Текст книги "Юровские тетради"
Автор книги: Константин Абатуров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)
Гордая душа
Вскоре после ухода Швального Иона привел нового работника. Им оказался не кто иной, как Федор Луканов-большой. Поставив на стол рядом с хозяйской свою машину, изрядно потрепанную, Луканов по-шутовски поклонился мне и в рифму произнес:
– Принимай, юная душа, нового швеца!..
Я хлопал глазами. Неужто и вправду Луканов будет под началом Ионы?
Федор-большой давно слыл гордецом. У него и вид был гордый. Ходил, вскинув голову. Портила этот вид только страшная худоба. Какой бы узкой ни шил себе одежду, все равно она висела на нем, как на палке. И еще выдавали глаза, почти всегда они были воспалены, а впалые щеки испятнали красноватые чахоточные брызги. Говорил он глуховато, голос его доносился как бы издалека.
В Юрове у него был большой дом, стоявший у дороги, что вела к Шаче. Бывал я в этом доме. Старый, дряхлый. Зимой из каждого паза дул холодный ветер, все время дребезжали стекла.
Федор-большой редко оставался дома, когда приезжал с чужой стороны на побывку к своим. С наступлением потемок уходил к соседу играть в карты – туда сходилась добрая половина юровских мужиков. Собирались они перед рождеством, на святках, в пасхальные дни, когда возвращались на время с отхожих промыслов. У каждого были деньжонки, хотя и небольшие. Как же не сразиться в очко или в тридцать одно, авось что ни то прибавится к заработку.
Долго Луканов шил в городе, один, снимал сырой подвал, сутками не вылезая на свет. Там, должно быть, и заболел. Как перебрался в подгородчину и очутился под рукой Ионы, он не говорил. Наверное, болезнь заставила. Его душил кашель, страшно было глядеть, когда он, хватаясь за грудь, бился в этом кашле, синея лицом.
Много он курил, стараясь заглушать кашель табачным дымом, но дым только усиливал приступы. Когда ему говорили, что лучше бы бросить курево, он махал рукой: все равно-де. Знал, видно, что долго не протянет.
Чтобы как-то забыться, развеять тоску, он, приезжая в Юрово, и шел «на люди». У него давно умерла жена, от которой остались две дочки лет одиннадцати и сынишка-подросток Федя-маленький. По вечерам девчушки уходили «на посиделки» к подружкам, оставался дома только Федя-маленький, замкнутый, хмурый, уже привыкший к одиночеству.
Иногда отец брал его с собой на картежные игры.
– Смотри не давай мне зарываться, – наказывал он, боясь спустить с трудом заработанные деньги.
И сынишка затравленным волчонком глядел на тех, кто выигрывал. Кто-кто, а он-то хорошо знал, что несет ему отцовский проигрыш. Не раз бывало, когда отец отправлялся в «отход», не оставив ему ни копейки, жил он с сестренками на хлебе да на картошке, пока батя не пришлет с оказией малую подмогу.
Но присутствие сынишки в игре чаще всего оборачивалось против отца и его самого. Увидит Федя-маленький у отца туз и тычет в бок: бери на все! Возьмет, а к тузу подойдет какая-нибудь «нарядка»: то валет, то дама, а потом девятка или десятка – и перебор, проигрыш. Отец, со злостью повернется к обескураженному сынишке, отвесит оплеуху и рявкнет во всю мочь:
– Домой!
Уйдет Федюшка в холодную избу и горюет, что из-за него батя «продул». И уж как бы не слышит, что дребезжат стекла, дует в щели. Думает только о том, что если батя не вернет проигрыш, то вновь у него настанут черные, безрадостные дни. Ох, если бы вернул!
Сидит, не ложится спать Федя-малый до тех пор, пока не вернется отец. Если, возвратясь, батя не окликал его, был насупленным, то Федя знал: не отыгрался. Тогда уже и не до сна ему, тоска одна.
После ночных игр Луканов-старший брал у соседа клячу и ехал в лес рубить дрова. Туда же брал и Федюшку. Садились на дровни спиной к спине, всю дорогу ни о чем не говорили. И в лесу они работали молча. Только дома уже после укладки дров в поленницу отец хлопал по ней ладошей:
– Тепла теперь хватит.
– А еды? – оборачивался к нему сынишка.
Вместо ответа Луканов-старший откашливался. Ничего он не обещал и не мог обещать ни сынишке, ни дочуркам.
Сразу после зимних праздников Луканов снова уходил в город, в свой сырой подвал. А Федор-маленький оставался за хозяина в большом старом доме и отсчитывал дни, когда отец опять навестит семью, поживет в деревне недельку-другую.
Прошлой зимой Луканов уехал и как в воду канул. Домой ни писем, ни денег. Федор-малый забеспокоился: пропал батька! И что-то надломилось в нем, боялся один оставаться в доме.
Вернулся Федор-большой по весне, как раз на пасху. Приехал прямо из больницы. В этот раз он был особенно худ и черен.
– Теперь насовсем! – объявил он. – Будем хозяйство поднимать. Я книжку привез, как пшеницу да просо растить. Не горюйте, будет у нас пирог и каша!
Но весной же все планы Луканова и расстроились. Он не запахал и третьей доли земельного надела (своей лошади не было), и осенью снова пришлось идти портняжить.
…Первое время Луканов ни с кем не вступал в разговор, слышны были только его кашель да чертыханье. Шил он проворно. Не успевал Иона закончить кройку, как Луканов ставил на стол машину, сгибался над ней в своей заношенной гимнастерке в три погибели и часами, не разгибая спины, строчил; когда у него уставала рука крутить колесо, то заставлял меня, поминутно подгоняя: шевелись, шевелись!
Казалось, ничто его не интересовало, кроме шитья. А разговоры порой просто раздражали. В одном доме мы шили дня четыре. Жили в нем молодожены с престарелыми родителями. Нам они отвели переднюю, со столом в углу и двумя скамейками по бокам, с домотканой дорожкой на щербатом полу. Сами же хозяева перебрались в тесную боковушку. Каждое утро, еще впотьмах, там раздавался дребезжащий голос старика:
– Вставай, Степан, за «золотком» пора… – будил он сына.
Тот, умывшись, надевал ватник и шел на двор запрягать лошадь. Через несколько минут из проулка доносился скрип саней.
Молодой лобастый хозяин возил жижу из городских уборных. Самому ему это занятие уже порядком надоело. Но что поделаешь, если старик заставлял. Дедок расхваливал «удобрение»: что рожь, что ярь – как на дрожжах поднимаются на сдобренных полосах.
Луканов передергивал плечами.
– А ты что, болезный, не веришь? – вперялся в него старик. – Неужто у вас там не пользуют «городское удобрение»?
– Нет! И незачем!
– Позволь, почему?
– А потому – все зря! – раздражался Луканов.
Я не понимал его: он сам немало попахал земли и должен бы прислушаться к словам хозяина о пользе такого удобрения.
Догадывался или нет о моих недоумениях Луканов, только когда мы собрались переходить в другой дом, он вдруг схватил меня за руку и потащил на двор, к пустовавшему стойлу.
– Видишь – нет? Где корова? Нет ее! Ты не слышал, а я слышал: летом пала. Небось в нитку тянулся старик со своим лобаном, ну поднял малость хозяйство. А сгинула пеструха – и все хрястнуло. Будут они опять тянуться, и уж тянутся, видишь – «золото» нашли! И новую корову купят. А если опять придет беда? Кто от нее застрахован? Нет, – закачал он головой, – такая чехарда ни к чему!
– Что же делать? – робко спросил я.
– А я знаю? Я святой?..
Напрасно было задавать ему новые вопросы. Он снова замкнулся, «ушел в себя».
Так с «замком» на губах Луканов перешел и в другой дом. А мне и бог велел помалкивать. Кстати, и новые хозяева оказались не словоохотливыми. Глава семьи, пожилой, крупной кости, с круглым бабьим лицом, в рубахе навыпуск, встретил нас насупившись. Только когда Иона снял мерку со стайки рябеньких сынишек, тот справился, откуда мы родом, какие в наших деревнях приходится платить налоги и дают ли новые власти вольготно дышать мужику-трудовику.
Иона ответил, что живут по-всякому, одни получше, другие похуже, кто на что способен…
– Оно так, – ответил мужик, – без способностев, без подходца ноне нельзя…
Вначале шить пришлось шубейки. Иона морщился: не та работа. Я вспомнил Швального – вот кто бы обрадовался! Впрочем, морщиться Ионе недолго пришлось – на другой день хозяин привел дюжего сына и велел сшить ему меховое пальто.
Он принес отрез чистейшего английского кастора, развернул на столе и, ощупывая да гладя клешневатой пятерней тончайший ворс, отливающий черным блеском, похвалился, что ни у кого во всей деревне нет такого дорогого и прочного материала.
– Ему, Гришке. Заработал! – заключил он.
Отдав все распоряжения, он шагнул за перегородку, а оттуда вместе с женой, сутуловатой, в переднике, о который она на ходу вытирала мокрые красные руки, прошел на двор. Вскоре оттуда послышались голоса, где-то хлопнула дверь, что-то стукнуло.
– Что там? – снимая мерку с жениха, поинтересовался Иона.
– А ничего. Обыкновенный осмотр поросячьего семейства. – Жених вытянул в усмешке толстые губы: – Завтра повезем на базар.
– Много?
– Животин? Да так, штук пятнадцать. По весне продали больше. – И он опять засмеялся. – На это сукно хватило и на все прочее. Папаня так их любит, хрюшек, особенно маленьких.
– Любят девок да баб, – усмехнулся Иона и подмигнул парню: – С поросенком спать не ляжешь…
– Папаня ложился, – простодушно возразил тот. – Опоросится какая свинуха, его уж не жди домой. Завернется в шубу – и в поросятник на всю ночь. А как же? Свинуха может и придавить новорожденных. Глаз нужен. Папаня у нас заботливый.
Луканову порядком надоели эти рассуждения откормленного хозяйского сынка, и он предупредительно закашлял:
– Расхрюкались…
Согнувшись, бешено закрутил ручку машины. Вернувшись со двора, старший хозяин набросился на сына:
– Что стоишь? Свинуха придавила одного. Иди, пригляди за другими.
Когда хлопнула дверь, хозяин затряс головой:
– Вот те и базар! Одной животины как не бывало.
Крупнотелый, стоял он по-медвежьи, широко расставив ноги, навострив маленькие цепкие глаза.
– Вам ли жалеть о каком-то поросенке, – заметил Иона. – Сын сказывал…
– Слушайте его, болтуна! – перебил Иону хозяин и пожаловался: – Ох, тяжело! Всей семье достается, а вот…
Махнув рукой, он ушел на свою половину и в этот день больше не показывался. Видно, было не до нас, раз засобирались на базар.
Луканов сквозь кашель ворчал: ему, гляди-ка, тяжело, а сам небось не обходится без наемников, о них он молчит…
– Вечно ты со своими подозрениями, Федор, – укорил его Иона. – Будто без наемников так уж и нельзя поднять хозяйство.
Луканов дернулся, сверкнул воспаленными глазами.
– Что же ты, Иона Васильич, сам не обходишься без наемников?
– Я? – растерянно заморгал Иона. Этот вопрос, видимо, застал его врасплох. – Но ты, ты мог бы не идти в таком разе ко мне. Сам же напросился.
– Что из того, что сам? Не я, так другой… Ладно уж, замнем для ясности… – сказал Луканов, хватаясь за ручку машины.
Крутил он долго, с прежней торопливостью. А когда рука устала, вверил ручку мне, как и раньше, подгоняя: шевелись, шевелись!
Иона, пристроившись у другого конца стола, заводил свою машину. Сидел он набычившись, ни на кого не глядя. Луканов же не отрывал глаз от своей машины, от безостановочно бегущей из-под лапки стояка ровной строчки, как будто только она сейчас и занимала его.
Меня Иона не тревожил. Но когда потребовался утюг, вскинулся:
– Что не следишь? Мне, что ли, разжигать?
– Иди! – толкнул меня Луканов и, разогнув спину, вытащил кисет. Завернув цигарку, он вышел в сени. Вернулся торжествующим. Не обращаясь ни к кому, сказал:
– А я таки видел одного наемничка. За расчетом приходил…
Иона не откликнулся, лишь пуще застрочил. Сел за машину и Луканов. И «наша» половина избы, с большим дубовым буфетом, с комодом, накрытым кружевным покрывалом, и зачехленными стульями, на которых едва ли кто когда-нибудь сидел, наполнилась шумом.
А на другой день Луканов, навертев на тонкую, с проступающими жилами шею, куцый шарф, надев длинное, с обитым подолом и протертыми до дыр рукавами на сгибах пальто, не говоря никому ничего, вышел на улицу. Постояв немного на дороге, он поднял воротник и зашагал вдоль деревни.
– Куда его понесло? Ишь, гордец!.. – с недовольством процедил сквозь зубы Иона и пригрозил: – Ну, погоди!..
Без Луканова как-то скучно стало. Мне он день ото дня больше и больше нравился своей прямотой и чем-то загадочным. И без него томительно проходило время. Вот уже и обед принесли, а его все не было. Нам подали блюдо щей, кусочки шпика колыхались среди капустного крошева.
Хозяйка, не досчитав Луканова, хлопнула красными руками по бокам.
– Вот те на, хотела подкормить вашего болезного, а его и нет.
Иона сделал вид, что не слышал. Хозяйка, помедлив, протопала к печке. Она и на второе принесла что-то свиное.
Мы ели с аппетитом. Но под конец, уже насытившись, Иона поддел еще кругленький кусочек и вдруг вперился в него.
– Хм… – поморщился он. – Это, пожалуй, вчерашний неудачник… Видишь, от покойного молочника этот пятачок…
Одновременно нас затошнило, одновременно мы выбежали и на двор.
Как раз в это время и появился Луканов. Увидев, в чем дело, он раскатился в смехе.
– А-а, вкусили прелести! Довольны? У смышлеников, видите, ничего не пропадает…
– Ты еще тут. Говори – куда ходил? Работы же до черта.
– К лекарю…
Но Луканов схитрил. У лекаря ему вовсе нечего было делать, потому что он наперед знал, что тот скажет: вам, мол, нужен покой, не утруждайте себя работой, получше питайтесь, не курите. Вечером, укладываясь спать, Луканов гукнул мне, что ходил в бывшую господскую усадьбу, про которую вчера говорил работник, будто там голытьба какую-то коммуну заварила.
– В коммуну? – удивился я. – А какая она?
– Ну, какая? Начали-то недавно. Что сразу, за малый уповод, увидишь? Но ты, того, – предупредил он меня, – Ионе ни гугу!
Я сказал, что буду молчать, но попросил Луканова больше не ходить, а то как бы Иона не рассердился и не прогнал его.
– Не прогонит. Слыхал: работы до черта? Это, брат, любого хозяйчика хоть с сатаной заставит уживаться…
«С сатаной»? Ну и дядя Федор! Молчал-молчал и, поди ты, как заговорил! Что дальше будет?
Я лег рядышком с ним. Когда он прокашлялся, я спросил, что все-таки гнало его в господский дом, и где этот дом, и что за голытьба там собиралась, он, хватаясь за грудь, захрипел:
– Спи-ко, много будешь знать, скоро состаришься.
– Да ну, скажи, дядя Федор, – заканючил я.
– Спи, говорю! Что я тебе скажу? Вот еще загляну, с главным, можно, встречусь, тогда… Не все сразу. Вот!
Домой
На масленицу мы отправились домой, в родное Юрово. Иона объявил об уходе за неделю. Поднажмем, сказал, – и к своим очагам! И всю неделю я был таким взбудораженным, что Луканов уж оговаривал меня. «Взвинтился, дергаешься, как недорезанный».
А как же иначе? Ведь столько времени были в такой дали, все одни, без своих, юровских! Что бы я ни делал в эту неделю, в глазах стояли деревня, отец, мать, «младенцы» и, конечно же, Капа-Ляпа. Все небось заждались меня, а Ляпа особенно.
Заботило: в каком виде предстать перед ней? В неушитой до сих пор шубенке и холщовых штанах? Нехорошо. Теперь я не какой-то неумеха, а швец. Пусть неполный, пока еще только ученик, а все-таки…
Иона будто угадал, что у меня на уме. В канун нашего путешествия выложил из своего саквояжа широкий лоскут сукна, быстрехонько снял с меня мерку, раскроил сукнецо и мотнул головой:
– Это тебе на брюки. Шей!
Откровенно говоря, о суконных брюках я даже не мечтал. До этого виделись мне штаны из «чертовой кожи». А тут такое! У меня и глаза на лоб. Но Иона заторопил:
– Не канителься.
К вечеру брюки были готовы. Заутюжив тонкие стрелки на брючинах, я бережно свернул дорогой подарок и положил в котомку. Решил, что до Юрова пойду в старых холщовых штанах, а там, как покажутся первые дома, натяну суконные и на виду у всей деревни пройду в них. Только бы Капа-Ляпа заметила!
Вечером же собрали свои котомки Луканов и Иона. У Ионы она раздулась. Непонятно, что только и набил в нее. Деньги он упрятал в потайник брюк, который тоже пораздулся.
– Боится, чтобы в дороге не ограбили, – шепнул мне Луканов.
Сам он заработанные деньги – немного отсчитал ему Иона – сунул вместе с кисетом в карман своей залощенной гимнастерки.
В путь отправились утром. Вьюжило. Иона, однако, заверил, что скоро погода наладится и до первого же постоялого двора дойдем легко, а там подрядимся на какую-нибудь попутную подводу. Но вопреки его надеждам, вьюга не затихала. Ветер все сильнее вихрил снег, стругал дорогу, небо замутилось, и чем дальше мы шли, тем больше оно темнело, опускаясь все ниже. И вдруг все закружилось, смешалось. Снег под ногами, снег сверху, снег кругом. Белое кипенье слепило глаза, сбивало с дороги, идти становилось труднее и труднее. А впереди – ни души, ни одного селения, где было бы можно обогреться.
Долго мы шли каким-то глухим лесом. Он трещал, шумел, как будто где-то за подступившими к дороге взвихренными елями мчался огромный поезд. Иона поглядывал по сторонам, на эти елки. Потом уже я узнал, что как раз этого леса он и опасался, где, по слухам, частенько налетали на пешеходов и возчиков грабители. Будто бы тут, в глуши, были у них землянки, в которых они и скрывались от милиции. А чтобы не оставлять за собой следов, свои налеты грабители делали как раз в бураны да метели.
Оглядываясь, Иона махал нам рукой: не растягивайтесь, торопитесь. Немного успокоился он, когда лес остался позади. Но вьюга сделала свое: мы сбились с дороги. После долгого плутания уже под вечер вышли к какому-то болоту с чернеющими полыньями. Через болото были проложены лавы.
– Да это, кажись, Сисанинская колода, – подал Иона догадку. – Куда зашли! Что же, давайте перебираться.
Держась за шаткие перила, пошли по лавам.
Пурга немного улеглась, снег падал мелкий, не бил в глаза, только уж очень торопливо сгущался сумрак. Мы тоже заспешили. Показались кусты, где, должно быть, и кончалось болото. Скорее, скорее! Неожиданно, перед нами обозначился прогал: ни перил, ни стояков. Над открытой полыньей чернела единственная обледенелая жердочка. Иона, шагавший впереди, остановился:
– Пройдем ли?
Луканов, поправив за плечами тощую котомку, отстранил Иону и ступил на жердь, она слегка прогнулась, но выдержала тяжесть. Перебравшись через полынью, он, не задерживаясь, пробежал к берегу, а оттуда вернулся с доской, которую положил рядом с жердочкой.
Пошли и мы. Но всего какую-нибудь сажень не дойдя, Иона поскользнулся, доска в воду, и он туда же. За ним ухнул и я. На наше счастье тут было неглубоко, с помощью Луканова мы выбрались из ледяной купели.
– Скорее переобуйтесь, заверните ноги в сухое! – командовал он.
Меня Луканов подтащил к кочке и помог снять мокрые валенки, Иона бросился в сторону со своим мешком, закрывая руками развязавшийся верх. Но что это? Как ни старался наш хозяин прикрыть мешок, из него выпирали свертки сукна, сатина, обрезки каракуля. Я так и впился взглядом во все это. Откуда у него такое взялось? Неужели, неужели… Язык даже не поворачивался выговорить эти слова: утаил, уворовал.
Вспомнил о своих новеньких, еще ненадеванных суконных брюках. Кроил их Иона тоже из какого-то остатка. Сукно тонкое, мягкое, темно-синего цвета. Да ведь из такого сукна нам где-то приходилось шить. Ну да, да. У золотарей пальто для молодого. На примерке тот еще спрашивал: не коротковато ли, на что Иона отвечал, что длина в самый аккурат, по последней моде…
Я схватил свою котомку, начал развязывать. Я знал, что делал! Сейчас вытащу наутюженные в стрелочку брюки и брошу Ионе. Ворованное не принимаю!
Но Луканов, догадавшись о моем намерении, крепко сжал руку.
– Не валяй дурака!
– Но он, он… это из ворованного…
Затрещина заставила меня замолчать. Я, ничего не понимая, уставился на Луканова, а он, убирая в карман костлявую руку, кашлял и хрипел:
– Все шмукуют. Одни больше, другие меньше. И думаешь, он в убытке будет, ежели ты отдашь свои штаны? Дурак, зеленый дурак!
Мы опять поплелись. Иона снова шагал впереди со своим мешком, который так и маячил перед глазами. Ох, как раздражал меня этот мешок. Одно сейчас было желание – обогнать хозяина и вообще уйти от него. Если бы хозяином был Луканов! Но где там – больной человек. И почему это всякая хворь в первую очередь пристает к хорошим людям?
Да и как дядя Федор может равняться с Ионой, коли у того модные патронки? Все равно бы Иона обставил его. Безвыходное положение? Но нет, погоди. Да, почему бы дяде Федору не достать такие модные патронки? Я тихонько спросил его об этом. Луканов обернулся, усмехаясь:
– А ты еще жив?
– Нет, верно, дядя Федя. Достал бы, и мы с тобой…
– Затвердил. А того не знаешь, что самые модные в Париже. Там делают моду… – И опять усмехнулся. – Махни туда, если ты такой вострый…
– Если бы язык знать…
– Чудак ты, Кузька. Промок весь, а в голове не знаю что. Иди-ка хоть.
Вышли мы в какую-то деревушку, там заночевали, обсушились, обогрелись. Но назавтра идти было ничуть не легче – сказывались усталость и неулегшееся нервное возбуждение. Я еле плелся, поминутно спотыкаясь. Еще накануне я почти не ощущал веса своей котомки, потому что, кроме пары белья да дареных брюк, в ней ничего больше не было. А теперь и эта легкая котомка тянула плечи. И больше всего тянули злосчастные брюки.
Деревенский проселок вывел нас на большую дорогу – буйскую стоверстовку. Но, как на грех, и тут мы ни на кого не набрели и нас никто не догнал. Пришлось надеяться лишь на свои ноги. А они отказывали. Всего труднее было подниматься после короткого отдыха и делать первые шаги.
Наконец показалось какое-то село. Мы зашли в чайную, сели в уголке за свободный стол. Иона поманил пальцем буфетчика, заказал чай, баранки и даже горячего молока. Расщедрился!
Чай постепенно согревал тело и душу. Отходили озябшие руки и ноги, теплым туманцем окутывался взгляд, я погружался в приятную истому. За столом, с недопитым стаканом в руке, я и задремал. Говор, шаги, хлопанье дверей – все мало-помалу отдалялось от меня, и вот уже совсем все умолкло, исчезло.
Дрема, сладкая дрема. Только продолжалась она недолго – Иона растолкал меня, нужно было идти дальше.
Последний переход был самым тяжелым. Только одолеешь одну горушку, как покажется другая. Я шел и думал лишь об одном: как бы не упасть, потому что если бы упал, то, наверное, не хватило бы сил подняться.
Луканов шел теперь рядом со мной, все чаще и чаще беря меня под руку. Как всегда, он молчал. Но вдруг принялся рассказывать, как однажды ему пришлось переплывать большую реку, как отказывали силы и он задыхался, наступал конец, но в последний момент увидел на берегу ракитку, которая от ветра ли, от чего ли другого приклонилась к реке и все махала веточками, как бы звала его: напрягись маленько, еще, еще, а здесь уж я тебя подхвачу. И что? Помогла, выплыл!
Эх, показалась бы и мне ракиточка! Где ты качаешься, покажись!
Уже на исходе дня, поднявшись на кручу какой-то горы, Луканов придержал меня и замахал рукой:
– Видишь? Да вон там, на том бугре зачернело. Это елки. В нашем юровском поле.
И верно, в млечности сумерек заметно выделялись эти елки. Мои! Мне показалось, что они машут нам. Я прижался к Луканову, чувствуя, как забилось сердце, а на глаза навернулись слезы. Горячие, радостные.








