Текст книги "Юровские тетради"
Автор книги: Константин Абатуров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
Петр
Весной, сразу после водополья, приехал Петр. Но как он появился в деревне, знал только Федя-маленький. С тех самых пор, как похоронил отца, Луканова-старшего, он плохо спал по ночам, часто, выходил из дома и бродил по улицам до тех пор, пока кто-либо не окликал его. Путь его всегда лежал мимо Матрениного дома, тут была сухая тропка, которая ночью, при луне, матово белела: с такой тропки никак не собьешься. Считали Федю лунатиком, только зря.
Ночь, когда пришел в Юрово Петр, была звездная, светлая, и Федя издалека увидел его. Сначала он принял пришельца за подозрительного человека. Подойдя к приземистой бабкиной избенке, этот пришелец не только оглядел ее, но и потрогал стены, повалившийся на землю палисадник, ствол вековой березы, свесившей оголенные ветки на соломенную крышу. Потом, слегка заикаясь, сказал:
– Ккартинка…
Еще постояв немного, застучал в окно. Утром Федя обошел всех нас со своей новостью. Уверял, что гостек-то, должно, не простой, а вроде колдуна, что ночью походил вокруг повалившегося палисадника, и утром весь палисадник поднялся. Стоит как новенький, столбы отесаны, а щепок нигде. Так только колдуны могут.
– Федя, не заливай, – попытался остановить его Никола.
– А ты не веришь? Думаешь: вру? Не комсомолец, так не понимаю, да? – запетушился Федя и повел нас к бабкиному дому.
Пришли, посмотрели, верно: палисадник стоит прямехонько. И не только столбы, а и перекладины были со следами свежей тески. Действительно, все произошло как по волшебству.
Ни утром, ни днем нам не удалось увидеть Петра – делами были заняты. Вечером опять собрались у Матрениной избы. Стояли, ждали, когда он выйдет на улицу.
Мимо важно прошел Филька Ратьков. Был он в новых сапогах, которые громко поскрипывали, в рубашке с пояском, с тросточкой в руке. На нас он даже не взглянул.
– Куда, форсун? – крикнул ему вслед Никола.
Филька посчитал ниже своего достоинства отвечать кузнецкому сыну.
– А я знаю куда, – сказал Федя. – Клавдия Лабазникова приехала – к ней.
Мы повернулись к Феде. Приехала Клавдия? Но что ей делать здесь? И где остановилась – дом-то теперь не ее. Федя наклонил набочок голову. Не знаете? Ну так слушайте, Федя все знает, не зря полуночничает. Остановилась в приделе у прежней няньки Аниски – теперь она техничка школы, у ней все ключи! Что Клавдии делать? А если что-нибудь забыла? Ночью-то все мелькал огонек в окошке подпола.
– Чего искать, чай, давно все вывезли, – сказал Никола: – А что осталось, Демка небось прокутил.
– Видно, не все…
– Вот гады! – выругался Никола. – Прогнали, а все равно лезут к нам. Но Филька-то каков! – фыркнул он. – Пшенисное почуял. Неужто Клавдии нужен такой пузатик?
– Может, и нужен… Но она не задержится, утром уедет.
– Все ты, Федя, знаешь.
Разговорившись, мы не заметили, как появился Петр.
– О чем спор, хлопцы? – спросил он, здороваясь. Ох, и крепкая рука у Петра, так он пожимал, что косточки хрустели. – Не слышу, скажите.
– Сначала ты скажи… О палисаднике, – шагнул к нему осмелевший Федя. – Сам, что ли, он поднялся?
– Почему сам? – удивился Петр. – На зорьке я вот ими, – выбросил он перед собой широкие, как лопаты, руки. – Это после того, как ты домой пошел…
Федя сконфузился и шагнул прочь, но Петр удержал его. Всех пригласил в палисадник.
– Поговорить надобно.
Сели на завалинке под березой. Петр сказал, что дома поживет немного – армейскую форму придется сменить на милицейскую. Будет участковым вместо недавно уволенного прежнего, который ни одного дела как следует не заканчивал.
– Работа ожидает незнакомая, – заметил Петр и попросил нас: – Помогайте! Вместе и у пирога спорее…
Никола спросил, сколько он прослужил в армии.
– Почти шесть лет, – ответил Петр и показал на Федю, – вот эконьким жиделягой уходил.
– Разве таких раньше брали? – усомнился Никола. – Не брали, но так получилось.
Петр рассказал историю, как он попал в армию, аж на самую границу. Подростком увязался он с дядей, начальником заставы, приезжавшим на побывку к тетке Матрене, его сестре. Жену у дяди скосила какая-то болезнь, и он жил на заставе один, охотно взял с собой Петра, которому тоже хотелось стать пограничником. Дядя частенько уходил на задания. Однажды он не вернулся: в стычке с перебежчиком был убит. В тот же день Петр был зачислен в число пограничников, стал бойцом. Теперь уже он ходил на задания. Доводилось ли задерживать нарушителей границы? Да, конечно. Отслужив положенное, остался на сверхсрочную. Стал старшиной. Видите треугольники на воротнике? Темно? Потрогайте. Это вроде удостоверения личности. Нет, не насовсем уволен – в запас. Хоть и говорят господа капиталисты, что они стали смиренными, что убивать нехорошо, но пушки-то не сдают в музеи…
– Да, – повторил он, – в запас. Как поется в песне: «Войны мы не хотим, но в бой готовы».
– Всем бы эту песню спеть! – встрепенулись мы.
– А никого не разбудим?
– Кто ж в такую пору спит!
– Тогда можно! – согласился Петр.
Вышли на дорогу. Впереди Петр и Никола, мы с Панком и Федей – за ними. Петр запел, мы подстали. Заслышав нас, выбежал на дорогу Мишка Кульков, Федин сосед и сверстник, и заколесил за нами на кривых ногах. Песня всколыхнула, приободрила притихшую деревню. Захлопали калитки, на улицу выходили девчонки, мужики, молодухи.
Петр вскидывал бритую голову:
– Добре, хлопцы! А ну еще? Рот трубой, плечо к плечу, ногу крепче ставь!..
Проходя мимо дома Силантия, мы, что есть мочи, гаркнули:
Посмотрите вы, буржуи-кулаки,
Как проходят пролетарские полки.
На другой день одни осуждали Петра – зачем-де баламутит людей, другие хвалили: вот, мол, какой напористый парень, сразу за дело взялся, ребятню поднял. А иные с хитрецой подначивали: «Палисадник да песенки – это полдела, вот если бы что другое, общее сладили…»
Общим, неотложным делом был в Юрове общественный пруд, грязный, заросший. Мужики давно собирались его вычистить, но никак руки не доходили. А случись пожар – и воды зачерпнуть негде.
– А что – может, возьмемся? – спросил нас Петр. – Грязноватая работка, но, как видно, нужная. Как, хлопцы?
Возражающих не было. В воскресенье еще до зари вышли на работу. С тех пор каждое утро копали. И добились своего.
Когда пруд был готов, когда была выкинута из глубокого, с крутыми берегами котлована последняя лопата земли, мы побросали заступы и с криками восторга бросились обниматься, потом, собравшись в кружок, запели свою любимую песню о неизбывной власти Советской.
На этот раз нас хвалили все, только конопатая набожная Лизуха, Тимкина сестра, бушевала, выговаривая собравшимся:
– Довольны! А где вода-то? Где дожжи? Все из-за этих богохульников.
И, наверное, долго бы она проголосила, если бы не остановил ее рассерженный кузнец.
Расходясь по домам, мы все же посматривали на небо. Белое, безоблачное, оно и впрямь не обещало дождя, а между тем по стенкам котлована уже расползались трещины.
Ночью нас разбудил Никола.
– Вставай, братва! Скорей, скорей!
Выбежали на улицу, а там плескал ливень. Лохматое черное небо озарялось частыми вспышками молний. Шумели березы, по тропе неслись потоки воды. В зареве молний видно было, как Никола размахивал руками над самым обрывом котлована. Ветер трепал его рубашку, ерошил мокрые волосы.
– Идет, идет! – торжествовал Никола.
– Ура! – отвечали мы ему не менее радостно.
Как и говорил Петр, немного он пожил у нас, вскоре после чистки пруда получил вызов – заступить на новую работу. Мы проводили его до большака. Пока шли, он все наказывал, что делать, обещая наезжать к нам, а когда настала минута расставания, вдруг затянул нашу боевую. Мы подхватили, и песня загремела как клятва.
Распрощавшись с ребятами, Петр задержал меня и попросил написать в газету о пруде – порадовать надо ячейку.
Его просьба польстила мне: как с равным говорит! Но с ответом я медлил, и была к этому причина. Когда-то еще послал я заметку с нашим почтарем о самогонщиках, а о ней до сих пор ни слуху ни духу. Пришлось писать другую, а вдруг и она пропадет… Я с горечью рассказал Петру о моих незадачах.
– Ну и хорошо, что не отступился, написал новую, – сказал Петр. Он подумал: – Пожалуй, с твоих писаний мне и придется новую службу начинать. Как теперь батько-то твой пьет – нет?
Я сказал, что пока держится, но ведь самогонный дух не у таких ноздри щекочет. Петр пожалел отца: умная голова пропадает. И надо же – из-за такой вонючки. Обозлился: да их, этих чертовых шинкарей, давно пора за шкирку брать.
Мы стояли долго, мальчишки уже подходили к деревне, к зеленеющим «Капиным березкам». Нынче они дружно принялись, снизу доверху обнялись зеленой листвой. Петр несколько раз брал мою руку и, пожимая, говорил: «Ну, пока!» Но тут же что-нибудь вспоминал и снова и снова спрашивал. Видать, не хватило у него дней обо всем-то узнать.
Но, оглянувшись и увидев, что след ребят простыл, заторопился.
– Иди, Кузюха, воюй с шинкарями. А я уж там… Не боишься?
– Так я ж не один.
– Давай, хлопец. Если и попадет – не трусь.
Через несколько дней мне и самому пришлось отправляться в путь-дорогу. С отцом. Алексей срочной телеграммой сообщал, что в волжский город прибыл из Москвы опытный хирург-глазник, и предлагал, не теряя времени, отправиться к нему. Остановиться велел у Железновых, которые, как он писал, во всем помогут.
Собирался отец молча. Было видно, что его и обнадеживала и вместе озадачивала поездка. Когда пришел к нам дядя Василий с образком и начал совать его отцу, чтобы тот поцеловал для удачи, отец, отталкивая икону, затряс головой:
– Отстань, братец. Деревяшек этих немало бывало у нас на тябле, а толку-то…
Взобравшись на телегу и услышав голоса подбежавших «младенцев», отец заморгал:
– Ну-ка, где вы тут? Подставьте вихры, поглажу маленько. Давно не видел вас. Огольцы-огольцы…
– Вернешься – и увидишь. Обязательно увидишь, папа, – загалдели братишки.
– Добро бы так!
На глазах у него навернулись слезы, а мама стояла, не зная, что ей делать – печалиться или радоваться.
Все мы ждали, что она скажет. Мама не сказала ничего, заплакала, сильно, навзрыд, и, склонив голову, медленно пошла домой.
Когда стали подниматься на перцовскую гору, я услышал чей-то топоток. Оглянулся. Нас догонял Митя.
– Чего тебе, родной? – узнав каким-то образом, что это он, спросил отец.
– Я Кузю хочу попросить. Учебник бы мне, морской, ага… Купишь, Кузь? При маме я не стал, она могла…
– А при батьке не боишься?
– Но ты же отпустишь в училище, верно, пап?
– У нас в роду моряков не было. Хлебороды только.
– Так не было и рабфаковцев, и московских студентов, а стали… – сказал Митя.
Отец заулыбался, ему, должно быть, понравился такой ответ. А я глядел на Митю. Ах ты мой милый моряк! Обязательно поищу для тебя учебник. Пусть он не сейчас тебе потребуется, надо еще в семилетке поучиться, но семилетка – дело уже решенное: Виктор Курин сказывал, что с нового учебного года в школе откроются пятые – седьмые классы. Приедут и новые учителя.
– Иди, Митя, о наказе твоем мы не забудем, – сказал ему.
Отец тем временем пошарил по грядке телеги и, нащупав Митину руку, пожал ее:
– Моряк! Ух ты!.. Ну старайся, входи в бушлате в наш род, хлебороды могут потесниться!
Митя сиял.
Только через неделю я вернулся домой с отцом. Оперировали один левый глаз, и удачно – отец увидел свет.
Меня ждала новая дорога, дорога в…
Большой день
– Кузеня, светает.
Надо мной склонилась озабоченная мать. У глаз сбежались в тугой жгут морщинки, и она показалась мне сильно постаревшей. Подумал: может, оттого, что ночь не спала. Ночью я лежал на сеновале, рядом с горенкой, и долго слышал, как мать плакала там.
И вот оно утро, которого все по-разному ждали в нашей семье. В щель стены пробивалась полоска света, она как раз и падала на лицо матери.
– Боюсь! Отпускать тебя, Кузеня, боюсь. Не ходи!
– Вот еще! – отмахнулся я. – Не маленький.
– И невелик. А они вон какие хваты, хоть сам Никанор, хоть и эта чупурена Глафира. Чего доброго… И батька сердится. Не ходи, не ходи, мальчик, – сильнее и сильнее прижимала меня к себе.
Я с трудом расцепил ее руки, досадуя на мать: давно ли сама все твердила, когда, дескать, найдется управа на «вредного Никанора», спаивающего и «непутевого батьку, и других-прочих мужиков», а теперь, когда надо идти в суд, вдруг переполошилась. Верно, отец последнее время не ходил к Никанору, но ходят другие.
Завтракать к не стал, звал: мать опять бросится ко мне со слезами. Натянув старые стоптанные сапоги, выскочил на улицу. На скамейке, у крыльца, сидел отец с цигаркой в опущенной руке. Был он сейчас необыкновенно тих, задумчив. Цигарка с наросшим пестиком пепла едва теплилась, должно быть, он совсем забыл о ней.
Петр, конечно, знает о суде – он вел дело по моей заметке о самогонщиках (вторую-то напечатали). А Топников едва ли – разболелся, положили в больницу.
Я шел. Но каждый шаг был для меня тяжел. Ведь собрался не куда-нибудь, а на суд! Первый в жизни. Да и на какой суд! Своих же, деревенских, будут судить, и не раз, поди-ка, назовут имя отца. Вчера уж соседки говорили: «Кого ославить-то хочешь?» А старик Птахин, потрясая густой патриаршей бородой, вздыхал: «Как смиренно было у нас без энтого комсомольца!»
Остались позади гуменники, картофельник, яровое поле. Вот дорога пошла под уклон, к лесочку. У опушки показались Никанор и Глафира. Я было замедлил шаг, чтобы на встречаться с ними, но они дождались меня:
– Лесочком-то небось лучше вместях идти. Кхе-хе… – недобро ухмыльнулся Никанор.
Крупнотелый, грузный, в ватной фуфайке, он стоял, как замшелый пень.
– Ничего, и один не заблужусь, – ответил я, проходя вперед, не убавив, не прибавив шагу.
– Гляди, какой смелый! – тронувшись следом за иной, сказал Никанор. – Ну, посмотрим!..
Я промолчал. Но Никанор не отступался.
– Значит, на своем будешь стоять? – в самый затылок выдохнул он мне. – Шинкари, мол, самогонщики и все такое…
– А кто же вы? – полуобернувшись, огрызнулся я.
– Ты, паря, потише. В лесу, гляди, как аукнется, так и откликнется…
Угрожать? Я опять оглянулся. Брови у Никанора были насуплены, ступал он плотно, стуча о землю суковатым батогом. Высокая красивая Глафира с упреком косила на меня черными глазами. В них читалось: «Вон ты какой. Даже сейчас задираешь». И укоризненно сжала губы:
– Писака. Герой!..
Я ничего не ответил ей.
Нет, не идти на суд я не мог. Сам написал, самому надо и отстаивать свою правоту. Отстаивать, не глядя на злобившихся защитников Никанора, вроде мрачного старикана Птахина. Да и злобились-то ведь немногие. Большинство было довольно, что появилась заметка. Юрово зашумело: «Никанора-то как припечатали. С патретом! Этакий самогонный черт с когтями. Кузькина работа. Ой, пострел. Что-то теперь будет… Если бы всем им крышка, шинкарям проклятым…»
Никанор, однако, не думал, что дело дойдет до суда. Припрятав самогонный змеевик, он куда-то съездил, кого-то, по слухам, усладил. Но принесли повестку, пришлось собираться…
И все же он был уверен, что оправдается.
– Там знают, кому поверить… – шипел и шипел мне в затылок. – Поганый будет денек у тебя. Пожалеешь!
Я сжал губы: пусть злятся, а сло́ва у меня ему не вырвать. И еще: не отстать ли от них, не идти ли на расстоянии? Но нет, отставать не надо: Никанор посчитает, что трушу. Будь что будет!
Однако хотелось – поскорей бы кончался лес. А он тянулся бесконечно. Угрюмо шумели сосны и ели, надоедливо шепелявили осины, как-то тоскливо тенькали какие-то пичужки.
Дорога становилась все глуше. Я оглянулся: где мы, туда ли идем? Никанор толкнул меня.
– Иди, иди! Аль в штаны наклал, консомолец? – обнажил он в ухмылке редкие желтые зубы.
– Убери руки! – дернул я плечом.
– Гли-ко, ершится. Да я тебя чичас… – замахнулся он.
Но Глафира перехватила его руку.
– Не надо, тятя, не трогай Кузю. Разве бы он написал, если бы не его мамочка? Наговорила, наревела…
– Маму не задевай! – крикнул я.
– Подумаешь, обидели твою мамулю, – бросила Глафира. – Что мы, каменны палаты нажили от того, что твой батька выпивал? Держали бы тогда его на привязи. Мне, что ли, он нужен? Только от доброты душевной и привечали…
«Доброта! Молчали бы лучше!» Я прибавил шагу. Вскоре показалась широкая река, напоенная дождями. Никанор покричал перевозчика, никто не отозвался. Тогда он спустился к кустам, отвязал лодку и, посмотрев на противоположный безлюдный берег, буркнул:
– Поскорее!
Выехав на середину реки, Никанор вдруг остановил лодку и рывком вынул из уключины весло. Угрожающе нависло оно над моей головой.
– Поговорим ишшо напоследок, самое время здеся, на середке-то… – расплылся он в недоброй усмешке. – Говори, как на духу, что покажешь на суде?
Я молчал.
– Ты что – молвы лишился?
Я поднял голову:
– Бей! Чего же? Ну!..
Он, видно, не ожидал этого и какое-то время глядел на меня оторопело.
– Ага, сам трусишь. Сам! – забыв страх, продолжал я кричать. – И на суде будешь трусить! Я все скажу, все, все!..
– Тих-хо! – зыкнул Никанор.
Но я уже ничего не боялся.
Обратно я шел один. До перевоза дошел еще засветло, но в лес вошел, когда уже стемнело. Никанор и Глафира остались ночевать в деревне – назавтра им нужно было явиться к секретарю суда за приговором.
У ближнего перекрестка я повернул на торную дорогу, что вела в село. Там была больница, там лежал Топников. Я шел к нему. Хоть приговор и был вынесен, но для себя я не считал суд оконченным. Еще партийный секретарь не сказал своего слова.
Нет, я не сдрейфил на суде, рассказал все. При этом я то и дело взглядывал в зал, стараясь отыскать среди собравшихся Петра, но его не было, видно, дела задержали.
Когда обвинитель потребовал «упрятать злостных самогонщиков за решетку, чтобы не мешали строить новую жизнь в деревне», я заспорил с ним – не за что таких на казенный хлеб сажать. Обвинитель удивленно пожал плечами: не понимаю-де, и спросил, чего же я хочу.
– А того, – быстро ответил я, – раз они искалечили людей, так пускай теперь сами и ставят их на ноги. Пускай отвечают за человека, а незаконно нажитые деньги вернут.
Суд приговорил Никанора условно к году исправительных работ.
Выходя из зала суда, Глафира бросила мне: «Не гордись, вышло не по-твоему».
Я думал, что и Топников будет в чем-то упрекать меня. В больницу меня не пустили – было уже поздно. Я дождался утра. А утром увидел Топникова и рассказал ему о приговоре, виновато взглянув в его большие глаза:
– Глафира говорит, что не вышло по-моему.
– Нет, вышло! По-твоему, по-нашему! Ведь суд-то состоялся! В защиту человека! – обрадованно проговорил дядя Максим и похлопал меня жестковатой рукой по плечу: – Большой день у тебя вышел, с добрым запевом, дорогой мой комсомолец!
Трактор
Лето. Наверное, никто так не рад этой поре, как мальчишня и старики. Мальчишки с утра до вечера босиком. Напечет лопатки – бегут на Шачу, купаются, ныряют, валяются на мокром песке.
А старики? Пройди днем по деревне – чуть не на каждой завалинке сидят они, как грибы. Кровь плохо греет, так хоть солнце не жалеет тепла. Снимай опорки, картуз, расстегивай ворот рубахи – грейся, сколь душе угодно. Хочешь запастись теплом на зиму? Валяй! Солнце не будет в убытке! Сидят старики, жмурятся. Благодать! Конечно, у кого есть внучата, надо нянчить их. Взрослые ведь все до выгреба или в поле или на лугах. Ничего, в такое лето одно удовольствие и с малышами водиться.
Но вскоре жара опять, как и весной, стала настораживать. Уже сколько недель не было дождя. Земля сохла. Никла трава, на пригорках она пожелтела, не успев зацвести. Те же старики начали креститься, взывать к небу, прося дождя. Небо не внимало жалобам и просьбам. Жара усиливалась. На градуснике, подвешенном на окне силантьевского дома, ртутный столбик поднимался до отметки тридцати трех. Это здесь-то, в лесной стороне!
Дядя Василий в своем Евангелии вычитал, что такое пекло бывает в аравийских пустынях, где не поклоняются нашему богу, и что люди там мрут, как мухи. Выходя на улицу к собиравшимся в кучку мужикам, он вещал:
– За прегрешения великие и нас наказывает господь бог. Молиться надобно, дабы смилостивился всевышний и не поверг землю нашу яко в пустыню, спас от мора.
Хитрый Силантий вызывал нас.
– А что консомольцы, грамотеи, скажут?
– Да уж, наверно, жару иконой не остановишь, – отвечали мы в один голос.
– Давайте послушаем, мужики, что же нам поможет, – ехидничал Силантий. – К примеру, что делать с землей? Засохла она, в камень обратилась. А надо пахать ее под озимку. Не вспашем – с голоду потом подохнем.
– У тебя-то, Силантий, вспахано, – напомнил ему Колькин отец. – Тебе нече горевать. У тебя плуги, битюги, тебе что…
– Я за обчество пекусь! – с подчеркнутой заботливостью ответил Силантий.
– Дал бы в таком разе обществу своих битюгов и плуги, – свертывая самокрутку, сказал кузнец.
– Вон ты чего захотел! – дернулся синегубый. – А на чем мне на пожню выезжать? Свою жену отдай дяде, а самому идти к…
– Охальник! – заплевались бабы.
– Тогда слушайте, что скажут неохальники, они, – кивнул он на нас – Замолчали? Нет, говорите, чем поможете?
– Жди, так и скажут. Они горазды токо жаловаться да народ мутить, – поддакнул ему Никанор. После суда он первый раз показался на людях.
А нам и впрямь нечего было толком сказать: откуда было знать, когда кончится жара. Силантий затряс, бороденкой.
– А-а, язык прикусили! – И к дяде Василию: – Объявляй, божий староста, общее моление!
Несколько дней трезвонили в Шачине колокола.
Звоном, гудением меди было наполнено все вокруг – воздух, земля и небо. Начиная с Юрова по деревням и полям прошел крестный ход. Не жалея, жег ладан да дымил своим кадилом шачинский хмельной попик. А ничто не помогало.
Жара пекла еще сильнее. На небо нельзя было глядеть: белое, раскаленное, оно слепило глаза. Голая земля так нагрелась, что жгла пятки. Высохли пруды, в речке сохранились только бочаги, обмелела даже Шача. Ночи стояли безросные, только к утру немного спадала жара, и в это время мужики выезжали на пашню.
Каждое утро запрягал Карюшку и отец. Мать осеняла крестным знамением, причитая: «Помоги, боже, избыть беду, не оставь нас, грешных, в нужде». Но как и другие, отец долго не задерживался в поле, возвращался понурый, как побитый. Ничего он не говорил, да и без слов было понятно: опять дело от рук отбилось, не вспашка, а одна маета, плуг в землю не загонишь, только поверху чертит. Но у нас хоть немного до этого было вспахано, а у безлошадников все полоски стояли нетронутыми, на них уныло колыхалась высохшая сорная трава.
Снова и снова приходила на память подгородная коммуна. Там-то уж, конечно, все вспахано, плуги у них не хуже силантьевских, да и лошади едва ли уступят его битюгам.
– Была бы у нас коммуна… – подсаживался я к отцу, пытаясь вызвать его на разговор. Но он отвечал одно и то же:
– Наших не стронешь.
– А как же теперь быть?
– Не знаю…
Каким-то апатичным стал отец.
Но надо что-то делать. Всей комсомолией собрались мы в избе-читальне. Нюрка пришла с матерью Степанидой. Попросив позволения послушать наш разговор, Степанида села в сторонке, притихла, стараясь быть незамеченной. Последнее время очень уставала она, но старалась везде успеть – и в лавке, где торговала с утра до вечера, и в делегатских делах, а теперь вот еще подключилась и к нам. Мужики побаивались Степаниды, перцовские же бабы души не чаяли в своей заступнице. Как порой ни разбушуется иной подвыпивший мужик, зверем идя на жену, она враз утихомирит его. Пусть хоть кол, хоть нож в руках буяна, не побоится, обезоружит да еще и свяжет, а кто не первый раз скандалы учиняет, того и в сельсовет приволочет, заставит председателя акт составить. Раньше перцовские бабы знали только свой порог, на собрания ходили одни мужики. А Степанида все перевернула вверх дном: крестьянок, даже самых робких, гурьбой приводила на сходы и рассаживала на передних скамейках. Мало того, собирала и чисто «бабьи собрания».
Присутствие Степаниды вначале стесняло нас, поэтому она приподнялась и спросила, не уйти ли ей (а у самой этакая лукавинка в глазах).
– Сиди, тетка Степа, – остановил ее Никола, – мы счас разговоримся. – И поглядел на каждого: – У кого какие предложения насчет земли? Я думал – этакой бы насос сделать, мигом бы напоили ее.
– Загнул! – шевельнула крутыми плечами Нюрка.
– А что? – брыкнулся Никола. – Были бы трубы, я бы сковал.
– В деревне не насобираем? – спросил Панко.
– Где там, их ведь много надо.
– А если адреснуться в город? – предложил Шаша Шмирнов, только что приехавший из города на побывку. Он уже считал себя «рабочим классом», так как с весны перешел от своего родича в швейную мастерскую. – Давайте попросим, а?
– А кто там припас для нас? – опять возразила Нюрка.
– Ну так жди дождей, иди к попику да помолись! – обозлился Никола.
– Снова здорово! – подала голос Степанида. – Этак вы, ребятки, ни до чего не договоритесь.
– А что ты предлагаешь, тетя Степа?
– Я ж сказала, что пришла послушать… – хитровато усмехнулась она. – Толкуйте!
Опять разгорелись споры. Ничего не придумав, мы решили написать о деревенской беде в газету (это мне поручили) и коллективное письмо партийному секретарю, благо Топников, как стало известно, вышел из больницы.
– Дело! – похвалила Степанида. – Пишите, а я отнесу и письмо и заметку, как раз послезавтра пойду в комитет.
Она ушла, а мы остались – на повестке дня стояло еще «разное», без «разного» наши собрания не проходили. На правах секретаря ячейки я спросил, у кого что есть для обсуждения.
– Да обо всем уж говорено, – откликнулась Нюрка. – Об одном только…
– Предлагай!
– Слышала я – треплются у нас некоторые, будто у комсомольцев все общее, даже девчонки. И что все без всякой любви… Может, поэтому девчонки и не идут к нам. Одна я, как неприкаянная. Вот бы и обсудить про любовь… – Нюрка зардела, как маков цвет.
– Нашла вопросик! – буркнул Никола, который и вправду считал, что любовь и вообще всякое амурничание не к лицу комсомольцу, что придумано это беспартийными в старые времена. – Я против! – заявил он.
Нюрка было возразила, обратившись за поддержкой к Панку и Шаше, но те хранили молчание, Никола же стоял на своем: никаких любовных вопросов, амурничание может только размагнитить ячейку. Комсомольцы, сказал он, должны быть железными, как Рахметов, что на острые гвозди ложился. Любовь – пережиток!
– Где это ты вычитал? – спросил я.
– Чего тут вычитывать? – удивился Никола. – Сам ты сколько маялся? Забыл?..
Доводы его были непробивные. Решили предложение его записать в протокол. Нюрка, однако, долго колебалась, голосовать или не голосовать за это, все же руку подняла. Быть железными, так уж не одним мальчишкам, а всем!
После собрания мы с песнями прошли по деревне. Снова на все Юрово прогремели слова: «Власть Советов никогда не пропадет!»
Мы пели, и гордостью полнились наши сердца. Гордость за то, что мы живем, на нас надеются, что становимся опорой Советов в деревне и уж за них готовы на все.
Когда я пришел домой, мать еще не спала. Она метнулась от окна ко мне навстречу, до крайности обеспокоенная.
– Кузеня, – обняла меня, – не бережешь ты себя.
– Вот еще!
– Дурачок, когда вы шли да пели, кто-то с колом притаился у нашего палисадника. Если бы не крикнула… Поберегись, сынок. Откажись от своего секретарства. Сердцем чую беду.
– Что ты, мама? Ничегошеньки не будет!
Она будто в воду глядела: утром на нашей калитке появилась чья-то записка, приклеенная хлебным мякишем:
«Берегись, секретарь, мы тебе заткнем глотку, не продохнешь!»
Мать в слезы. А отец, читая записку, хмурился: почерк, кажись, знакомый, какой же подлец это пишет?
– Оставь свое секретарство, – снова начала просить мать.
– Поддаваться на угрозы? Нет, надо докопаться до мерзавцев! – гремел отец.
Как же нужна была мне в этот раз отцовская поддержка!
«Младенцы» глядели на отца и на меня влюбленными глазами. Митя подошел ко мне, стал рядом. В его взгляде читалось: я с тобой! «Моряк» ничего не боялся!
Кто же писал подлые записочки? Силантий? Но он пишет так коряво, что и сам-то едва ли разбирает свою писанину. Сын его, Филька? Нет, и этот грамотей недалеко ушел от бати, в школу походил только две зимы и обе сидел в одном классе.
Я пошел к Николе с запиской. А он сунул мне свою, снятую тоже с калитки. Почерк один и тот же, наклонный, разбросистый, с неровными строчками, словно писали в темноте, на ощупь. Николе грозили выжечь глаза каленым железом и вырвать язык. А Панку – ему тоже подкинули записку – обещали петлю из его же дратвы. На Шашиной калитке торчал лишь комок мякиша, наклеить бумажку, видно, не успели.
Было понятно: ячейке объявили войну. Объявили подло, скрытно. Может быть, те, с которыми мы каждый день встречаемся, ходим по одной дорожке, дышим одним воздухом.
Панко кусал губы.
– Теперь от бати житья не будет. Сколько уж приставал: выписывайся да выписывайся из ячейки.
– Дознаться бы только! – сжимал кулаки Никола. – Я бы им дал лизнуть каленого железа!
– Дознаемся. До самогонщиков-то добрались! Только не надо дрейфить, ребята. И действовать по комсомольскому закону: один за всех, все за одного! – сказал я, глядя на Панка, который все кусал и кусал губы. Ему труднее всех было, нас отцы защищали, а он оставался в семье беззащитным.
– Чего ты? – обернулся Панко ко мне. – Трусом я не был и не буду!
Записки мы запечатали в конверт и послали Петру, а вечером снова пошли по деревне с песнями. И не одни. Лужайка у пруда, где девчонки крутили кадриль под балалайку, на которой тренькал Мишка Кульков, сразу опустела, все увязались за нами. Остались на месте только Глафира и один из «неженатиков», Птахин Никита. Конечно же с нами был и полуночник Федя Луканов. Мишка со своей балалайкой вышел вперед и заиграл юровскую походную.
Галинка, его сестренка, расхрабрилась, сразу запела:
В нашем поле ягод боле,
Наши ягоды спелей.
С комсомольцами, товарочки,
Гулянье веселей…
Ой, Галинка, Галинка! Давно ли ты, как и твой братчик, сторонилась комсомольцев, а теперь идешь с нами и наши песни поешь. Что случилось? Но нет, строить догадки некогда. Оглянувшись, я увидел, как она крикнула подружкам, чтобы смелее подтягивали, и запела новую частушку:
Кудри вьются, кудри вьются,
Кудри вьются кольцами…
Тотчас же множество голосов подхватило:
Не гуляю с кем попало,
Только с комсомольцами.
Колька ухмыльнулся. Хорошо, мол, отвечаем на угрозы, все за нас. Даже в сумраке было видно, как блестели его крупные, с золотинкой глаза.
А Галинка все больше заливалась, выдвигаясь вперед. И вот она уже пошла бок о бок с Панком, то и дело взглядывая на него. Надо сказать, что на Панка она давненько заглядывалась – нравился ей наш бровастый, повзрослевший дружок. Сдобой его уже нельзя было назвать, парень поизросся, вытянулся. Наверное, она и комсомольские частушки пела, чтобы Панко обратил на нее внимание. Осторожный Шаша толкал меня в бок: доглядывай, не нарушил бы он наш протокол. Но Шаша зря беспокоился – Панко пока что не размагничивался!








