Текст книги "Юровские тетради"
Автор книги: Константин Абатуров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
Шесть страниц о воле
«Воля наша, как и наши мускулы, крепнет от постоянно усиливающейся деятельности»[5]5
К. Д. Ушинский.
[Закрыть].«В минуту нерешительности действуй быстро и старайся сделать первый шаг, хотя бы и лишний»[6]6
Л. Н. Толстой.
[Закрыть].«Воля, которая ничего не решает, не есть действительная воля»[7]7
Гегель.
[Закрыть].
Удастся ли мне выработать такую волю? Воля – это уменье успевать, сосредоточиться на главном. А я? Совсем закружился. Вот уже сколько времени не брался за эту тетрадь, чтобы записать хотя бы главное. Пока был в редакции, время у меня забирала газетная суматоха: надо куда-то сходить, съездить, узнать новости, написать в номер, а после всего этого снова и снова корпеть над спасительными справочниками и словарями. Хорошо еще, когда написанное нравилось и самому, и требовательному редактору. Но так бывало не часто. Ту же статью о пожаре я переписывал раз пять, нервничая и сетуя на себя. Взялся переписывать и в шестой раз, да Валентина Александровна отобрала ее и послала в набор.
А вот Буранов не нервничал. Сколько вначале не срывался, а волю, должно быть, уже выработал. Писал он легко. Положив перед собой стопку бумаги, обмакивал перо в чернила (благо стараньями заботливой уборщицы их было наведено для каждого стола по бутылке), печатными буквами вырисовывал заголовок, потом без запиночки, без помарки наматывал строчки текста на любую тему. «Основное, – смеялся Буранов, – это заголовок и подпись». Зиночка поднимала на меня страдальческие пшеничные глаза. Смотри-де, как навострился твой дружок, теперь уж и о паровозе не вспоминает, а ты все черкаешь, черкаешь, аж и сам почернел весь. Конечно, жалела меня.
Редактор же подзадоривал, жмурясь:
– Помучишься – научишься.
Кроме всего прочего, я занялся еще сочинительством стихов и пробовал свои силенки в писании коротких рассказов. Правда, в газету не предлагал. Однажды, однако, показал Валентине Александровне. Стихи она пробежала и отодвинула в сторону, а из рассказов один взяла для газеты.
– Не зря работал над словом. Как бубенчики зазвенели.
Похвала эта еще сильнее привязала меня к письменному столу. Легко ничего мне не давалось. Зато и сладко бывало, когда приходила удача.
Ничуть не свободнее стало мне и на подготовительных курсах института журналистики. Многие приехали со средним образованием, тягаться с ними было нелегко. После лекций и занятий я целыми вечерами просиживал в библиотеке. Как я берег время, а мне все равно не хватало его. На классных занятиях я больше помалкивал, редко просил слова. Сидевший рядом со мной холеный, с огненным клинышком бородки, розовый красавчик хмыкал:
– Что, не по плечу ноша?
– Тяжеловата, – признавался я.
– А ты думал со справкой приходской школы здесь усидеть? Ха…
Я до боли стискивал челюсти.
В такие минуты вспоминался отъезд. Таня провожала меня на вокзал. Перед посадкой мы долго ходили по перрону, было многолюдно и шумно, но мы видели только друг друга, слышали только свои голоса.
– Рад? – спрашивала она.
– Еще бы!
– А мне сначала придется отработать положенное. Скучно будет без тебя.
– И мне. Может, не поздно еще отказаться?..
– Что ты! – даже испугалась Таня. – Поезжай! Только пиши. Пиши почаще. Каждый день!
Вот у кого воля! Хрупкость, неполные ее восемнадцать лет, видно, не в счет.
Сначала жильем для нас, приезжих курсантов, служил высокий со стеклянной крышей спортивный зал, примыкавший к большому серому зданию института, которое стояло на узкой, стесненной каменными глыбищами домов Мясницкой улице, недалеко от Лубянки. По бокам вытянувшегося зала стояли шведские лесенки, а вдоль – ряды железных коек с тумбочками у изголовий. Столы некуда было ставить. Койки и выручали: на них и спали, и читали, и писали.
Потом перевели нас куда-то на окраину города, добирались туда на грохочущих трамваях, разместились в трех больших комнатах. Как там, так и тут гудом гудели голоса. Затихали, когда появлялся староста, рослый детина, с длинными, как у нового юровского учителя, волосами, с красным бантиком вместо галстука, и объявлял то об изменении расписания занятий, то об экскурсиях. За длинные волосы мы его прозвали попом, он тоже не оставался в долгу: обращаясь к курсантам, прибавлял к фамилии свои «приметинки». Меня называл – «Глазов-чепыга».
Вообще-то «поп» был добрым, услужливым. Появится гость, можно не беспокоиться – староста ловко проведет его по уставленному кроватями лабиринту туда, куда надо. Как-то в воскресенье привел он и ко мне гостя. Был это не кто иной, как Алексей. Представив мне брата, справился:
– Есть ли заварка, «чепыга»? В случае выручу!
– А мы поедем чаевничать ко мне, – ответил Алексей и велел мне собираться.
Брат жил в другом конце города, на Ленинградском шоссе, в новом общежитии, рядом с институтом, в котором он учился. Через весь город мы тряслись в трамвае.
Как всегда, при встречах, Алексей засыпал меня вопросами – давно ведь не встречались. Я едва успевал отвечать. Трамвай стучал, названивал, по сторонам проплывали вереницы домов. Заметив, как я провожаю взглядом многоэтажные здания, магазины с кричащими вывесками, Алексей подморгнул.
– Вижу – нравится Белокаменная.
– Еще бы!
– Не блудился?
– Я пока дальше Мясницкой да общежития мало куда ездил, – ответил ему, умолчав, что в первые дни глохнул от шума, терялся в многолюдии.
– Подожди, поездим мы с тобой, походим. Покажу тебе всю столицу, – пообещал он. – На правах старожила! – добавил усмешливо. – Но между прочим, – пожал он плечами, – старожил этот и сам целый месяц не видел Москву.
– Как?
– Понимаешь, был в лагере всевобуча. Только сегодня вернулся. Гляжу – на столе твое письмо, адрес, ну и… – Он ласково заглянул мне в глаза.
– Спасибо! – Я пожал ему руку и тоже задержал на нем взгляд. В этот раз он был как никогда худ, резко обозначились обтянутые сухой, дочерна загоревшей кожей скулы, еще тоньше, а оттого и длиннее показалась шея. – Доставалось там?
– Не без этого. Но видишь, жив-здоров, чего и тебе желаю, – привычно отшутился Алексей.
Я рассказал о пожаре в Шачине. Скоро должен быть суд. Может, потянут еще и птахинскую соседку – Глафиру. Люди видели ее в тот вечер с Никиткой на дороге в Шачино.
– Постой, постой, неужели она?.. Такая красивая…
– С ледяными глазами…
– С ледяными? – Когда-то Алексею нравилась Глафира, и мое замечание озадачило его. Но он быстро нашелся: – Ты, Кузя, видно, лучше моего видишь. Понятно: глаз газетчика, будущего писателя.
– Не смейся.
– А я не смеюсь. Недавно читал твои рассказы. Подходяще!
– Написал, а больше, может, ничего не напишу. Надо учиться, на это годы понадобятся, – ответил я и попросил: – Ты бы о себе побольше.
– А что о себе? – переспросил он. – С учебой вроде все ладно, уже подумываю о будущей работе. Как же, в долгу-то я каком!
– Не слышу о Марине Аркадьевне, переписываетесь?
– Понимаешь, – не поднимая головы, ответил наконец он, – я звал ее сюда, к себе, на всякий случай и школу неподалеку подыскал. Ответа пока не получил…
– Постой, но ты как, ну, жениться, что ли, надумал?
– Надумал, но вот…
В уголках жестковатого рта брата зачернела горчинка. Помолчав, спросил меня, когда последний раз был я в Юрове.
Ясно было: хотел узнать, видел ли я учительницу. Конечно же видел, как раз перед отъездом в Москву был в деревне. При секретарстве Николы ее приняли в комсомол. Вспомнил: узнав о моем приезде, Марина Аркадьевна, прикинув какое-то дело, сама зашла в наш «ковчег» и все спрашивала о нем, Алексее. Тогда же проговорилась, что хочется съездить в Москву, но дела не отпускают. Школа расширяется, а учителей не хватает. Еще пожаловалась: лесные дебри, что ли, пугают иных робких шкрабов.
Сказал об этом Алексею. Он оживился, прогнал хмурь с лица.
– Значит, собиралась? Только, выходит дела виноваты, а, Кузь? Да ты говори, говори, братчик.
Мне пришлось повторить все с начала до конца.
Не спросил он только о Тане. Счастливые иногда, видимо, не только часов не замечают…
– Теперь пойдем, покажу тебе свои палаты.
– Может, в другой раз?
– Сегодня! – отрезал он и перешел на обычный полушутливый тон. – Выше голову! Помнишь, дорогой родитель говорил: раз в племя пустили – надо жить! Сегодня поездим и по городу, посмотрим заветные уголки столицы. А еще… Слушай, давай-ка удостоим своим вниманием театр. Какой? Конечно же Большой. Сегодня там «Снегурочка». Братья Глазовы в Большом театре! Звучит?
Он взял меня под руку и повел к трамвайной остановке.
– Слушай, а я ей напишу, позову опять. Или, – подумал немного, – лучше выбрать времечко и самому махнуть в Юрово? Заберу ее и – айда!
– Отпустит ли еще ячейка, – подзадорил я.
– А если я с заменой приеду?
В трамвае он продолжал расспрашивать о родной деревне, о колхозе, партийцах и комсомольцах.
– Знаешь, – выслушав меня, сказал он, – мы, наверное, поменяемся местами. Ты будешь в городе работать, а я после окончания института попрошусь в деревню, тянет. А теперь вот и невеста в деревне, – улыбнулся: – Вдруг ячейка не отпустит? Нет, серьезно. Я с условием и уезжал – узнать о корнях деревенской жизни, отчего земля, что ли, вертится… Ох, Кузя, такие дела нас ждут впереди. Только, – он свел темные мазки бровей, – там, на западе, тучи заходили. Как бы не помешали нам.
– Могут?
– Грозят. Поэтому и приходится проводить каникулы на полигонах…
В общежитии Алексей оглядел мои стоптанные, с ободравшимися носами штиблеты.
– Пожалуй, «Снегурочка» будет в обиде на такие мокроступы. Как думаешь, старик? – обратился он к товарищу по общежитию, безусому парню, потевшему над какой-то толстой книгой.
– Да, надо нечто поновее, – согласился тот.
– Тогда снимай свои туфли!
Домой я вернулся ночью. Но заснуть не смог. Да, есть на свете чудо: музыка, Большой театр.
Скорые и медленные дни
Шли дни.
Как-то получил письмо от Бориса Буранова. Не писал, не писал, да и размахнулся. Бойкое пришло письмецо. Жизнь, мол, идет, Векса течет, газета выходит, редактор по-прежнему пишет передовые да статьи о международных делах и по базарным дням ораторствует на Сенной, а горожане по утрам стоят в очереди у киосков, нарасхват покупая свою районку и спрашивая, почему нет в газете литературных опусов достопочтенного Кузьмы Глазова. Гордись, у тебя уже есть имя и почитатели!
Не знал, совсем не знал, что Буранов способен шутить.
О себе он писал, что кроме ж.-д. темы редактор отдал на его попечение еще лесозаготовки. Дел уйма. Теперь уж о возврате к паровозной топке и речи нет.
А в конце письма сообщал:
«Видел Таню. Такая она милая, спрашивала, пишешь ли ты нам, ждем ли мы тебя. Чуешь? Скучает. Небось деньки считает. Ты этим, смотри, дорожи!»
Спасибо, Боря, за добрую весть. Ведь это так хорошо, когда знаешь, что есть кому думать о тебе.
Мне, однако, казалось, что время не идет а летит. Минуло уже два с лишним месяца, как я приехал в Москву, а будто все это было вчера-позавчера, когда я впервые переступал порог института.
Все мы, курсанты, перезнакомились, только розовый красавчик ни с кем не сошелся, не сдружился, он и сидел теперь один за столом и, позевывая, рисовал фигурки. Ко мне же сел молоденький беспокойный парень, Олег Мальцев, приехавший из далекого Норильска. Вместе с ним мы готовились и к занятиям. А ночью, когда утомленная голова гудела, как колокол, тихонько выходили из общежития и бродили по улицам. Олег рассказывал, как он молоденьким пареньком вербовался в родной Ярославщине на «край света», как не отпускала школьная подружка, а потом сама следом прикатила к нему.
Слушая Олега, глядя на его худощавое, задубелое на пронзительных северных ветрах лицо, я думал о Тане: как бы она поступила, если бы и мне довелось уехать далеко-далеко? Она продолжала писать, что ждет меня. Потом сообщила, что ее перевели на другую работу – избрали председателем районного Общества Красного Креста. Не хотела, но избрали. «Жалко было уходить из больницы, ведь там я опыт приобретала. Но что делать!»
Таня, Таня. Ей самой сейчас нужна поддержка. Новая незнакомая работа. Не растерялась бы.
Рассказал Олегу. Он на правах бывалого человека посоветовал:
– По всему видно, хорошая у тебя девушка. Но хорошие, видишь, на примете. Чтобы не потерять, женись!
– Рано.
– А я рано женился и не раскаиваюсь. Отсюда и напиши, а я, так и быть, отправлю письмо и буду караулить ответное.
Письма теперь отправлял и получал для нас он, Олег.
– Так как?
– Да что ты, я об этом еще и не думал.
– Смотри, добрый молодец, тебе жить!
Шли дни. Однажды вечером Олег, разыскав меня в читальном зале, потянул на улицу, сунув в руку бумажку. Это был пропуск в общество старых большевиков.
– Увидим Крупскую, – шепнул Олег. – Она, говорят, будет выступать. Пойдешь?
Надежду Константиновну я видел только на портретах, а он еще спрашивает. Мы заспешили.
Накануне днем (в расписании было «окно») мы ходили на Красную площадь, стояли перед Мавзолеем Ленина, смотрели на Кремлевские стены, за которыми над огромным белым зданием реял красный флаг – флаг Союза республик. Олег с необыкновенной пристальностью разглядывал этот флаг.
– Ты погляди, погляди, какой он алый. Почему, думаешь? – толкал меня в бок. – Не знаешь? У нас, в Норильске, говорят, что это горит ленинская кровь, которую он отдал народу, эта кровь самая праведная, и пока она будет гореть и светить миру, будет и счастье на земле.
Сейчас, идя рядом со мной, Олег говорил о Крупской.
– Не знаешь, о чем она будет говорить? – спросил я Олега.
– Не знаю. Но о чем бы ни говорила, должно быть интересно. Ты подумай, подумай только, – воодушевлялся Олег, – ее жизнь – живая история ленинизма, история партии, которую мы с тобой изучаем. Это ж понимать надо!
Как ни спешили, мы, однако, запоздали, вошли в зал, небольшой, светлый, с подмостками для президиума, когда уже началось заседание. Ступая на носки, пригибаясь, прошли к свободным стульям, сели, не дыша, оглядываясь. Зал был полон. За столом президиума увидели прежде всего ее, Крупскую, в темном просторном платье с глухим воротником, утиравшей белым платочком лоб с нависшей седой прядью. Оказалось, она только что сошла с трибуны. До слез было жалко, что нам так и не удалось услышать ее голоса.
– Из-за тебя, – проворчал Олег. – Искал, искал тебя. Да еще на почту бегал. Гляди, гляди, эта высокая, кажется, Стасова, она у Ленина в секретарях была.
– Тише, – кто-то оговорил нас.
Мы примолкли. К трибуне грузной походкой прошел седоусый, коренастый Емельян Ярославский. Отпив глоток воды, начал доклад.
– Он в наших краях бывал, – шепнул Олег.
– У нас тоже был, – вспомнив, как Алексей показывал мне в волжском городе дом на главной улице, где выступал Емельян Ярославский, сказал я.
Говорил старый оратор негромко, глуховатым голосом, часто поправляя очки и глядя в зал. Везде сидели люди пожилые, каждого, наверное, он знал. На какое-то время его взгляд задержался на нас. Удивленно шевельнул густыми бровями, как бы спрашивая: а эти молодцы как затесались среди стариков? Но тут же за стеклами очков скользнула улыбка, дескать, пусть послушают.
Домой мы уходили поздно. Олег опять заговорил о Крупской.
– Поглядел я на нее и такое ощущение, будто с мамой повстречался. Угу! – мотнул он головой. – С лица мама так похожа на нее. А ты, глядя на Надежду Константиновну, вспомнил свою маму?
– И маму, и…
– Не договаривай, догадываюсь, – сказал он и вдруг встрепенулся: – Слушай, а у меня ведь письмо тебе. От ненаглядной председательши Красного Креста.
Олег сунул руку в карман, зашуршал бумагой.
– Вот! – протянул мне конверт. – Завертелся и забыл передать раньше.
У первого фонаря я остановился, быстро распечатал конверт. Почерк незнакомый, размашистый.
«Кузя, с Таней беда. Попала в аварию при поездке по делам общества в заречные колхозы. Перелом руки… Лежит в больнице, в гипсе. Писать не велела, но как-же можно?»
Листок задрожал у меня в руках.
– Что-нибудь серьезное? – участливо спросил Олег.
Я подал ему письмо. Пробежав его, Олег взял меня под руку. Несколько минут шли молча. На улицах еще гудели машины, светились рекламы магазинов, встречались запоздавшие люди. Выйдя на Лубянку, Олег потянул меня вниз. Я не спрашивал, зачем он свернул туда, покорно шагая рядом; вот уже остался позади чугунный памятник Первопечатнику, Метрополь, Охотный ряд, стали подниматься на улицу Горького. Тут, несмотря на поздний час, было людно и шумно, но я, казалось, ничего уже не слышал. Все думал о Тане.
Мимо прошла парочка. Он рослый, высокий, она ему по плечо, тоненькая, с пышными волосами. Ну, как Таня, такая же хрупенькая, с таким же чуть приклоненным поворотом головы. Вот так ходила Таня со мной по улицам нашего городка, так сидела со мной в кино. А теперь, теперь она в больнице. К горлу будто ком подкатил.
А Олег все торопил меня. Я не понимал куда. Наконец спросил. Он ответил:
– Столько идешь и не можешь сообразить? Центральный почтамт еще работает, давай закажем Вексино, больницу. Сейчас же!
Без настойчивой команды Олега я бы и впрямь сразу не сообразил о телефонном звонке – так был растерян.
Но дозвониться не удалось, больница не отвечала. Олег стоял, покусывая губы.
– Что же теперь делать?
– Ехать! – ответил я.
С последним ночным поездом я выехал из Москвы.
На другой день я был уже в больнице, у Тани. Если бы мне не указали палату и койку, на которой она лежала, я бы не узнал ее. Голова, лицо, шея – все было замотано бинтами, виднелись на этой марлевой белизне только серые капельки полузакрытых глаз и бледные бескровные губы.
Увидев меня, она пошевелила губами, подняла серпики бровей. В глазах блеснули слезинки. Она силилась что-то сказать, но не могла.
Голос Тани я услышал лишь через неделю, когда ее перебинтовывали. Прикрывая рукой шов на лице, она чуть слышно сказала:
– Видишь, как я оплошала без тебя. Но ты, ты не теряй времени, не сиди около меня. Возвращайся на учебу.
Я замотал головой: сейчас – никуда!
Самая большая глава…
«Сколько прошло дней, недель? Да что считать – много! За эти дни хождения в больницу, дни тревог и ожиданий случалось всякое. По ночам я не раз вставал, бросался к окну и, напрягая зрение, глядел на белевшую тропу, что вела к калитке.
Сегодня проснулся оттого, что старая хозяйка баба Соня зажгла свет у плиты. Я вначале даже удивился: почему она-то так рано поднялась, что ее-то беспокоит? До этого бабка в такое время еще похрапывала на своем сундуке-великане. Но тут вспомнил: да ведь это же по моей «вине» опередила она меня вставанием. Да, да, вчера вечером, как только вернулся от Тани, я попросил милую хозяюшку приготовить из наших запасов такой завтрак, какого и цари не едали: сделать глазунью, сварить цикорный кофе, приготовить тыквенник… Вспомнил, как она, серьезная, несмешливая, вдруг схватилась за живот и раскатилась: «Цикорный кофей?.. тыквенник? Где уж, конешно, есть такой завтрак царям!..» И, с трудом подавив смех, спросила:
– Для кого?
– Невесту приведу!
Тут маленькие выцветшие глаза бабы Сони потеплели.
– Господи, не Танюшу ли?
Я кивнул. Она всхлопнула ладошками.
– Да для нее, болезной, я все сделаю, найду и мучки, и сметанки для пирожков… Приводи, родной, приводи!..
Таню баба Соня знала. Месяц назад по выходе из больницы Таня заглядывала в нашу маленькую квартирку. Тоненькая, бледная, без кровинки в лице, с робкой улыбкой. У виска и на шее еще виднелись следы операционных швов. Левая рука непривычно была полусогнута. Баба Соня каждый раз потчевала ее чаем и колобками собственной выпечки, непременно справляясь о здоровье. Таня закрывала волосами рубцы, говорила, что теперь все хорошо, «из коготков вырвалась…».
Больше она не распространялась. А я знал, что это за коготки были. Авария так измяла Таню, что многие уже считали ее не жилицей на этом свете. Сильное сотрясение мозга, глубокие раны, большая потеря крови. Несколько дней Таня была без сознания, в бреду, вся дрожа, выстанывала: «Останови, останови!»
Видно, чудился ей грохот опрокинутой телеги, на которой ехала в Заречье и которую взбесившаяся лошадь понесла с крутой горы.
Долго лежала Таня в больнице. А выйдя, снова через некоторое время вынуждена была вернуться туда же – сводило руку, надо было делать новую операцию. Еще чуть не месяц пролежала в послеоперационной палате. И вот сегодня утром выйдет из палаты.
По пути забежал на Сенную площадь, в цветочный ларек, купил столько цветов, что пришлось разделить их на два букета. Чего-чего, а цветов в Вексине всегда хватало. Вот с продуктами, так было трудновато – сказывались последствия прошлогоднего засушливого неурожайного лета и тяжелейшей бескормной зимовки скота. Приходилось подтягивать пояса, но нас это не обескураживало, мы могли обходиться и цикорным кофе, потому что жили добрыми надеждами.
У редакционной конюшенки меня ждал новый литработник Саша Черемушкин, веселый толстячок. Саша сидел в повозке с натянутыми вожжами – делал вид, что едва удерживал Буланка, который на самом деле стоял не шелохнувшись – был он ленивцем из ленивцев.
– С шиком провезу молодых! – пообещал мой возница.
Саша любил кучерить. Он и в редакцию заявился с колхозного конного двора, и писал все больше о конях. Но редакция узнала его не по заметкам, а по частушкам и раешникам, которые он писал в часы отдыха там же, на конюшне.
Приехали мы в больницу задолго до обхода, пришлось ждать. Наконец Таня в сопровождении старшей медсестры спустилась с лестницы в вестибюль, по-прежнему бледная, худая, со смущенной улыбкой.
– Двигай, милок, а то у Кузюхи яичница простынет. – Саша тронул Буланка. Тут же похлопал по раздутому карману. – А я прихватил для встречи и веселухи… Кузюха, конечно, ведь не припас.
Что верно, то верно – о вине для дорогого застолья я и забыл.
– Ты умница, Саша, – похвалил я находчивого дружка и теперь уже сам заторопил его. В голове рисовалась картина, как я поведу Таню в дом, представлю ее бабе Соне. Та, наверное, уже приоделась: раньше она при каждом появлении Тани надевала цветастый халат и беленький, из чистого, по ее определению, батиста головной платок.
Таня в наш разговор не вступала. Склонив голову, она о чем-то задумалась, погасив улыбку. А когда Черемушкин повернул ленивца на улицу, где я жил, она вдруг привстала и попросила остановиться.
– Что случилось?
– Я здесь… выйду. Вы уж одни там… повеселитесь…
И вышла. Никакие наши уговоры не могли удержать ее. Я кивнул Саше, чтобы он один ехал, а сам пошел с Таней, взволнованный, обескураженный. Долго не мог вымолвить ни слова, только глядел и глядел на нее, смурую, непонятную.
Она шла, не поднимая головы, сжав губы, избегая моего взгляда. Казалось, вот-вот она заплачет.
– Ну что же ты, Таня? – наконец спросил я, прижимая ее суховатый локоток к себе.
– Не спрашивай, – с болью в сердце откликнулась она.
– Как же? Ведь мы уже все решили. Ну, Танюша?
– Плохо мы решили. Плохо…
Подняв голову, она ткнулась мне в плечо, и я увидел слезы, крупные и светлые.
– Что же плохого, Таня?
Голос мой дрожал, хрипел – я не узнавал в нем себя, таким он странным был сейчас.
– Что же ты молчишь? – продолжал я хрипеть. – Скажи, что тебя страшит?..
– А ты не догадываешься?
– Нет.
– Какой ты, Кузя. Какой… – она не договорила, опять заплакала.
Мне подумалось, что через мгновенье она произнесет нечто такое, что положит конец всем моим надеждам, и я сжался, ожидая этого приговора. Она медлила, тогда я шепотом попросил:
– Говори же, не томи душу.
– Добрый ты, вот какой, – так же, шепотом ответила она. – А я, – с горечью повысила голос, – не хочу пользоваться твоей добротой. Ты и так уж сколько потерял из-за меня. Где твои подготовительные курсы? Нет, нет, не могу я быть твоей обузой.
– Перестань! Что ты придумала?
– Кузя, ты не знаешь, не знаешь, что меня сегодня назвали… инвалидкой. Да, да. И работать мне пока не придется. Велели отдыхать. Понял теперь? Понял, что это зна…
– Понял! – перебил я ее. – Напугали тебя, и ты засовестилась. Люблю я тебя, какая есть. Вот и все! И не отдам тебя никому.
– Но, Кузя…
– Молчи! Я еще не все сказал. От тебя я и сейчас никуда не уеду.
– Не будешь учиться? – с тревогой взглянула мне в глаза.
– Буду. Попрошусь на заочное отделение. Олег, дружок мой, писал, что скоро набор будет.
– Заочно? – раздумчиво проговорила Таня. – Но то ли это?
– То, что нужно, Таня, – загорячился я. – Только бы приняли, а уж я… Не постараюсь, что ли? Будь же со мной, а, Таня? Там и баба Соня ждет. Ну?
– Нет, нет, Кузя, сейчас не могу, – опять беспокойно замотала она головой. – Сейчас хочу попросить тебя только об одном: если можешь, проводи меня в деревне к маме в сыроварню. Там я малость и отдохну. А ты тоже… своих увидишь. Я бы сегодня и собралась, Кузя.
Что я мог ответить?
Проводив Таню на ее квартиру, я долго еще бредил по улицам городка. А когда зашел в свою комнатушку, увидел встревоженную бабу Соню. Глазами спросила она, где Таня.
– Ее еще не выписали, – пряча от бабкиного взгляда глаза, ответил я.
– Бедная, бедная… А я-то старалась. Ты, Кузя, хоть пирожки отнеси ей.








