Текст книги "Юровские тетради"
Автор книги: Константин Абатуров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)
Неотправленное письмо
Сколько я спал, не знаю. Может, ночь, может – две. Проснулся бодрым, свежим, на душе было легко и благостно. В окно светило солнце, покачивавшееся на макушке старой березы, в белой бахроме. И солнце, и расцвеченная им макушка – все искрилось, источало сияние, радовало глаз. На снегу голубели тени веток, они тоже покачивались, как бы гладя снег.
В избе было тихо, но стоило мне пошевелиться, как послышался говорок за переборкой. Тотчас же ко мне влетел Митя, в беленькой рубашке, белозубый, беловолосый, росленький, и, взмахнув руками, продекламировал:
Улыбкой ясною природа
Встречает нашего портного!
Забравшись ко мне под одеяло, он начал обнимать меня, тискать, ощупывать мои бицепсы.
– Да тише ты, моряк, – оборонялся я.
– А ты смеешься, да? Не веришь? Погоди, мы весной корабль на Шаче построим.
– Так-таки корабль?
– Не корабль, так лодку. Мы будем…
Подбежали Вова и Коля-Оля, не дали Мите договорить, сами стали наперебой рассказывать о своих маленьких радостях. Да, снежных баб они уже лепили, с горы накатались вдоволь, а сейчас собирают дрова для масленичного костра.
Вова говорил еще о своих «хитростях», как он ходит в Перцово, к фельдшеру, и подглядывает, как тот лечит. Сначала пристраивался в коридоре у окошечка, вделанного в перегородку, но фельдшер, заметив это, окошечко заколотил. Тогда Вова с улицы стал глазеть в медпункт, следя за таинствами врачевания.
Подошла мать, шугнув ребят:
– Ну, поотошел?
– Угу! – ответил я, оглядывая ее. Лицо у мамы чуть-чуть оплыло, было оно в палевых пятнах, которые дурнили его, и я хотел было уже спросить, не захворала ли она, как вдруг понял, что мама на сносях. Перевел взгляд на Колю-Олю, стоявшего около перегородки. Скоро, дружок, поскребышем будет именоваться другой. И почему-то меня не обрадовало свое открытие.
Между тем мать тормошила меня, приговаривая:
– Вот и дождалась милого сынка, родную кровинку. Но вправду ли оклемался? Уж больно вчера был смур. Вымотала окаянная дорожка. В такие-то малые годы как достается, господи!
Глаза у нее часто-часто замигали, навернулись слезы.
– Мама, не надо, – запросил я, проникаясь прежней жалостью к ней. – Ну чего? Мне хоть бы что! – И, чтобы доказать это, я принялся выжимать катышек бицепсов на левой руке, сгибая ее в локте. – Во, смотри – сила!
Она вытерла слезы.
– Смешной. Боишься слез. А они, дитятко, всю жизнь не расстаются с человеком. Радостей-то больно мало в ней. Мало отпустил нам их господь бог. Знамо, за грехи наши.
– За какие?
– Мало ли грешим, Кузя. Церковь забыли. Батько не помнит, как уж и крестятся. Ономня, в николин день, священника в дом не пустил. Тяжкий это грех, Кузеня, – закачала она головой. – Сказано: без веры, без бога – не до порога. Так-то, дитятко.
– А я слышал от одного, что вера в бога только мешает… – вспомнил я о рассуждениях двухбородого хуторяна из подгородчины.
– Окстись, Кузеня, что ты говоришь, – испуганно замахала на меня мать.
– Верно, мама! – не отставал я. – На бога он чихает, а живет что надо. Первого такого богача, как он, я видел. Честно!..
– Запади, негодный! – посуровела мать.
– Да что ты, мам? – не понимал я. – Силантий тоже не ходит в церковь, а его бог не наказывает. Он что, бог-то, – только за бедными следит, только их наказывает?
– Господи, господи, что с тобой, не узнаю тебя, Кузеня, – сокрушалась мать. – Неуж Иона испортил? Напасти-то какие…
– Никто меня не портил, мама. Я ведь так просто, к слову, – начал успокаивать ее. – Не хочешь про бога – и не надо, не будем. Велика беда!..
Она подняла на меня глаза, все еще очень настороженные, синева в них сгустилась. И опять показалась она мне какой-то не такой, какой я знал ее все время. Уж не напугал ли кто тут ее?
С минуту мы молчали. Потом я спросил, кто приходил ко мне.
– Приходил-то? – как бы очнувшись, отозвалась мать. – А Панко, Шаша…
– Шаша тоже приехал, на праздник?
– Как же, приехал! Овдотье, мамке-то, полушалок привез. Заработал, слышь. Ну, он у родни, у своих.
– Ему можно и похвалиться, – протянул я.
– Похвалиться-то и ты можешь, – взглянула она на меня подобревшими глазами. – Видела твои новые брюки. Форсистые. Спасибо сказал хозяину?
– Вот еще! – буркнул я. И, чтобы мать не стала выговаривать мне, заспешил с вопросами о других дружках: о Николе Кузнецове, Тимке Рыбкине.
Николу мать тоже вознесла. Смышленый парень. «Чижело, верно, его ремесло, но зато и прибыльно».
– А Тимка? – повторила мой вопрос мать. – Этот в городе остался. Слышно, к кому-то в магазин поступил. В мальчики, надо быть. Он не приехал.
«Вот какой «верный-то адресок» у него, – вспомнил я. – Вот так отрицатель!»
– Все устраиваются, сынок, все при деле, – продолжала мать, опять принявшись гладить меня по голове. – С непривыку всем сначала тяжело. Но без труда не вытащишь и рыбку из пруда. Постараешься – человеком будешь. Вон не послушал меня Лексей и что вышло? Без копейки второй год. Ни себе, ни родителям.
– Выучится – будет зарабатывать, – сказал я.
– Не верю я в это, нет! – запротестовала мать. – При нашей нужде не до факов… Так все добрые люди толкуют.
– Кто?
– А хоть бы та же матушка. Приходила она опосля, когда батько священнику дорожку загородил.
– Нашла кого слушать! – поморщился я, вспомнив, как дядя Миша бранил попа и попадью за несправедливость, и догадавшись, что не кто иной, как попадья и пугала мать. – Думаешь, учитель, Михайло Степаныч, меньше знает? – И я вздохнул: – Эх, если бы и меня он подучил на рабфак!
– Господи, все помешались не знаю на чем! – ужаснулась мать. – А до того, что хозяйство из нужды не может вылезти, и дела нет.
Она обиженно сжала губы и поднялась. А когда ушла, тотчас же ко мне под одеяло снова шмыгнул Митя и заговорщически зашептал, что к маме ходила еще Лабазничиха, питерщица, приезжавшая недавно в Юрово, и все долдонила ей на ухо про папину лавку.
– Про лавку?
– Ага. Велела уговорить папу уйти. И сказала, что в долгу не останется.
Я спросил Митю, знает ли о ходатайках папа, на что братишка ответил, что приходили они тайком.
– Тогда я все скажу. Все! Где папа, в лавке?
Митя кивнул. Я сбросил одеяло, быстро оделся и побежал к отцу. В лавке как раз никого из покупателей не было. Отец укладывал на полках товар, тихонько напевая что-то под нос и время от времени приглаживая коротенькие усы, должно быть, только что подстриженные. Был он в ватнике, в том самом, который сшил из старой солдатской шинели. Увидев меня, заулыбался.
– Встал, отдышался. Дело! Ну, приказывай, чем тебя угостить! – И повел взглядом по полкам, где лежали куски ситца, наборы пуговиц, ящики с гвоздями, хомуты, остановился на бочонке с патокой. – Хочешь? Сладкая.
И поддел целую ложку. Какой же дурак откажется от патоки. Это ж мечта! Ел я ее не торопясь, чтобы продлить удовольствие. А отец, поглаживая усы, кивал:
– Вырос. И в плечах шире стал. Дело! Иона-то как, не обижает?
– Ничего! – солидно ответил я, вытирая липкие губы.
И тут я начал рассказывать то, что узнал от Мити. Отец слушал внимательно. Я видел, как по худому лицу его пробегала тень, как к переносью сходились густые брови. Но, выслушав меня, он неожиданно затряс головой:
– Навыдумывал же ты… И вообще – иди-ка гулять. Скоро покупатели повалят, чего тебе здесь торчать.
Я ни с места. Отец заходил, потом принялся закуривать. Руки его заметно дрожали. Вынимая кисет, он недоглядел, как вылетела из кармана бумажка. Я подобрал ее, хотел сразу передать отцу, но, увидев, что на ней что-то написано, прочел. Бумажка грозила:
«Смотри, слепень, если не уйдешь, то голову не сносишь!»
Слепень? Так это ж отца так-то, ему угрожают. Бумажка немедленно обрела какой-то чудовищный вес, стало тяжело держать ее. Но я держал ее, потому что глаза еще были прикованы к строчкам, писанным красным карандашом неровными печатными буквами. Буквы эти расплывались на листке и были похожи на брызги крови.
Отец, поправив очки на носу, наклонился ко мне.
– Ты чего читаешь? А, эту писульку. Отдай-ка. – Он взял ее, вздул спичку и сжег. – Какой-то подлюка заладил писать. Третья уже такая…
– Но, папа, они могут… – начал было я, но отец зашумел:
– Что могут? Запугать бывшего солдата? Во им! – показал он фигу.
И опять заходил. Сейчас он был гневным. Обычно тихий, спокойный, в гневе он преображался, выпрямлялся весь, глядел смело. И мне уже не так страшно стало за него. Весь вид его уверял меня в том, что отца и впрямь никто не решится тронуть.
Гордым за него ушел я из лавки, на душе стало светлее, и все окружающее приобретало в моих глазах бодрящий сердце вид. Дорога, когда я спускался в лавку к отцу, казалась до обидного стиснутой сугробами, сейчас она как бы раздвинулась, потеснила эти сугробы, а избенки, прикорнувшие по сторонам, словно приподнялись.
Отсюда, с горушки, доносился с большой улицы скрип полозьев, перестук топоров, чьи-то голоса, громкое ржание коня, видимо вырвавшегося на волю. Где-то еще тарахтели жернова, кому-то, знать, потребовалась крупа. Жизнь шла своим чередом. Ее не остановить!
Шел, поглядывая на дома. Вот изба Шаши Шмирнова у занесенного снегом прогона. Рядом домик тетки Матрены, маленький, опрятный, с разметенной тропкой и веником у калитки. Дальше приземистый, обшитый тесом дом Сапожковых, выпятившийся на улицу. А за ним – дом Капы. Он еще не виден, он покажется только, когда минуешь сапожковский. Сердце затрепетало: сейчас, сейчас увижу и Капу.
Эх, если бы Капа стояла на крыльце! С тропы можно бы сразу шмыгнуть к ней и хоть минутку-другую постоять вдвоем. Интересно, в чем она предстанет: в шапке-ушанке или в платке? В шапке она смахивала на мальчишку. Лучше бы надела платок и косички откинула не на стороны, а на грудь. Так ей лучше идет. В платочке да с косичками на груди она совсем как Аленушка из сказки. А в общем, подумав, решил я, пусть будет и в шапке, только бы вышла.
– Эй, Кузя! – услышал я.
Голос вроде бы Шашин. Нет, оглядываться не надо. Потом, потом забегу к Шаше.
Я прибавил шагу. Матренин дом позади, Сапожков позади, Капин впереди. Но что это – ни тропы, ни одного следа к калитке. Снегом замело ее чуть ли не до половины. Крест-накрест две доски прибиты. Посмотрел на окна: они тоже заколочены.
Я почувствовал, будто где-то оборвалось у меня внутри, холодом обдало сердце. Дальше идти не мог, остановился. Нет Капы, жизни в доме, ничего нет. Но что случилось?
Я стоял растерянный. В лицо дул колючий ветер, жернова сейчас гремели так громко, будто перемалывали кости, а ржанье коня, все еще доносившееся откуда-то, было похоже на злой хохот.
– Она уехала…
Опять я услышал голос за спиной. Обернулся. Да, это был Шаша, тишайший Шаша, дружок закадычный.
– Дядя Аксен поехал и ее забрал. И тетку Марфу тоже. Говорят, Капа не хотела ехать, но как одной оставаться?..
Он тронул меня за плечо, спросил:
– А ты чего? Погоди, летом она примчится.
– Думаешь?
– Ляпа-то? Обязательно! – заверил Шаша. – Знаешь что, – вдруг оживился он, – пойдем ко мне. Скоро ребята пришастают. Никола хотел балалайку захватить. А, пойдем?
– Потом, – отказался я и повернул на дорогу. Мне сейчас было не до веселья.
Шаша остановил меня.
– Слушь-ка, Фильку ты не видел? Петушится, нос задрал. Лабазников племяш тоже. Этот, говорят, ночью с кинжалом ходит. Если на вечеринку с кинжалом-то?.. – Робкий Шаша ознобно передернул плечами.
– Боишься?
– Так ведь… Погодь: а ты не побоишься? – в свою очередь спросил Шаша.
Я скрипнул зубами:
– Дать бы им всем по морде, проучить бы…
Домой шел я злой. У крыльца заметил следы кожаных сапог. Только один Топников летом и зимой ходил в кожаных сапогах. Значит, следы его. Что же привело партийного секретаря в наш дом? Уж не узнал ли он обо всем – и об угрозах отцу, и об этом Демкином кинжале? А может, что-то знает еще о дяде Аксене, о Капе?..
Я быстро прошел в сени. Открывая дверь в избу, услышал негромкий мягкий голос Максима Михайловича. Прислушался: нет, ничего ни о Демке, ни о подметных письмах, ни об Аксене, только что-то обещал и успокаивал мать: «Все будет хорошо, Петровна». О чем же он? Не задерживаясь больше, шагнул вперед. Топников, сидевший у краешка стола со своей неизменной полевой сумкой, напротив матери, державшей в руках какую-то бумагу, поднялся навстречу мне.
– А, работничек всемирной армии труда! Здравствуй! – пожал мне руку и, нащупав мозоли на пальцах, мотнул головой: – У-у, заработал трудовые отметины. Поздравляю!..
Он усадил меня на лавку и рядом сел сам.
– Да ты, голубчик, что-то скушноват, – заметил, глядя мне в глаза. – Не пристало это рабочему классу!
Мне смешно стало: я – рабочий класс! Шутит что-то сегодня дядя Максим. Но что он все-таки обещал маме? Я спросил. Топников указал на бумагу, что держала мать:
– Разрешение принес на кредит.
– Кузеня, будет у нас лошадка. Новая. Слова тебе, господи, – прижимая к груди бумагу, перекрестилась мать.
– Господь тут, Петровна, ни при чем, он такими делами не занимается, – улыбнулся Топников.
Я вспомнил, что говорил мне Тимка про отца: «Выслужится, ему дадут, и меня весть Топникова не столько обрадовала, сколько смутила.
– Только нам? – спросил его. – А другим?
– Будет и другим, но не всем сразу. Возможности наши пока небогаты, – ответил он.
Порывшись в сумке, Топников достал истрепанную по углам брошюрку, которая, по-видимому, уже немало побывала в руках. Заглянув в нее, сказал:
– Прочитал бы я тебе кое-что из этой книжицы. Тут и о кредитах сказано, да некогда. Надо в Перцово. Мужики звали на собрание. Какой-то негодяй пустил там слушок, что их будут душить налогами. Мы, видишь, даем кредиты, ссуды, а кто-то налогами пугает.
– Про то и у нас слышно, – сказала мать.
– Интересно, кто такие слушки разносит. Фамилии не назовешь?
– Бабы болтают.
– Может, тоже Лабазничиха? – вмешался я.
Мать строго поглядела на меня – не велела встревать в разговор.
– Нет, почему? – возразил Топников. – Как я понял, наезжая питерщица приходила к вам?
– Ага, ага, – закивал я.
– Кузеня! – прикрикнула на меня мать и к Топникову: – Не слушай его, Максим Михайлыч.
– Кого же слушать? – Топников встал, прошел взад-вперед и снова сел. – Партийная конференция, – указал он на брошюрку, – велит бедноте и середняку помогать, а тут такое!.. Нет, надо узнать, откуда же такие слухи? И по рукам! Молчать тут нельзя.
Мама виновато опустила голову. Когда Топников ушел, я спросил ее, почему она не велела говорить о Лабазниковой, чего опять испугалась. Ответила она не скоро.
– И верно, боюсь я чего-то. Как подожгли у батьки лавку. С тех пор… Народ, Кузя, всякий, узнай-ка, у кого что за пазухой, с кем ладить, кого слушать. Вот и эту бумагу держу, а сама дрожу: вдруг она поперек горла кому-то придется… Ты коришь Лабазничихой. А она – сила. Прежде Лабазниковы всю округу в руках держали. Знаю их! Ежели обозлятся, не жди хорошего, со света сживут. Бывало уж такое…
– Чудная ты, мама. Теперь другое время. Вон папа не боится. Ему записки шлют, грозят расправиться. Может, те же Лабазниковы. А он им – фигу. Папу им не взять! Папа им…
– Кузеня, что ты говоришь! – вскинулась мать. – Господи, господи, какие еще записки? Так и чуяло сердце – новая беда крадется.
Она закрыла лицо руками и заплакала.
– В такое-то время, при таком-то моем положении… – зажалобилась сквозь плач. И, подняв голову, протянула со стоном:
– Ведь мне, Кузеня, скоро ро-одить…
Час от часу не легче! Я вконец растерялся. Глядел на мать и хлопал глазами. Как теперь успокоить ее?
Ясно, не надо было говорить о записке, папа не говорил ей, жалел, а я – нате вам. Дурень, дурень! Но разве я знал?
– Мама, не реви, а, мам? – начал упрашивать я. – Не надо.
– Господи, какие муки мученические ждут меня, в такое-то время, – стонала она.
Этот стон и вовсе ввергнул меня в уныние. С папой, может, еще ничего и не случится. А с мамой? Я еще помнил, когда появлялся на свет Коля-Оля. Ночью разбудил меня надсадный мамин крик: «Умираю, простите, люди добрые!» Я лежал на полатях и в чем был бросился к соседям. Отчаянно застучал в калитку: «Спасите, мама умирает!» Соседка провела меня на кухню, велела сидеть спокойно, а сама к нам. Только утром вернулась она и приказала идти домой к красавцу новорожденному братику. Братика я увидел – лежал наш Коля-Оля в люльке, крохотный красный комок со сморщенными по-стариковски губами. Чего в нем красивого увидела тогда повитуха?
А к маме меня не пустил отец. Она лежала на кровати, в пологе. Отец был печален. Целую неделю мать не вставала, лежала пластом. Приходили к ней какие-то бабки, приносили разные снадобья, жгли лампадку, но ничто не помогало. Несколько раз она прощалась с нами, готовясь к смерти. И, наверное, умерла бы, если бы отец не привез откуда-то издалека доктора.
Так было, когда мать была еще помоложе. А теперь она уже не та. Да вот и эти хождения Лабазничихи, и угрожающие записки папе.
Как же тяжело быть мамой! И тут подумалось, что, может, она так же мучилась, так же была на краю смерти, когда рожала Алексея, меня, Митю, Вову да еще двух Костенек, которых я не знал, потому что пожили они, сказывают, мало, когда меня не было еще на свете. Если так, то мама умирала семь раз! А теперь подстерегало ее самое страшное. И ничего уже сделать нельзя, никто уже не облегчит ее участь.
Ой, мама-мама! Что только ждет тебя! Страшно подумать. А ведь мне скоро опять на «чужую сторонку», вот пролетит масленичная неделя – и в дорогу. Как же без меня-то? Сбегают ли братишки к соседям за повитухой? Вдруг проспят, не услышат?
Чувство тревоги все больше охватывало меня. Я встал, начал гладить маме голову, расправляя волосинки на проборе. Она отняла от глаз руки, поглядела на меня и принялась целовать, размазывая по моим щекам горячие слезы.
– Любонький мой, – приговаривала. – Ты уж прости свою мамку. И не говори батьке ничего, как-нибудь я одна…
Увидев, что я стою в старых штанах, она вдруг поднялась, принесла мне новые брюки и заставила надеть их.
– Замаяла я и тебя-то. Одевайся да иди погуляй, пофорси.
Она улыбнулась, и улыбка скрасила ее лицо, посогнала хмурь с глаз, и мне стало легче.
Я засобирался, но мама вдруг остановила меня.
– Забыла сказать – Алексей письмо прислал.
– Да? – встрепенулся я. – А что пишет?
– Тоже хотел приехать на масленицу, но, слышь, некогда. Где-то еще курьерит, в какой-то газете. Вот. И куда-то еще записался.
– Не в комсомол?
– В его, кажись.
Я привстал: молодец, братчик! Вот молодец-то!
– А чего радуешься, дурной? Проку-то никакого. Лучше бы уж ходил там, в городе, с точилкой. Аксен ходит и заколачивает. Думаешь, не дело говорю? Дело! А он, видишь ли, про какие-то схватки еще сопчает. Не упомнила только с кем. Да на вот сам прочитай, – достала она с полки посудника письмо и подала мне.
Я нашел нужные строчки, уткнулся в них.
«Братва у нас шумная, боевая, никому не дает себя в обиду. Ходим на комсомольские собрания. Это собрания! Когда приеду домой, все расскажу, как мы даем бой разным пролазам, кто с не нашим, а троцкистским душком».
«С троцкистским душком? Это, наверно, сынки да разные племяши богатеев, вроде Лабазникова Демки. Ну, их и надо жать». И я снова порадовался за брата. Комсомолец, боец. Это ж здорово!
Я вернул письмо маме, но тут же, краснея, спросил, не писал ли братик что-нибудь о Капе. Она поглядела на меня с материнской озабоченностью: не стосковался ли? Я постеснялся признаться.
– Упомянул и ее, – сказала мама, – виделся где-то. Но и она, слышно, не покажет сюда глаз, будто бы в какой-то техникум метит. Всем подай город!
Напрасно она пеняла и на Капу, я был рад, что милая Ляпа жива и здорова. Только как далеко теперь она!
– Но ты что стоишь? Иди-ка, иди гуляй, – напомнила мать.
Пока я собирался, ко мне зашел Панко, вместе мы направились к Шаше. Тропка незаметно вывела нас опять к заколоченному Капиному дому. Словно по уговору, мы одновременно остановились около него. Панко потер переносицу.
– Скушно без нее. А тебе?
– Что мне-то? Я не целовался с ней… – съязвил я, вспомнив, как Панко и Ляпа любезничали под яблонями.
– Подумаешь, один-то раз.
– Один? Верно, один? – встрепенулся я.
– Врать буду? – обидчиво буркнул Панко. – Хочешь знать, так она только о тебе и говорила, когда уезжала. А ты еще злишься. Дубина!
В другое время я бы обиделся на это бранное слово – дубина, но сию минуту оно показалось мне ласковым, даже сладким. Чмокнул его в ухо и, покрутившись, повернул назад, радостный, счастливый.
– Куда ты, чумной? – кричал Панко. – К Шаше ведь хотел.
А я летел по тропинке, как на крыльях. Мне нужно было сейчас же, не медля, взяться за перо. Да, написать ей, Капе. Первое письмо в жизни.
В избе уже никого не было. Я вырвал из отцовской тетради, в которую он записывал выручку, листок разлинованной бумаги, поставил на стол чернильницу.
Но тут и задумался: с чего начинать? Радоваться все-таки еще нечему – нет же ее здесь, уехала. И видно, уже не вернется. Перед глазами предстал заколоченный дом. Решил с него и начать.
«К дому ни тропинки, ни следа. Увяз он в снегу и стоит как слепой. Холодом, стужей несет от него. Так до костей и пробирает. Видно, ни капельки не оставила ты здесь тепла, все с собой увезла. Но раз уж увезла, то там не растеряй его. Панко говорит, что ты вспоминала меня. Не забыла, верно? Подтверди письмом или как. А летом приезжай к нам. Я стану ждать тебя, слышишь?..»
Зная, что Капу так просто не зазовешь, я пообещал исполнять все ее желания.
«Помнишь, как летом я не побоялся ночью в русалочный омут нырнуть? А теперь, если хочешь по-другому проверить меня, валяй, я на все готов. Могу, как тот борец, что в село приезжал, на битые стекла лечь и пролежать не какие-нибудь полчаса, а целые сутки. Я не пожалею своей спины. Только ты люби меня. Хочешь, я следующее письмо напишу тебе кровью?
Ляпа (исправил на Капу), раз есть у тебя охота учиться в техникуме, то и дуй туда. Разыщи Алексея, он поможет подготовиться. Он знает, потому что сам прошел через это. И утри нос нашим девчонкам, которые и в приходскую-то школу через день на третий ходят. А мне поищи там, в городе, книжку про то, как научиться говорить и понимать по-французски. Позарез нужна. Для чего? Потом скажу. Как найдешь – сразу пришли.
Не забудь прислать и карточку с себя…»
Запечатав письмо в конверт, я принялся писать адрес. Увы, кроме названия города, я больше ничего не знал.
А тем временем в сенях раздались торопливые шаги. Ясно, «младенцы». Скорее спрятать письмо. Но куда? В посудник? Тут каждый увидит. Ага, вон отклеились обои на тябле, за суровым Спасом, которому мать в молитвах доверяет все печали. Почему же не доверить ему письмо? Пусть постережет, пока я адрес разузнаю. Я мгновенно сунул письмо за отставший кусок обоев и залепил хлебным мякишем.
– Кузя, что ты дома сидишь, пойдем с горы кататься! – закричали «младенцы», вбежав в избу. – Вся мальчишня там.
– Там? Ну, пошли! – заторопился я.
Я был рад, что «младенцы» не заметили моей тайны.








