Текст книги "Юровские тетради"
Автор книги: Константин Абатуров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)
Все решает мать
Обида всегда угнетала меня. Так стало и в этот раз. Днем я пропадал в поле – работы хватало, а вечером просиживал дома, не показывался на глаза даже зеленоглазой Капе. Все думалось, что хохотушка будет расспрашивать, бередить душу. Скорей бы хоть выбрать дело по душе да уехать куда-нибудь.
Хорошо Алексею, он сразу, не путаясь, нашел себе дорогу. Рабфаковец! Первый во всей округе! Да и «младенцы» не теряются. Митя одного ждет – побыстрее бы подрасти да пойти на выучку к морякам, спит и видит он моря да океаны. А Вова? Этот о своем выборе в открытую сказал самому Максиму Михайловичу Топникову, секретарю волостной партячейки, когда тот заходил к отцу, своему старому знакомому еще по гражданской войне. В фельдшеры метит. Правда, секретарю не сказал, почему именно в фельдшеры, но мне-то известно, мне открылся: «Охота папе глаза вылечить и от самогона отлучить».
Поскромнее пока желание у поскребыша Коли-Оли. У него думка – стать пожарным, то и дело забирается на каланчу да глядит, не дымит ли где.
Отец никому не перечит, а Топников прихваливает: молодцы, ребятки, верный курс держите!
Как-то секретарь долго засиделся у отца. Поглаживая ямку на лбу – пулевую отметину «зеленых», – все спрашивал о делах крестьянских. В ответ отец ерошил волосы:
– Дела – что? Успевали бы, если бы нам ножку не подставляли.
– Железнокрышники?
– Они. Гребут. Ух, наживисты! Кирю-хуторянина помнишь? Так вот недавно подкатился: продай, слышь, в аренду дальние полосы, тебе-де со своей Мышкой все равно не обработать их, зазря пропадут. Денег малость посулил. Позаботился!
– А ты?
– Что я? Лучше, что ли, нашего Силантия этот хуторянин? Отказал. Ишь, чего он захотел! Да я свою землю вот чем добывал, вот! – протянул отец жилистые, с буграми мозолей руки.
– Правильно, Петрович! – поддержал его Топников. – Таким Кирям нельзя давать спуску.
И тут секретарь с предложением к отцу. Партячейка добивается открыть кооперативную лавку в Юрове. Пускай она послужит удавкой толстосумам. А кто же должен служить, торговать в новой лавке, как не бывалый фронтовик? И велел отцу готовиться в завы, продавцы.
Отцовское возражение, что едва ли он подойдет на такие роли со своими слабостями и зряшным зрением, Топников и слушать не стал, только указал на меня:
– Вон у тебя какой сын растет. Поможет! Дело-то безотложное!
Тут он подошел ко мне, тронул за вихор.
– Ого, жесткий! Говорят, это признак твердого характера. – Матовое, с набухшими мешками под усталыми глазами лицо его осветилось улыбкой. – Твердохарактерные нам и нужны. Так что ты обязательно подопри батю.
Отец покачал головой:
– Ох, подъехал. Обоим сразу задачку задал.
Обоим? А что, может, впрямь в подручные к бате, будущему завлавкой, пойти? Как-то теплее стало на душе после этого разговора. Потребовался и я. Что ж…
С того дня я часто вместе с отцом ходил под горку к сторожке, которую братья Петровы переустраивали под кооперативную лавку.
…Вскоре напомнила о себе и милая Ляпа. Вечером постучала в окошко, позвала на улицу.
– У-у, вредный, все один да один, – прежде всего упрекнула меня. Затем с некоторой таинственностью сообщила, что у них в доме остановился чудо-человек: огромного роста, голова что ведерный чугун, грудь с калитку шириной, а кулаки, как пудовые гири. – Такая страсть! – ахала Ляпа. – Завтра будет показывать силу. В школе. Там и народ соберется. Я пропуск выпросила, на себя и на тебя. Пойдем!
Возражать Капе было бы напрасно.
На другой день я, никому не сказавшись, шмыгнул из дома и – к ней. Она выбежала навстречу, схватила за руку.
– Скорее, а то опоздаем.
Когда мы прибежали в село, в школе было уже полно народа, мы едва протиснулись к помосту, на котором должен был выступать борец. Открылась боковая дверь, и на помост вышел чудо-человек. Да, он был огромен, грудаст, с толстой шеей, маленькие были только глаза.
Борец чуть-чуть наклонил голову, приветствуя собравшихся, и объявил, что он открыто, без всякой подделки продемонстрирует истинную русскую богатырскую силу, что начнет работать с гирь. Оглянув передние ряды, он встретился взглядом со мной и поманил к себе. Я было не хотел идти, но Ляпа толкнула меня: не ерепенься!
Пришлось и мне подняться на помост. Борец протянул мне руку, похожую на лопату, в которой сразу утонула моя. Но пожал он осторожно, лишь прикоснувшись к моей ладошке подушечками пальцев.
Назвав меня своим ассистентом, борец попросил открыть кулисы (так называл он дерюгу, которая закрывала задник помоста). Я отдернул дерюгу. За ней, оказывается, и стояли гири. Их было много, и все большие, которые, казалось, и с места не сдвинуть. Но борец с невообразимой легкостью поднимал их, вскидывая вверх, ловил на лету и бросал на помост. Сначала он брал по одной гире, потом стал поднимать по две, по три, по четыре, и наконец, по пять гирь, поддевая их пальцами за дужки. И когда он вздымал эти чугунные гроздья, описывая ими над головой замысловатые круги, зал, затаив дыхание, немел.
Я с ужасом глядел, боясь, как бы не сорвалась какая гиря ему на голову. К счастью, все обошлось благополучно.
Но уж совсем было жутко смотреть, когда он принялся попеременно вскидывать тяжеленные гири, ловя их грудью, плечами и даже головой. Только и слышались в притихшем зале шлепки и возгласы: «О-пля, о-пля!» Кто-то из пожилых баб не выдержал и закричал:
– Батюшко, побереги себя…
В ответ он помахал ей гирей-пудовкой и снова принялся за свое дело.
Закончив упражнения с гирями, борец объявил следующий номер. На помост он пригласил еще двоих, на этот раз взрослых, их заставил бить стекло, а сам стеклянную крошенину смел на середину и, обнажив себя до пояса, лег на нее. После этого потребовал положить на него заранее припасенную воротницу, стоявшую у стены, и взойти на нее восьми человекам. Мне он приказал следить за порядком.
Несмело поднимались мужики на воротницу, под которой на битом стекле лежал живой человек. Тогда из-под воротницы донесся до меня голос упрека:
– Ассистент, поторопите людей занять свое место.
Но заминка продолжалась. До полного комплекта не хватало одного человека.
– Не досчитываюсь восьмого, – опять донесся голос снизу.
И тут я увидел: от дверей, где стояла кучка поздно пришедших зрителей, отделилась долговязая фигура. Это был Силантий. Расталкивая людей, он подошел к помосту, взобрался на воротницу и, потоптавшись на вей подкованными сапогами, как бы проверяя прочность досок, насмешливо возгласил:
– Просьбица уважена, действуй!
Ответа не было, и у меня замерло сердце: не раздавили ли? Но вот воротница шевельнулась, стала медленно подниматься и так же неторопливо опускаться. Так продолжалось несколько раз. Доски скрипели, прогибались. Я стоял рядом и ждал лишь одного, как бы поскорее кончился этот ужас. Наверное, думал, человек весь уже в крови – стекло ведь не вата, – наклонившись, шепнул под доски, что не сгонять ли с воротницы.
– Давай еще двоих!
Подняв и эту ношу, борец потребовал еще. Но зал заревел:
– Хватит! Сгубите человека!..
Воротница опустела. Мужики подняли ее, и с пола, покрякивая, встал борец. Он повернулся кругом. К телу прилипло крошево стекла, но ни одного пореза. Обрадованные зрители исступленно забили в ладоши. Хлопал и я. А борец все раскланивался, благодарил за внимание. Потом подошел ко мне и, что-то суя мне в руку, сказал!
– Спасибо, друже! Авось где-нибудь опять встретимся. Расти сильным, здоровым!
Я, задрав голову, глядел на него. Хорошо сказать – расти сильным. А как? Спросил:
– Вы бычью кровь пили? Горячую?
– Для чего? – засмеялся он.
– Ну, чтоб таким стать, богатырем.
– Нет, не пил. – И, опустив на мое плечо левую руку, а правой тронув мой подбородок, проговорил: – Запомни, малый: богатырями делает человека не чужая кровь, а постоянное самосовершенствование, постоянная тренировка. Запомни – тренировка! – повторил он, но не назвал, какая именно, а я не догадался спросить.
Уже идя домой бок о бок с Капой-Ляпой, я посмотрел, что он сунул мне. Разжал кулак, и на ладони забелел квадратный значок: спортсмен атлетического сложения на турнике. И значок этот явился для меня как бы ключиком к загадке: вот с чего надо начинать, с турника! Все, теперь уж накоплю силы. А сильного и в плотники-строители возьмут. Строить, строить, строить! Никакого другого дела, только это!
А дома меня ждали вести, разрушившие все мои надежды. Только вошел в избу, как мать повела меня к окну, усадила на лавку, на которой сидел отец, и объявила, что наконец-то нашла мне ремесло как раз по моим силам.
– Мы уж и хозяина тебе подобрали. С Ионой пойдешь портничать!
Я выслушал это, как приговор. Поглядел на отца, тот молча крутил цигарку.
– Алексей знает? Писали ему? – прохрипел я (голос у меня сразу перехватило).
– Что тебе Алексей? Это – отрезанный ломоть. Не для хозяйства он, нет. В советчики не годится…
– Не в том дело, – вмешался наконец в разговор отец. – Поучить бы и тебя рад, да пока возможностев нет. Авось, потом. Так вот, м-да… Но ты того, не опускай крылья, сынок. – Он пододвинулся ко мне, закурил и, обволакиваясь зеленым дымом, как бы скрывая за ним свое волнение, доверительно заговорил: – Михайло, брательник, правду сказывал – ремесло, оно за плечами не висит. Правду говорил и про меня: до войны я тоже маленько портничал. Ведь Юрово – деревня швецов потомственных. Всю Костромщину обшивали. Захочешь, и ты будешь мастером. Конешно, лучше бы тебе к Луканову, но он никого не берет, хворый, один шьет. М-да… Ну, а завтра вечерком будь дома.
– Пап, ты сам и кроил?
Он вздохнул:
– Приходилось, как же. Но обо мне что теперь толковать – дело прошлое, невозвратное. А ты иди, иди, не перечь мамке. – Подумал, помолчал. – Мастеровой, Кузя, не последний человек. Юровцы, стало, подгородчину обшивают, а соседние мужики – дудоровские, куребринские, лоходомовские плотники, почитай, пол-Питера построили. Слышно, самим Великим Петром знаемы были. А тот понимал толк в людях, потому как сам был первым плотником…
– Вот и пошлите меня в плотники, – запросился я.
– До плотника, Кузя, надо еще дорасти. А мамке, видишь, некогда ждать…
И вот к нам пожаловал Иона. Ему было лет сорок. Роста небольшого, насупленный. И как все малорослые, ступал на носки, поднимая голову. Подстрижен и побрит был на городской манер: борода сбрита, оставался только крошечный клинышек на подбородке и коротенькая полоска бачков у рябоватых ушей. Он нацелил на меня желтые глаза и сказал:
– Смотрю, мясишка в тебе мало. А раньше, слыхал, под каким условием принимали учеников? Хозяину – мясо, батьке – кости. Но я не из таких. Ничего не возьму себе, а портным тебя сделаю… В благословенную сторонку отправимся, – пообещал он.
– За стол садись, Иона Васильевич, – пригласила его мать, – будь гостем. А ты, Кузя, поблагодари своего хозяина.
– Благодарю, как же! – буркнул я и выбежал вон из избы.
На крыльце неожиданно появился передо мной дядя Миша. Он опять недомогал, дышал шумно, с хрипотцой. Услышав громкий голос Ионы, привычно дернул меня за вихор:
– Что, сосватали?
Я молча кивнул. Дядя Миша хлопнул губами:
– Знаю я Иону. Полумужик, жох! Но теперича не старое время. Не поддавайся! – Сказал, и зашлепал в избу.
Над деревней наволочью висели облака, из-под них тянуло знобким ветром. Знобко стало и у меня на душе.
Кто куда
Настал день, когда отец пошел открывать кооперативную лавку – братья Петровы к сроку переоборудовали сторожку. Пошел как на праздник: в новой рубашке, в перелицованном темно-синем костюме, в начищенных до блеска сапогах. Бородку подстриг, разросшиеся усы укоротил. Волновался как никогда.
Своих он никого не позвал на открытие – чтобы не смущали. Я все же пришел, но опоздал: в лавку, переполненную покупателями, нельзя было протолкнуться. Встал у раскрытых настежь дверей на цыпочках, стараясь заглянуть через плечи баб и мужиков внутрь. О, лавка была что надо! Не важно, что небольшая, с одним окном. Зато какое это широкое окно, чуть ли не во всю стену. Полки выструганы до блеска, прилавок с застекленной витриной был даже покрашен голубенькой краской.
В лавке пахло патокой, солью, мылом, рогожами, железом. На ближних полках были расставлены деревянные миски и ложки, чайная посуда, наборы пуговиц, два или три отреза ситца.
Вместе с отцом стоял за прилавком Максим Топников. Он помогал ему отпускать товар, при этом скромно оговаривался, что, конечно, пока выбор невелик, меньше, чем у нэпманов, чем у Лабазникова, но ведь это только начало. Подождите, обещал партийной секретарь, кооперация оперится и утрет нос всем частникам.
– Добро бы так, – слышалось в ответ.
Отец в разговор не вмешивался. Не до этого. Многолюдие оглушило его, он едва успевал отвешивать, отмерять, снимать с полок вещи. Лоб его взмок, виднелись капельки пота за стеклышками очков. Я не спускал с него глаз. Потом мы встретились взглядами. Отец улыбнулся. Он был счастлив.
Да, для него тоже нашлось занятие. Теперь дело было за мной.
Загодя я распрощался со всеми мальчишками, дружками. Они тоже собирались на отхожие заработки. Тимку Рыбкина обещал взять с собой заезжий катальщик, посулив ему белые чесанки с галошами. У смиренного Шаши Шмирнова в уездном городе объявился дальний родственник, старый швец, который позвал его в помощники.
За день до отъезда я пошел к Панку. Он звал меня к себе в огород: нарвать на дорогу яблок. Яблоки не ахти какие, вместо сладости земля наградила их одной кислотой, от которой язык деревенел и скулы сводило, недаром они и уцелели до первого инея. Он и раньше зазывал меня в огород, вместе сшибали эти дички и морщась, ели.
Хоть и строг был Панко, но не жаден, любил все делить пополам. Мы вместе учились с ним в школе и кончали ее в один год. В это лето Панку редко удавалось гулять, а выглядел он этаким сдобным, краснощеким, не то что я со своей худобой. Уступал я ему и в росте. Только, как замечала Капа-Ляпа, у меня были «пошире нос и побольше уши».
В семье Панко оставался третьим. Старший брат его, Игнат, после женитьбы отделился, жил на «отростке», то есть на улочке, что прилепилась к склону угора. Тут строились все выделившиеся семьи. По зимам Игнат, как и многие в Юрове, ходил на заработки. А Панку родители уготовили домоседство, однако он не хотел мириться с выпавшей ему судьбой.
– Сбегу! Вот те крест – сбегу! Как твой Алексей, ага! – горячился он. – Охота мне латать драные валенки.
– А куда?
– Есть куда!.. Помнишь, наш учитель про Волховстрой говорил. Реку заставят давать свет. Турбины там, машины, провода… Вот бы куда! – загорались голубые глаза Панка. И предупреждал: – Ты только никому, слышь?
– Могила!
Когда я пришел в Панкин огород, услышал тоненький голосок Капы-Ляпы. Как она-то сюда попала? Ей же никуда не надо ехать. А может, они уговариваются вместе бежать на Волховстрой? Но почему смеются? Нет, тут что-то не то. В одно мгновенье я оказался у густой яблони, откуда доносился голосок. Гляжу – Панко одаряет Ляпу яблоками.
– Неужто не жалко? – хохотала она.
– А чего? На еще, еще. Хоть все забирай, на, на, – кидал он пригоршни мелких яблок в подставленный ею фартучек.
– Хватит, Паша, спасибочко! Я тебя за это – вот, вот! – принялась она чмокать его в ухо, в шею, в щеку.
Панко стоял перед ней довольный, как теленочек, у которого чешут за ушами.
– От дурачок, я его целую, а он хоть бы те что… – вдруг упрекнула она Панка.
Тот, поморгав, неловко обнял Капу-Ляпу за голову и прильнул к ее губам. Этого я выдержать не мог. Дернув за ветки, отделявшие меня от любезничавшей парочки, я закричал, в сердцах обозвал Ляпу хитрой кошкой. Она отскочила от Панка, в замешательстве отпустив уголки фартука, и все яблоки высыпались на землю. Мочки ушей ее горели, как огонь, зеленые глазки метали на меня молнии.
– Подглядывать? Обзывать?.. – возмутилась она. И к Панку: – А ты что? Меня обижают, а ты стоишь? – даже всплакнула Ляпа.
Панко пошел на меня с кулаками. Пошел неуверенно – ведь это делал впервые в жизни. Я стоял на месте, выжидая. Панко было замедлил шаг, но Ляпа толкнула его: иди, иди! Сблизившись со мной, он слегка ткнул мне кулаком в плечо, а я, изловчившись, боднул его головой в грудь. Потом мы схватились, столкнулись лбами, упали и покатились по земле, но Лялиным яблокам.
Капа носилась вокруг, все еще негодуя на меня. Но когда Панко уложил мена на лопатки и налег на левое плечо, что-то хрустнуло, Капа напугалась и кинулась на Панка, замолотила по его спине кулачками.
– Не видишь – раздавил его. Слазь! Кому говорю, Сдоба?
Раздавлено же было не что иное, так гнилое яблоко. Панко, пыхтя, встал, отряхнулся, поправил поясок на рубашке. Я же, нащупав под плечом остаток раздавленного яблока, зажал его в руке, вскочил и, пряча глаза от Капы-Ляпы, свидетельницы моего позера, повернул домой. Она, постояв, побежала за мной, участливо, даже с жалостью, спрашивая, что с плечом. Я обернулся, со злостью бросил в сторону расползавшуюся мякоть яблока и прибавил шагу. Капа-Ляпа осталась в недоумении.
День, последний перед отъездом денек, был испорчен.
Вечером я никуда не пошел. На краю деревни, у качелей, играла гармошка, все парнишки небось уж были там. А я сидел дома. Не до веселья!
Тетрадь вторая
В пути
Подгородчина
Ты ли это, благодатная сторона? После наших просторных лесных разливов подгородчина показалась мне тесной и обнаженной. Куда ни глянешь, везде серый посев деревенек да хуторов. Прилепились они к косогорам, к речушкам, к проселочным дорогам. Редко где увидишь березовую рощицу, перелесок.
По обочине изрезанного колеями тракта тянулась цепочка телеграфных столбов, по-печному гудя проводами. Путь от этой цепочки лежал в город, который стоял где-то очень далеко, у самой Волги. К тракту жались деревни побольше, с каменными домами в центре, которые как-то свысока глядели на исхлестанные ветром да дождем избы-соломенуши.
А с холмов за всем этим присматривали церкви, поблескивали лазурными луковицами куполов и золочеными крестами. Чем-чем, а уж церквами богата подгородчина. Иона объяснил это так: чай, не рядовая она, царями Романовыми наградила Русь. И все же не везде чтили храмы. В одном большом селе церковь была без колокольни, облезлая, заброшенная, заросли все тропы к ней.
Иона шагал по этой неровной пестрой земле бодро. Казалось, он вовсе не устал за двое суток нашего пути, а у меня все чаще подгибались в коленях ноги.
Ночью мы вошли в село, двумя длинными посадами вытянувшееся по берегу какой-то тихой реки.
– Наше Униково! – объявил Иона.
Это, видимо, и было началом его «вотчины». Он засуетился, проворно снял заплечный мешок и постучал в дом с мезонином. В проулке пошумливал тополь, сбрасывая последние листья. Падая на мокрую землю, они издавали сиплые звуки, так похожие на Ионов голосок.
Что ждет меня на цареродной подгородчине?
А ждали отнюдь не веселые деньки, и не только меня. Когда мы, поработав неделю в Уникове, перешли в следующую деревню, к нам пристал старый мастер Василий Швальный, сухонький, морщинистый, как печеная картофелина, с кудрявой белесой бородкой, неугомонно-говорливый. А говорил он, несмотря на немощность, басовито, словно дразня своего хозяина, Иону, которого господь бог обидел голосом.
Деда тут знали все. Завидят его, мелко семенящего впереди Ионы, хмурящегося от бьющего в глаза света, и начнут окликать да здороваться.
Раньше он один обшивал с десяток подгородных селений. Один ходил по дворам со своим обшарпанным аршином. Никто так усердно и прочно, как он, не мог стачать ни овчинного полушубка, ни ватной телогрейки. Но под старость лет, видно, не мог уже один управляться, к тому же не всех устраивало его шитье, спрашивали и кое-что помоднее. И тогда (это было еще прошлой зимой) он пошел к Ионе, портничавшему в соседних, побогаче, деревнях, и отдал ему свои «владения». Сам же остался на вторых ролях.
Однако об этом дед нередко забывал. Приходя в дом, снимая заячью шапку и похлопывая аршином о залатанные валенки, он по старой привычке спрашивал:
– Эй, хозяева любезные, что прикажете пошить?
Услышав за спиной покашливание Ионы, он виновато пятился и пропускал его вперед. Тогда уже Иона повторял этот вопрос. И если работа находилась, оборачивался ко мне:
– Машину, живо!
Машина была на моем попечении. Еще в Уникове, где на лето оставлял ее Иона, была вручена мне. Я и носил, и возил ее на санках из деревни в деревню, и отогревал да вытирал насухо, и смазывал сам. Иона лишь строчку устанавливал, но потом и это стал доверять мне. О, хозяин был воистину добр – не жалел для меня никакого дела!
Утром невозможно было голову поднять от изголовья. Дед не тревожил меня, вставал первым. Я слышал, как он, кряхтя, шел к умывальнику, как плескал на свое спекшееся лицо воду, потом брал утюг, вытряхивал золу и шептал хозяйке, топившей печь: «Подбрось, голубушка, горяченьких угольков». Но тут же я слышал вкрадчивые шаги Ионы и его сиплый голосок:
– За новенького стараешься?
– Как же, парнишке, Иона Васильевич, поспать охота, дело-то малое… – откликался старик.
– Похвально! – отвечал Иона. – Только как бы во вред это не пришлось ему. Я ведь обещал портным его сделать, а не лежебокой.
И, взяв у дедка аршин (своего он не имел, пользовался только сантиметром), начинал расталкивать меня.
Я мгновенно натягивал холщовые, в «елочку» штаны – и скорей с полатей! В самом деле, не в лежебоки же нанимался!
Когда в целой деревне находилась только «овчинная работа», Иона оставлял нас со Швальным, а сам, раскроив овчины, шел искать «суконное шитье». Дед радовался, подмигивал мне: «Теперь сами с усами».
Перед тем как начать пошив, он рассматривал кройку, что-то пришептывая, словно колдуя, и поминутно вздергивая с остренького носа на лоб очки с проволочками-дужками. Потом из бокового кармашка протертой до дыр жилетки доставал кусочек мела и начинал вычерчивать какие-то пометки. Быстро, одним махом. Затем, подогнув калачиком ноги, усаживался на лавке и принимался стачивать крой. И кивал мне:
– Давай, Кузюха! Смелее, сынок!
У меня, однако, не все получалось ладно. И больше всего не давалось мне вот это сшивание овчин. Как потолще попадалась, так хоть реви, жмешь-жмешь на иголку, а она как в железо упрется – ни туда, ни сюда.
А Швальный легонько протыкал любую мездру, правая рука его с непостижимой быстротой мелькала, делая стежок за стежком. При каждом стежке он туго натягивал нитку, так, что она звенела, как струна. Шов расправлял наперстком или простукивал ручками ножниц, выходило гладко, точно из-под утюга.
Пальцы у него были сухие, шишковатые, сплошь в мозолях. Я глядел на них с удивлением, а он, улавливая мой взгляд, ухмылялся.
– Гляди не гляди – железные! И уж потрудились они, – добавлял он со значением. – Если все-то подытожить – бо-ольшое богатство сотворили!
Богатство? Как-то странно было слышать это: человек гордился богатством, а сам ходил в истрепанном пальтишке «на рыбьем меху», в истертом жилете, в старых штанах. В родной деревне (Швальный жил недалеко от Юрова) у него не было ни кола ни двора; на лето приезжал к брату и ютился у него в тесной избе.
Некой загадкой становился для меня Швальный. С большим любопытством я приглядывался к нему. Этот тщедушный высохший старик как бы притягивал меня к себе. Чем? Да, наверное, своей влюбленностью в дело. При Ионе он, правда, не так уж бросался в глаза, притихал, а без него «на свободе», будто оживал.
Я видел, с каким трепетом он ждал момента примерки. Проворно сметывал полы, гривенки и скорей звал заказчика. Наденет сметку, одернет полы, опустится на колени и начнет повертывать хозяина будущей шубы, оглядывая, везде ли ровный низ, не фалдит ли, не морщинит ли где.
Готовую вещь Швальный долго и бережно, как ребенка, держал на руках, с любованием оглядывая ее. Не спешил подзывать заказчика. Медленно и надевал на него, будто все еще раздумывая, не рано ли расставаться со своим детищем. Но, надев, в последний раз одернув полы, пригладив плечи, борта, он вдруг отталкивал от себя обладателя шубы.
– Носи! На всю жизнь хватит!
В эти минуты я ловил себя на мысли, что завидую Швальному, его умельству.
Иона, однако, был равнодушен к стариковскому шитью.
– На дорогу не настрочишь на этой овчатине. Дармовая работенка, – сипел он.
На это старик отвечал так:
– Дармовая работенка, по моему разумению, та, Иона Васильич, в коей нужды у людей нету. Не всяк в сукно рядится. Разные достатки, разное, выходит оно, к шитье…
Ой, дедко, дедко, какой ты мудрый. Может, с тобой и я когда-нибудь полюблю портновское ремесло здесь, на дальней подгородчине.








