партией был назначен.
Чего лукавить, куда лучше бы было, если бы его кровь и пот не были смешаны с грязью, если бы все было сделано честь по чести – чистоплотно! Только на радость недругам – не лично его недругам, а недругам партии – он убежден в этом – его так бесцеремонно вышибли из седла. Но ничего не попишешь. Чашам весов жизни противопоказано равновесие…
Рад бы забыться глубоким сном, освободиться от цепких лап неотвязных мыслей, но, наверное, в эту ночь не улыбается такое счастье. Повернувшись на бок, подложил ладонь под голову, расслабился. Вспомнил чей-то совет: не идет сон, считай овец отары, и мысленно представлял их себе – вон один баран, вон второй идет, ягненок подбежал к матке, упал на колени, тычется в вымя, присосался… Баран косо глянул на них, степенно пошел с трибуны… Бексолтан. Нет, голова вернулась к трибуне, раздулась, распухла, заслонила весь зал, и отворилась пасть ворот: видать зубы, нет, не зубы – пасть ощерилась зубьями размером со спицы арбы; в черном зеве раздвоенный красный язык…
Проклятое наваждение! Дзамболат покрылся холодным потом. Лег на живот. Пасть, безумно хохоча, полетела в пропасть. Дзамболат прислушался, не раздастся ли всплеск реки на дне пропасти, и чуткий сон убежал.
Перевернулся снова на спину и незряче уставился в потолок. Казалось, само время остановилось. А за стенами голая пустыня, одинокий океан тишины. Мир приник ухом к этим четырем стенам, стараясь уловить, чем там занят этот человек, дитя своего времени, как злой мачехой, так больно сегодня отшлепанный судьбой. Человек не подавал внешних признаков жизни, однако жил самой творческой формой жизни – он думал. Он вспоминал.
Восемнадцатый съезд партии. Кремль. Впервые так близко Дзамболат видел Иосифа Виссарионовича. Когда шло обсуждение кандидатур на руководящие посты в партии, он сидел почти рядом со Сталиным. Всем своим существом ощущал его присутствие – и не верил в реальность момента. …Великий, величайший человек современности. Легендарны и Калинин, в тридцать четвертом году почетнейший гость на земле Осетии, и Ворошилов, и Буденный. Но Сталин…
Сколько же ему, Дзамболату, было тогда лет? Тридцать. Может ли верующий без трепета взирать на святой лик Христа? Нет. Мог ли не боготворить Иосифа Виссарионовича Сталина Дзамболат? Нет! И не стыдно. Для него в этом нет ничего, унижающего чувство собственного достоинства. Эта любовь к вождю вдохновляла на работу – имела практическую ценность, так сказать.
Но шли годы. И делали любовь зрячей, ум мудрей. Только любовь убавлялась. Приходило понимание, что человек всегда остается человеком, не чистой воды алмазом. У человека есть и лучезарные грани бриллианта, и грани обыкновенного углерода – те самые уязвимые слабости, незакаленные колени Сослана, богатыря-нарта. И тут к Дзамболату неожиданно и для него самого пришла мысль, что, будь жив Сталин, сегодня бы с ним, может быть, так не обошлись. В неполные пятьдесят лет – в самые плодотворные годы, в самую жизнедеятельную и мудрую пору. Он лишился своего места? Своего?! А с какой это стати это именно его место? Только он единственно красит это место? В наследство великому князю досталось от в бозе почившего монарха? Ну и самомнение! – Дзамболат не сдержал смешка.
Не только Дзамболат – все отгоняли от себя мысль, что когда-нибудь и Сталина постигнет участь обыкновенного смертного, что и он умрет. А тот взял и умер. И горько оплакивала эту смерть огромная страна, Прогрессивное человечество держало траур. Даже заклятый враг Страны Советов Уинстон Черчилль воздал должное гению и железной воле этого человека.
«О мертвых или хорошо, или – ничего». Но Дзамболат уже уловил нарастающий гул недовольных голосов. В сторону Мавзолея, по адресу переселившегося туда на вечный покой человека полетели первые камешки: между строк последних партийных документов умеющий читать да прочитает. Нет, не будет ему вечного покоя. И – поделом? Не зна-а-ю! В настоящее время я ничего не знаю! – Дзамболат прокрутил свои мысли в обратном порядке, остановил запись на словах: «Человек – не чистой воды алмаз…»
А Ленин! Солнце без пятен. Нет. Ленин – это Ленин. Не икона. Не бог. Просто Ленин. Слабости человеческие были, недостатков человеческих нет. Как это Аузби сказал: «Ленин бы что-нибудь придумал…» Старый большевик в уме своем, в сердце своем не ставит рядом Ленина и Сталина. Но Сталин ведь тоже называл себя учеником Ленина. Или можно называть, а делать по-своему, не по заветам учителя? Вера народа в Ленина – не фанатична, а светла, как вера в Добро и Разум Человека.
…Говорили и о моей политической неблагонадежности. Кажется, Бексолтан… И этот, низколобый, завсектором обкома. Как это только у них повернулись языки сказать такое? Неблагонадежный? Это я-то не боролся за дело партии? Это я не верен партии Ленина? Какому же идолу, бабе каменной, я поклонялся? Ну нельзя же подвергать человека остракизму – лишаешь должности – лиши, критикуй, ругай, но не затаптывай в грязь! Хочешь побрить голову – брей, но не снимай же дли этого голову с плеч!.. Нет, не стали еще многие люди человеками – ни ума, ни совести. И стараются всеми правдами и неправдами, сталкивая других на обочину, пробить себе дорогу. Поумнеют люди, совесть станет мерилом всех их поступков, советчиком и судьей, но когда это еще будет… Но неужели до тех пор они будут давать волю животному началу в себе, будут пакостить и вредить ближнему? Копать ямы тем, которых вчера еще сажали на трон Казбек-горы. Или превозносили до небес с единственной целью, чтобы низвергнуть с выси на острые камни, как орел черепаху?
Ах, Тепсарико, Тепсарико. Я же тебя за волосы тянул в люди, волоком волок. И когда ты, сибирский валенок, захотел стать ученым мужем, то я, дуралей, пошел навстречу, и получил-таки валенок без знания звание. Мичурина запомнил, Лысенко фамилию вызубрил, травополье наизусть выучил! Сорока! Ты и ненависти не стоишь.
Вот Александр… Такого и в друзьях иметь счастье, и в врагах числить – честь. В недоумках, дебилах разных не сомневался, а этого оскорблял своим недоверием. Думал, не свое место занимает в кресле первого секретаря райкома партии. И под благовидным предлогом учебы послал в Москву. И кто же по моей прихоти это кресло занял? Ого-го-го! Как же небо не поразило меня громом и молнией! Чекистом был, говорят… Предан, говорят… Умен, говорят… Это мне свояк Бексолтана прожужжал уши, сам в Москве в органах не на последнем счету… Друг мой… Теперь – бывший. Я поднял крыло, а Бексолтан юркнул под него. И как сладко ему там мурлыкалось. Ему… А я как разомлел под его пенье! Кресло-то первого секретаря райкома партии Бексолтан оседлал на время, пока я не пересажу его в кресло одного из секретарей обкома. И чуть было не успел.
Сегодня аплодировали Бексолтану. И с Амурханом сообщниками переглянулись. Ну что ж, Амурхан, получай его в наследство. Раскусишь – умнее меня, а нет – пеняй на себя. Подсказал бы тебе кое-что, да ты, я знаю, не нуждаешься в моих советах.
Мало мне еще всыпали, а иначе как этот низколобый ухитрился стать заведующим сектором? Кто-то из друзей, которым я верил как самому себе, подсунул, завернув в шкурку ягненка. Что думали люди обо мне, когда этот кретин говорил с ними от имени обкома партии? И правильно делали, что ничего лестного не думали. Да, да, я видел его. Ругал, и неоднократно. Но сколько камню ни читай нотаций, ни стыди, ни ругай, ни увещевай, что ему не положено торчать посреди тропы, он не покраснеет и не сдвинется с места. Ломом поддеть и вытолкнуть прочь. А я… Месяца три назад прозрачно намекнул, что подыскал ему другое место, где тоже не сифонит. И – забыл… Не до него стало. Бешеная текучка заела.
Ах, если бы только с ним. Таких явных недоумков вроде бы больше не было. Надо и мне не передергивать. Но откуда у нас пошла эта в корне порочная практика: не справляется на директорском посту – идет председателем колхоза, завалил там – идет в начальники управления. Чехарда номенклатурных должностей, перебрасывание щуки из пруда в пруд, где побольше пескарей.
А как связь с народом держал, в гуще масс находился? Стыдно вспомнить. Приедешь в район, подсаживаешь к себе первого секретаря и – галопом по Европам. Останови там, где он скажет, посмотри туда, куда он укажет, поговори с тем, с кем он подскажет. В последние годы не присел рядом и не побеседовал ни с одним простым тружеником, ни в один крестьянский дом не заглянул, не попробовал печеных в золе картошек с сыром, цивжидзахдоном, не разломил добрый чурек, не запил свежей пахтой, уж не подбирал ключей к сердцу рабочего, не внимал его доверительному рассказу о житье-бытье… Все ненастоящее, нарочитое, бутафория…
Если и, переступал чей порог, то такой, за которым ждут не дождутся, получив соответствующие указания. Там я наглухо был отгорожен, там не было опасности услышать что-нибудь такое, что было бы неугодно секретарю райкома, там уж все были заранее натасканы: держи язык за зубами и будешь кушать мясо – так уж надо натужиться, чтобы усвоить эту сентенцию? И каждый раз обносили меня живым забором, не давая протиснуться ко мне человеку со словом. Не меня щадили – о себе пеклись… А пропустят кого, так и знай, что сейчас начнет заученно нести околесицу. Глаза же насмехаются или виновато прячутся. Задним умом мы, осетины, богаты, задним умом.
«Рыба гниет с головы», – такое, кажется, тоже прозвучало» Попробуй, открестись. Мне, цыгану, почести, а там и цыганятам. Первому секретарю райкома оказывает «услуги» председатель колхоза, председателю колхоза – бригадир, а тому кто? А тому колхозники кулак под нос: «Сам работай на свои трудодни». Кулак-то совали, но кто же пахал, сеял, убирал, если не они?
Почему это он поздним умом горазд, почему? Сколько раз твердо решал: поеду в район, никого предуведомлять не буду, сам не маленький, найду и поле, и колхоз, и ферму. Поговорю с людьми, постучусь в двери. Не глаза мне откроют, а душу полечат, в положение войдут, поймут, что не от хорошей жизни первый секретарь обкома партии тоже в тревоге за общее дело. Ему тоже больно, что трудодень полупустой, что до крови родное государство рабочих и крестьян не дяде какому-то забирает у них урожай, а чтобы накормить детей-сирот, накормить рабочих и студентов, народную интеллигенцию, больных и немощных, инвалидов войны, продать хлеб и построить новые заводы и фабрики, выпустить больше – не сто тысяч, а сотни тысяч тракторов, наделать этих самых запасных частей, будь они во веки веков неладны. Но не выехал инкогнито, не постучался, не поговорил по душам! Ибо стыдился самого себя, стыдился не доверять первым секретарям райкомов партии. Не все же они были Бексолтаны! Но, к сожалению, и он не один такой…
Верь осетин, верь коммунист, но проверь! Это не право твое, а святая, уставная обязанность. Так Ленин завещал. Делал? Нет. Вот и казнись. Кусай локти, – Дзамболат вспотел. Не церемонясь, вытер лицо и грудь вытянутым краем простыни.
Опять перегнул. Проверяли… как не проверяли. Может, недостаточно глубоко. Поверхностно. Но проверяли. А если бы меня самого проверяли дотошно, еженедельно, ну, ежемесячно, пусть, ежеквартально? Не обиделся бы? Стало бы лихорадить. Унижала бы эта мелочная опека. А в райкомах не те же люди сидят? Не те же коммунисты? Надо было быть щепетильным. Но в меру. Тогда почему же сельское хозяйство пришло в упадок? Известно, почему. Война. Разорение. Двадцать миллионов павших… И в постановлениях ЦК об этом сказано. И не только об этом… И не только у нас так… И не один я…
Мысли, мысли… Тяжкие мысли…
Не творил зла… Не порождал зла… Сам… А если творили зло моими руками? Кто? Да тот же самый Бексолтан, будь он не тем местом помянут! Тогда еще работал в органах… Принес бумаги на нескольких работников. Они разоблачались как враги партии, враги народа. И я дал свою санкцию на их арест! Дал! И где они сегодня? Я в своем доме, в теплой постели. И Бексолтан в своем доме. И ему еще лучше, чем мне. А эти где? И про меня сегодня сказали, что политически неблагонадежен. А если и тех точно так же оговорили? Пусть не всех. Пусть одного из десяти, из сотни! Кто за это ответит? И это я сетую на судьбу? Да не стоглавый же я! Против ветра и утлое суденышко идет. Но где тот корабль, который бы против ветра времени поднял паруса и тут же не пошел ко дну?
…Пришли как-то из органов с компрометирующими заявлениями на трех ответственных работников. Дзамболат прекрасно знал их лично. Они, оказывается, если судить по доносам, переродились в заклятых врагов народа. Но он отстоял-таки их. Тех, троих, через полгода удостоили высоких правительственных наград. Сам привинчивал им ордена на грудь… Он их знал, а если бы нет… Отвечал бы сейчас за «злоупотребление». И по какой статье?
Не без вины виноват, нет, не без вины. Однако… Политически неблагонадежен? Это вы уж бросьте! Кончились времена навешивания ярлыков!
Голова налилась свинцом, ничего уже не соображала. Ни вспоминать, ни думать сил не осталось. Выжат насухо. Дзамболат смежил веки. Какие-то огненные круги поплыли перед глазами. И в круге, как в нимбе, пролетела над ним голова Бексолтана. Распахнулась огромная пасть, и вдруг из пасти соскользнула длинная рыбина. Холодным, омерзительно липким, хвостом провела по лицу Дзамболата…
Дзамболат вздрогнул, испуганно вытаращил глаза. Невольно провел рукой по лицу – наваждение пропало. Глубоко и тяжко вздохнул, перевернулся на другой бок. Желанный сон одолел Дзамболата только перед самым рассветом.
Перевод Б. Гусалова