412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Абатуров » Юровские тетради » Текст книги (страница 15)
Юровские тетради
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:53

Текст книги "Юровские тетради"


Автор книги: Константин Абатуров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)

Разное

Вообще-то, в Юрове называли Панкина отца не просто дядей Василием, а Василием Пятым. И не по младости. Уж если говорить о возрасте, то он был едва ли не самым старшим среди всех его тезок в деревне. Пятым числили потому, что жил он на краю селения, где кончался счет домам, а значит – и людям.

Как дом дяди Василия был на отшибе, так и сам он жил как бы в одиночку. Ни к кому не ходил, никого не звал к себе. Некогда ему было, как он говаривал, лясы точить. Это был трудяга, без дела не мог и минуты просидеть.

Принуждала, конечно, большая семья. Только выдал двух дочек, как подросли сыновья. Старший, Константин, как и другие его сверстники, портничал тоже где-то в Приволжье, средний, Игнат, некоторое время ходил с ним, потом женился, отделился и «прилип» к земле, не забывая посасывать отца, а Панко еще только вставал на ноги. Одних надо было обуть и одеть, другим помочь, а хозяйство не ахти какое: всей земли было несколько полос. Правда, после отца, то есть моего дедушки, осталась в наследство десятина купчего покоса, но только один белоус рос на этой купчей. Жесткий, как проволока. Какой от него толк!

Вот и приходилось прирабатывать, тачать да подшивать сапоги. На работу он не обижался, никогда она не была ему в тягость, в ней он находил усладу для себя. Бывало, подколачивает подметки и в такт молотку вполголоса как бы вторит:

– Так-так-так… Скоро и Костюшка выйдет в люди. Так-так… Оженю, хозяином будет. Дом? Придется и для него рубить. От этого не уйдешь, на том деревня держится. Так-так…

Когда в округе организовался комитет взаимопомощи, дядя Василий стал и о нем рассуждать.

– Комитет? Посмотрим и на него. Как знать – авось с ним будет полегше. Сперва-наперво приглядеться. Так. После Костюшке отписать, вот, мол, каки дела пошли у нас. Так-так…

Изменился, непохож на себя стал дядя Василий, когда нежданно-негаданно с Приволжья пришло известие: сын погиб от молнии во время грозы. Случилось это прошлым летом. С месяц, а то и больше, дядя Василий немым ходил, только губы тряслись, ловя слезы: не все они падали в дремучую бороду, иные скатывались на усы. Руки сделались неподвижными; большие, все в порезах, они висели как плети. И все ему стало немило, ничего не мог делать.

В углу накапливалась куча сапог и ботинок, ждавших починки, но дядя Василий не притрагивался к ним. Когда подходил к свалке сапог, то взгляд его как бы спрашивал: а это зачем?

Тетка Надежда, седенькая жена дяди Василия, сокрушалась: не рехнулся ли батько?

Только осенью в доме на отшибе вновь застучал молоток. Теперь уже в работе дядя старался избыть свое горе.

Сапожничал Василий Пятый сызмальства. Кроме него в Юрове было еще два сапожника, казалось, работы не напасешься. Но нет, у дяди Василия ее не убывало, иные даже из «вотчин» других сапожников шли к нему то новые головки сделать, то обсоюзить валенки, то ботинки стачать. Верно, не так уж красиво сделает, но зато крепко, надолго. А мужику это и надо.

Был дядя Василий высоченный, в избу входил сгорбившись, чтобы не стукнуться головой о притолоку. Широкогрудый, бородатый, с крупными рабочими руками. Силища в его руках была громадная, любую кожу, хоть юфть, хоть подошвенную «соковку» шутя растягивал и набивал на колодку.

Работал он с потемок до потемок; редко я ходил к дяде, но всегда, когда бывал у него, видел одно и то же: сидел он перед боковым окном в фартуке на лукошке с натянутой для сиденья кожей. Справа, на щербатой лавке, острые ножи, банки с гвоздями, колодки, на стене – мотки дратвы, пахнущие варом. Как ни хлопнешь дверью, а она у дяди Василия тяжелая, он не повернется. По шагам узнавал каждого входящего в дом.

– Это ты, племяш? Садись! – скажет шепеляво, не раскрывая рта, чтобы не выронить гвозди: порцию гвоздей он обычно держал во рту, выставлялись только шляпки, так удобнее и скорее можно было их взять.

Сяду и гляжу, как он подколачивает каблук или подошву, как тачает голенища или подшивает валенок. Больше всего удивляло меня его уменье шить изнутри. Приладит к валенку подошву, протащит один конец дратвы вовнутрь и начинает вести строчку. Одна рука, левая, так и остается в голенище с концом дратвы. Проткнет туда шило, рука мгновенно поймает его и к острому кончику присоединит щетинку, вплетенную в конец дратвы; шило вытаскивается обратно, а вместе с ним выходит и щетинка, в то же отверстие посылается встречная: дернет мастер за концы, и дратва тонкой змейкой взовьется, глядишь – и есть стежок, а за ним второй, третий…

– Дядь Василий, а как это ты вслепую-то?

– У-у, вслепую, – передразнит он шепеляво. – А рука не глаз?.

– Знамо, нет.

– Шалишь, у сапожника рука – глаз! Да еще какой! – утверждал он категорически.

Больше одного вопроса я не задавал: все равно ответит только на один. Некогда, совсем некогда ему отвлекаться.

Свое дело он любил. Никогда сразу не расставался с готовой вещью. Новые сапоги обязательно поставит на лавку и целый день поглядывает на них. Только после этого отдавал заказчику.

Хотелось ему, чтобы и сыновья тоже пошли по сапожному делу. Но только Панка заставил сесть рядом на заранее припасенное лукошко с верхом, обтянутым такими же, как и у своего, кожаными ремешками. Он и этому был рад, считая, что династия сапожников Глазовых будет жить! Но Панку скорехонько надоело это сидение. Не о таком деле мечтал он, когда еще учился в школе. Однако ему не хватало смелости заявить отцу ни о Волховстрое, о котором говорилось в школе, писалось в газетах, который звал к себе новизной, необычностью стройки, ни о поездке на другие стройки, пусть и менее известные. Почему? Всего скорее, из-за боязни оставить в одиночестве обиженного судьбой отца.

Днями сидел Панко на своем лукошке по левую руку от отца, тачая, забивая в подметки гвозди, постукивая молотком. С тоской глядел на зеленую улицу, на кипящие тополя под окнами. Зато когда вырывался из дома, бежал вместе со всей оравой на реку или в овраг к камню-лежаку, был весел. И в такие минуты как-то не хотелось верить, что его может обидеть отец, такой тихий и степенный.

Но беспокоился Панко не зря. Как-то утром (это было через двое суток после получения комсомольского билета) он прибежал ко мне. Был чернее тучи.

– Что, Панк?

– Батя разъярился. Началось с церковных кумушек. Приперлись, расселись и давай донимать батю: давно, слышь, не был на моленье, смотри-де, как бы второе горе не заявилось. Я было их гнать, а «отче наш» на меня с молотком. Едва увернулся.

– Они узнали, что ты комсомолец?

– Едва ли. Но ты посмотри-ка, посмотри, что они оставили бате.

Вечером я зашел к дяде Василию и застал его отнюдь не за сапожным делом. Он сидел за столом в углу, над головой горела лампадка, а перед глазами лежала толстенная раскрытая книга. Заглянул – Евангелие. Я громко поздоровался. Дядя Василий и не подумал отозваться, поднял голову, лишь рукой дал знать, чтобы я не мешал. Евангелие он читал шепотом, с трудом выговаривая отдельные слова.

Был он в длинной рубахе, новых штанах, босой. Густые курчавые волосы, подстриженные под кружок, аккуратно расчесаны на прямой пробор, черная с проседью борода лопатой лежала на груди, плечи приспущены, в глазах благостное выражение. Похож он был на святого, каких я видел на стенных картинах в церкви.

Из-за перегородки поманил меня Панко. Я юркнул к нему.

– Видишь? – сказал он. – Утром и вечером читает перед лампадкой. До слез, понимаешь. И все твердит: спасибо, надоумили старого дурака. Завтра в церковь пойдет, велел и мне собираться.

Помолчав, он достал откуда-то комсомольский билет, раскрыл его, погладил и, снова спрятав, сказал:

– Нет, не пойду я в церковь.

– И правильно. Что там делать?

На другой день Панко объявился больным. Хитрость удалась – отец велел ему полежать и один отправился на воскресное моленье.

Зато явился он домой с такой вестью, которая вовсе обескуражила Панка. При мне это было. Когда маленькая тетка Надежда накрыла на стол, водрузила самовар, поставила глиняные плошки с едой, когда все сели, дядя Василий, перекрестившись, торжественно произнес:

– А теперчи поздравьте старого: приход назвал меня церковным старостой.

У Панка из рук выпала вилка.

– Ты что? – поднял на него отец голубые, благостные глаза.

– Ничего. Я тоже хотел сказать, что… – Тут Панко поперхнулся.

– Ну, ну!

– …что стал комсомольцем! – храбро закончил он.

– Комсомольцем? – Голубые глаза дяди Василия стали менять цвет. В них и недоумение, и злость, и страх. – Сбывается! Как есть по Священному писанию: сын против отца…

– Ты, тятя, сам против себя, против своей совести, – сказал Панко.

– Молчать! – вскочил старый. – И вон! Вон из вашего антихристова!.. Чтоб сегодня же! Не вводи меня в грех, окаянное заблудшее чадо.

Погремев, дядя Василий прошел в пятистенок к образам замаливать грех.

До следующего воскресенья он не заговаривал с Панком. Сидели бок о бок, стучали молотками, но ни слова друг другу. Дядя Василий ждал, когда сын попросит прощения, но Панко ни в чем не видел своей вины. Из дома, с неизменно чадящей теперь лампадой, он тянулся к комсомольцам.

В воскресенье дядя Василий предупредил Панка:

– Ежели не увижу тебя сегодь в церкви, то…

Панко прибежал к нам: как быть? Мой отец, годами не ходивший в церковь, хитровато подмигнул:

– Пойдемте со мной. Авось от ячейки вам не влетит, а мы на новое начальство посмотрим…

Мы с Панком переглянулись: ладно, пойдем!

Перед входом на паперть, в мрачном коридоре, мы увидели закоптелые картины Страшного суда, преисподнюю, где одних грешников заставляли лизать раскаленную сковороду, других, должно быть, более злостных, – варили в смоле или жгли на медленном огне. Верховодил в этом аду какой-то огромный зверь, похожий на многоглавую змею. На лбу одного грешника, увешанного тридцатью сребрениками, было написано: Иуда.

– Страшно глядеть, – сказал Панко и потянул меня за руку вперед, где шагал, не останавливаясь, мой отец.

В церкви же со стен глядели на нас апостолы, в шелковых одеждах, с венчиками на головах, а со сводов – улыбчивые ангелы да серафимчики, парящие в мирном лазурном небе.

– А здесь не страшно, даже весело, – проговорил Панко.

– Святые отцы знали, как пыль в глаза пускать, – откликнулся отец. – Где грозят, а где и пряником поманят.

– Тсс!.. – зашикали на нас.

Вскоре мы увидели дядю Василия в роли церковного старосты. Высокий, статный, он так и бросался в глаза. Мы видели, как он, выпрямившись во весь рост, стоял у иконы, как, ровно шагая, нес зажженные свечи, как истово молился. Во всем его облике, во всех движениях было что-то торжественное. И в то же время он не мог скрыть своих страданий. Минутами поражал нас своим раболепием, покорностью. Трепетал перед маленьким, мухреньким священником, склоняя перед ним курчавую голову.

На священнике неуклюже висела парчовая ряса, под склеротическими с красными прожилками глазами висели отливающие синевой мешки. Он стоял на амвоне, пел, голос срывался. Отец шепнул:

– Видно, уже хватил.

– А дядя-то какой услужливый.

– Да, старается. Такие тут нужны, – ответил отец и толкнул нас локтями. – Хватит, поворачивайте оглобли.

Дядя не заметил, как мы вышли. Он удалился считать деньги, вырученные от продажи свечей и просвир. Бессребреник, он учитывал каждую копейку. А деньги ему несли и после моления. Прихожане доверили ему сделать ремонт церкви и кладбищенской ограды. Он принимал это за долг.

Несколько раз после этого я видел, когда он возвращался в деревню с молебствий. Шел, заметно сутулясь, и всегда пришепетывал. Иногда останавливался, разводил руками и говорил вслух. Он и раньше это делал, но теперь чаще и чаще. Как-то я спросил его, с кем он разговаривает.

– С богом, – ответил дядя Василий.

– А где он?

– На небесах.

– Ты его видишь?

– Бога никто не видит.

– Он невидимка?

Дядя бросил на меня укоризненный взгляд и, ничего не ответив, пошел прочь. Не мог он теперь терпеть даже намека на хулу божескую. Не позволял сан!

Чем дальше, тем больше отрешался он от всего земного. Не выходил по вечерам к людям, знал только свой дом, церковь и Евангелие. Из Тихого стал Тишайшим.

Даже зятья теперь редко заглядывали в его бревенчатый дом с маленькими окошками, подслеповато глядевшими на закраек деревни. Панко нервничал.

– Как на острове живем.

– На каком, чадо?

– На необитаемом. Вроде Робинзона с Пятницей.

Дядя Василий не читал ничего, кроме Евангелия, поэтому не знал ни о Робинзоне, ни о Пятнице. И ворчал на Панка:

– Язык у тебя, яко хвост овечий. Укороти и с богом тружничай.

Панко же и так старался без оглядки, и уже немало удавалось ему. Как-то он долго приглядывался к моим яловым сапогам, которые я не носил – донельзя малы были, берегли их для Мити.

– Красивы, ой красивы! Какие модные головки, какой рант! – восхищался он. – Дай на несколько деньков.

– А для чего?

– Так, надо…

Через три дня Панко позвал меня к себе домой, увел за перегородку и велел глядеть в оба.

Тут он подошел к скамейке, на которой что-то было закрыто клеенкой, засучил рукава и, как фокусник, покрутил над ней руками, произнес волшебное слово:

– Откройся, покажись, другу Кузьке улыбнись!..

И не успел я моргнуть, как клеенка исчезла, и передо мной предстали две пары совершенно одинаковых сапог. С рантами, с точеными каблучками, чистенькие, аккуратненькие, как игрушки.

– Выбирай, которые твои.

Я указал на пару, что стояла ближе ко мне. Панко засмеялся.

– Не угадал. Эти я сшил. А твои – вот. Я их почистил, погладил, но по подошвам можно отличить – малость постерты.

Да, Панко говорил правду. Я спросил, для кого же он шил.

– Топников заказывал для племянника своего. Вот и старался.

Вернув мне сапоги, Панко все глядел на свои, все радовался. Оказывается, потом он и ночью вставал, зажигал лампу и любовался своим изделием, и все ждал, что подойдет отец, спасибо скажет. Ведь смена же появилась! Но дядя Василий был как в дурмане и не замечал его радости.

И Панко вновь загрустил. И еще больше становился ему постылым родной дом.

В престольный осенний праздник к дяде Василию пришли в гости дочки с зятьями. Один зять, Евстигней, в ту пору служил в кооперативе закупщиком и уже побывал в разных городах, понаторел. Когда был навеселе, непременно пускался в рассуждения по главным, как он выражался, «промблемам момента». Так он и говорил: промблема, нажимая на буквы «мб». И слово это звучало у него, как звон колокола.

В этот раз он, подвыпив, сразу напустился на тестя, выговаривая ему за «несоответствие его поступков с «промблемой момента».

– Кому ты портишь карьеру? – спрашивал Евстигней. И отвечал: – Прежде всего мне и сыну, Павлу. Кто я? Служащий советского кооператива, ответработник. А Павел? Он на сегодняшний день – полный комсомолец!

– Что-о? – дядя Василий повернулся к Панку, наливаясь гневом. – Не послушал отца? Не порвал с антихристовым племенем? Заблудший?

– Сам ты, тятя, заблудился, – набравшись смелости, ответил Панко.

– Ай-яй-яй! – закачал головой второй зять, Михей, желая поддержать тестя и заодно поставить в пику свояку, которого он недолюбливал. Михей и сам отличался набожностью.

– Подождал бы подъелдыкивать, – бросил ему Евстигней. – Поглядел бы лучше на себя. Вчера Дарья прибежала к нам с синяками. За что бьешь ее?

– Нажаловалась? – метнул недобрый взгляд Михей. У Дарьи задрожали губы, навернулись слезы на глаза.

– Совсем житья нет. Хоть в омут головой.

– Вот-от: отец и муж лампадочки жгут, поклоны богу отбивают, а человек – в омут. Эх вы, святые!

И тут началось. По столу, на котором еще утром лежало Евангелие, а теперь стояли недопитая бутыль, плошки с закусками, расстегай и колобки, дядя Василий так стукнул кулаком, что все подскочило и со звоном попадало на пол. После этого он схватил Панка, огрел его и набросился на зятьев.

Евстигней старался успокоить разбушевавшегося тестя, а Михей петушился: сначала наскочил на жену, потом, изловчившись, дернул тестя за бороду, вырвав клок курчавой щетины. Василий схватил топор. Михей бросился вон, на улицу, но Тишайший настиг его в проулке, левой рукой схватил за трудны, встряхнул, а правой занес топор. Не успели сбежавшиеся на шум люди ахнуть, как Василий обухом ударил по плечу. Зять покачнулся, простонал и упал в траву.

Дядю окружили, чтобы обезоружить, но он сам отдал топор и, зажав лицо руками, повернул к крыльцу.

В этот день все от него ушли. Остался он один. Тетка Надежда заперлась в пятистенке, дрожа от страха.

Панко ушел из деревни. Вскоре я получил от него записку. Сообщал, что находится у Евстигнея и будет жить у него, пока «отче наш» не одумается. И не велел говорить, где он скрывается.

Несколько дней мы – Никола, Шаша и я – думали да гадали, что делать. Сначала решили наказать дядю Василия своим непочтением к нему, при встрече не здоровались. Но он едва ли обращал на это внимание. Он сам ходил, никого не замечая, ни с кем не вступая в разговор, только все что-то пришепетывал себе в ощипанную бороду.

– Фанатик! – злился Никола. – А что, если обсудить его? – вдруг предложил он.

– Как обсудить, где?

– А так, на комсомольском собрании. Давайте соберемся и проработаем его, – сыпал разошедшийся Никола. – Мы ему ультиматум предъявим: или вызывай Панка, повинись перед ним, или, или… – Тут Никола забуксовал.

– Ну, ну! – заторопили мы его.

– Чего ну? Давайте вместе думать.

– Дядю Максима бы позвать, – сказал Шаша.

Колька напустился на него:

– Без Топникова ты и шагу не можешь ступить. Все бы думал за тебя один партийный секретарь. А мы для чего в комсомол записались?

Проголосовали за собрание и вызов дяди Василия. Как всегда назначили собрание у нашего дома под березами. Кроме нас, трех комсомольцев, опять пришли Федя-маленький, Митя и кто-то из девчонок. А когда пришел, опираясь на посох, дядя Василий, повалили и мужики, спрашивая, что за сбор, по какому случаю. Никола всем отвечал одно и то же:

– Счас узнаете…

Все расселись под березами, один дядя Василий стоял, опираясь на посох. Потом и он стал было искать себе место, чтобы сесть. Но Никола запротестовал:

– Нет, дядя Василий, ты постой. Мы вызвали тебя ответ держать. За нашего члена комсомола Панка, то есть товарища Глазова Павла…

И начал, начал винить его за то, что он поднял руку на комсомольца, которому пришлось бежать из дома.

– Думаешь, – повышал Никола голос, – стал церковным старостой, так тебе все можно? Шалишь, дядя Василий, не бывать этому! – Он передохнул. – Для чего мы стали комсомольцами? Чтоб по-новому жить.

– Это как по-новому, растолкуй? – раздались вопросы.

– Ну, как? Чтоб по совести и вообще, как товарищ Ленин – Ульянов велел, – отвечал Колька. – Чтоб не гнуть спину перед разными живоглотами. Чтоб все было хорошо, вот! А он, глядите, палки в наши колеса. Мы, дядя Василий, объявляем тебе это, как его, забыл…

– Ультиматум! – подсказали мы с Шашей.

– Вот-вот! Или ты вернешь Панка, или мы сами тебя, как говорится, к Иисусу…

– Балаболки, богохульники! – возмутился дядя Василий, – Я думал, по делу звали, а они паясничают, яко шуты гороховые. Да какое вы право имеете, молокососы? Да вас самих…

– Постой, братчик! – остановил его отец. – Мальцы правы, нехорошо ты делаешь. У бога правды ищешь, а сам всем угрожаешь, с топором на людей. Одумайся.

Дядя Василий вперился сердитым взглядом в отца.

– Все идет по Писанию. Сын на отца, брат на брата. – И воздел руки к небу, взывая: – Господи, спаси заблудших…

Постояв еще немного, он побрел домой. Мужики провожали его молчанием.

Город на Волге

Вот уж когда я не думал, не гадал, что в такое время снова придется уходить из дома. Еще не все осенние дела по хозяйству были сделаны, оставалась непаханой зябь, ни полена дров не было припасено на зиму, а мать вдруг заторопила в дорогу.

Да, опять она, хотя давно ли еще все называла меня молодым хозяином и махала рукой на отца: какая надежда на слепого!

И вот те на – все изменилось. Мне, правда еще хотелось попытать счастья в швальном деле, не сведены были счеты с Ионой, но не сейчас, не в такое время. Больше всего я думал о ячейке. Ведь только сорганизовалась, только сделали первые шаги. Было бы полдела, если бы я один уезжал, но засобирался и Шаша. Панко был еще в Шумове у Евстигнея, оставался один Никола.

До самого последнего часа мать не сказывала, к кому же мне идти, одно твердила, что отправляет меня лишь на одну зиму.

– Видишь, как издержались из-за батькиной недостачи, авось хоть какую-никакую копейку заработаешь. На одежонку себе и огольцам…

– Но к кому идти? – допытывался я.

– Скажу, Кузеня, погоди маленько.

Тянула. И лишь в день отъезда сказала, что опять возьмет меня Иона, что с ним, верно, ей не довелось переговорить, так как он давно уже в подгородчине, но все хотел уладить Серафимчик. Серафимчик? Предатель? Но как же это так? Я и видеть-то его не хотел; за все лето, которое он прожил в Юрове, ни разу словом не перекинулся с ним.

И он хочет уладить дело? Нет, я не верил этому. Не верил и Ионе. Куда угодно, только не к ним!

Серафимчика провожала его мать Варвара, вырядившаяся как на праздник, за лето еще более располневшая. Она, не слезая с тарантаса, постучала кнутом в дверцы палисадника. Мама выбежала к ней, как-то униженно поклонилась, говоря, что сыночек сейчас, скорехонько выйдет. Но я медлил, стоял с заплечным мешком посреди избы, около меня толпились братишки, подошел с малышкой-сестренкой отец. Он глядел на меня мутноватыми глазами, произнося свое «м-да». С улицы послышался мамин голос:

– Кузеня, сынок, тебя ждут, выходи.

Отец молча поцеловал меня, а братишки вышли со мной на улицу.

– Садись! – высвободил мне место в тарантасе Серафимчик.

Я не пошевелился.

– Чего же ты? Дальше Парижа не повезем! – прыснул Серафимчик, нахально глядя мне в лицо.

Ах вот как! Он опять смеется! Ему забавно! Ну так вот:

– Никуда я с тобой не поеду! – Выкрикнул так, что голос у меня сразу перехватило. Повернувшись, я пошел прочь, подальше от злыдней.

Выйдя за околицу, я услышал топоток, догоняли братишки. Я думал, что они будут тащить меня назад, но братчики наперебой затараторили, что я ловко утер нос этому бахвалу Серафимчику. А Митя еще открыл и тайну маминой поспешности. Оказывается, вскоре после собрания приходил к ней дядя Василий и наговорил разных страхов. Смотри-де, Марья, комсомол начисто испортит твое чадо, подальше держи мальчишку от деревни, не жалей, отправь поскорее на чужбинку, там «кислую шерсть» выбьют и на путь праведный поставят.

Вот оно как, и дядя Василий против меня. Ну ладно!

Я прибавил шагу. Братчики спешили за мной. Но когда мы прошли юровское поле, миновали воротца и ступили на шумовскую землю, они затеребили меня: хватит, Кузя, посидим здесь, переждем, да и домой.

Домой? А там мать опять будет посылать к Ионе. Нет, нет! Ехать, так в город, к Алексею – авось он поможет. Действовать – так сейчас!

– В город я махну, братчики! – объявил «младенцам» внезапное решение. – Идите домой, скажите об этом папе.

На отца я надеялся: он меня поймет, не будет бранить. А самоуверенный Серафимчик со своей румяной мамой пусть знает: на деньги не все покупается!

До железнодорожной станции (все двадцать километров) я прошел без отдыха, без приключений купил билет.

В конце следующего дня показалась Волга, вернее, один из широких плесов ее блеснул своей серебристой чешуей и скрылся за холмами. Но как только холмы остались позади, Волга открылась вся, от берега до берега, к которым отовсюду тянулись узкие улочки с деревянными и каменными домами, небольшими, опрятными, в пестрой оправе осенней листвы. То тут, то там виднелись трубы фабрик. На стрелке, у впадения в Волгу небольшой реки, за крепостными стенами маячили золотые луковки церквей, а правее, на возвышенности, поднималась в небо огромная бело-желтая каланча, похожая на нашу шачинскую колокольню. Левый берег весь был в зеленых и белых пятнах пристаней, причалов; у некоторых дымили пароходы.

Так сразу появился передо мной большой город, где учился Алексей, где жила Капа, где я должен был найти хорошего мастера.

С трепетом выходил я из вагона, спускался к переправе через Волгу – рабфак, как узнал, был на противоположной, левой, стороне. Пройдя две площади, которые разделял круглый сквер с памятником Сусанину, я увидел высокое красное здание, над крышей которого плескался кумачовый флаг.

Перед входом я застегнул на все пуговицы свою куртку, стер с сапог пыль, пригладил вихры и только тогда дернул на себя тяжелую дверь, вошел в вестибюль. В это время с лестницы торопливо, наперегонки, сбегали рабфаковцы. Одеты все были по-разному: в косоворотках, простеньких пиджаках, а некоторые в юнгштурмовках.

Я стал в сторонке, не спуская глаз с живого потока рабфаковцев, как вдруг услышал, что меня окликают. Из потока вынырнул Алексей.

Я сразу оказался в кольце друзей Алексея. Кольцо это, не останавливаясь, двигалось в глубь коридора, увлекая туда и меня. Ребята спешили в столовую. Один из них, развеселый толстячок с крупными, как у нашего кузнеца, руками, скомандовал Алексею:

– Иди забирай в буфете весь лимонад и попутно отрепетируй тост по случаю приезда гостя, а я тем временем сниму с него рабоче-крестьянскую куртку. Изволь, дорогой! – теперь уже ко мне обратился он с шутливым поклоном.

Пока я раздевался, он, балагуря, поведал о себе. Ивашка Железнов – младший отпрыск династии заволжских металлистов, ударившийся в науку. Не всегда она хорошо укладывается в извилины мозгового хозяйства, но от упреков со стороны охраняют его веские аргументы: Иван, ухмыляясь во все широкое в черных крапинках лицо, показал увесистые кулаки.

– Дерешься?

– Никогда! – отрицательно замотал он кудрявой головой. – Только при необходимости успокаиваю задир… – И подмигнул: – Кого раз увижу, непременно встречаю вновь. Ну, а теперь – пить лимонад!

За столом заспорили, к кому мне идти наниматься. Портного, знакомого с парижскими модами, ребята не могли назвать, тогда я назвал имя Калиновича. Железнов вскинулся: знает он этого Калиновича, эксплуататор первой руки, долой таких! Кто-то назвал еще двоих хозяйчиков, но и они были отвергнуты тем же Ивашкой, заявившим, что слишком выжимают прибавочную стоимость. Что за прибавочная стоимость, я не знал, но раз так неодобрительно говорят про нее, то решил, что эта штука неладная. Под конец Железнов вызвался сам подыскать мне хорошего портного. И распорядился:

– А теперь парню отдыхать!

Но прежде чем пойти на квартиру, брат поводил меня по рабфаку, по аудиториям, показал библиотеку, которая удивила меня невиданным множеством книг, привел в комнату, где рабфаковцы в немой тишине сидели вокруг детекторного радиоприемника, дали и мне послушать далекий голос Москвы. Приемник, этот маленький чудо-ящик, совсем ошеломил меня. А из рабфака Алексей увел меня в редакцию газеты, где он работал по вечерам в отделе писем, принимал заметки и жалобы.

На квартиру мы пришли поздно. Брат снимал угол в каменном приземистом доме на Мшанской улице, которая шла от центра к фабрикам. Несмотря на поздний час, на улице было людно. Шли рабочие на ночную смену.

Я долго не мог заснуть. Все в городе было ново для меня. Сомкнул глаза, ею уйти от увиденного не мог – и от ящичка с волшебным голосом Москвы, и от дружных, веселых рабфаковцев, и от крестьян в редакции газеты, а в ушах еще звучали фабричные гудки и шаги рабочих, печатаемые по камню тротуаров. И думал: теперь бы еще увидеть Капу. Не знает, что я тоже в городе. Скорее бы!

Повернулся к Алексею – мы лежали на одной узенькой железной кровати у стены, пахнущей сырой штукатуркой. Спросил о Капином адресе. Он не ответил – крепко спал.

Проснулся Алексей рано. Я слышал, как он, пройдя на цыпочках к двери, в которую кто-то постучал, тихонько вышел в коридор. Вернувшись, затормошил меня:

– Вставай, Кузя, к модному портному пойдем. Железнов адрес принес.

Новый хозяин Павел Павлович Буркин действительно считал себя давнишним поклонником парижских мод. Об этом все кричало в его швальне – и два новеньких манекена иностранной работы, и множество журналов мод, на каждом из которых выделялось размашистое крупное слово «Paris», а со страниц глядели то нарядные красивые дамы с обворожительными улыбками, го с шиком разодетые мужчины. Всюду были патронки – выкройки, многие висели на стенах. Я обрадовался: вот когда попал к настоящему-то портному!

Занимал Буркин половину небольшого деревянного домика на Сенной; одна комната была отведена под спальню, в которой почитывала книжечки Юлия Ванифатьевна, или просто Юлечка, как разрешала она называть себя: кругленькая, пышненькая, лет тридцати жена Павла Павловича; а другую комнату побольше, выходившую широким окном во двор, занимала швальня. Тут вровень с подоконником стоял дощатый верстак, протянувшийся от стены к стене.

Тощий, морщинистый Павел Павлович в соседстве с Юлечкой выглядел отцом ее. Порой она и называла его не иначе, как папочкой, он в ответ моргал:

– Ладно, Юлечка, не отвлекай меня и ребяток…

Нас, «ребяток», было у него двое: я и пожилой, неразговорчивый (везло мне на таких!) работник с длинным именем: Феофилактион. Впрочем, и Юлечка, и Павел Павлович называли его Филей. Мне работник тоже велел «кликать» его укороченным именем: так проще, без путаницы. Феофилактион был удобен для Павла Павловича – никогда ни на что не жаловался. Работал он у него давно, хаживал еще с ним по деревням Заволжья. Один был порок у Фили: иногда так запивал, что все спускал с себя. Но хозяин мирился с этим, для своего Фили находились у него и одежонка, и обувка, работай только, не ленись.

Меня Павел Павлович поначалу предупредил:

– Хочу сказать тебе, мой друг, – веди себя как подобает. Мы – портные дамские, работа у нас тонкая. Верно, Филя?

Тот согласно мотнул головой.

– А дамы, то есть женщины, что на сегодня составляют? – спросил Павел Павлович и сам ответил: – Они составляют половину человеческой населенности. Видел, какой веский процент?

Начинать мне пришлось опять с утюгов да с ваты. Павел Павлович садился в сторонке и сверлил меня редко мигающими глазками. Однажды, когда скопилось много кроя, заставил шить целую штуку, то есть все пальто. Сукно попалось толстое, грубошерстное, плохо поддавалось утюжке. Швы топорщились. Никак плотно, в «струнку», не заглаживалась кромка бортов.

Павел Павлович кивнул Филе: подучи. Тот, ни слова не говоря, взял у меня полы, отогнул борта, жирно намылил их внутреннюю сторону, сметал и заставил утюжить.

– Но так мы испортим материал, – ужаснулся я.

Тогда Филя, по знаку хозяина, сам навалился на утюг. Намыленное сукно с шипеньем стало слипаться, твердеть. Через некоторое время борта сделались плотными, как фанерные листы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю