355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кардинал де Рец » Мемуары » Текст книги (страница 9)
Мемуары
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:10

Текст книги "Мемуары"


Автор книги: Кардинал де Рец


Соавторы: Жан Франсуа Поль де Гонди
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 79 страниц)

Первый президент обратился к Королеве с той прямотой, какой требовало положение дел. Он без обиняков рассказал ей, для какого обмана использовали при каждом удобном случае королевское слово, посредством какой постыдной и даже ребяческой лжи тысячекратно нарушались самые полезные и даже самые необходимые для блага государства постановления; он в энергических выражениях описал ей опасность, грозящую обществу, беспорядочно и поголовно вооруженному. Королева, которая ничего не боялась, потому что слишком мало знала, вспыхнула и объявила тоном, в котором слышался уже не гнев, а бешенство: «Мне известно, что в городе бунт, но вы мне за него ответите, господа судейские, вы сами, ваши жены и дети». И с этими словами удалилась в свою серую опочивальню, с силой захлопнув за собой дверь.

Члены Парламента вышли из кабинета и уже начали спускаться по лестнице, когда президент де Мем, человек на редкость боязливый, подумав об опасности, какой он и его собратья могут подвергнуться в толпе, убедил их возвратиться, чтобы сделать новую попытку повлиять на Королеву. Герцог Орлеанский, которого они застали в большом кабинете и принялись с жаром умолять об этом, ввел двадцать их представителей в серую опочивальню. Первый президент изобразил Королеве весь ужас вооруженного и неистовствующего Парижа или, вернее, пытался ей это изобразить, ибо она ничего не желала слушать и в гневе выбежала в маленькую галерею.

Тут к ним подошел Кардинал и предложил вернуть пленников, с тем чтобы Парламент дал обещание прекратить свои ассамблеи. Первый президент ответил, что подобное предложение должно быть обсуждено. Хотели тотчас приступить к прениям, но, поскольку многие из присутствовавших опасались, что народ, если они станут заседать в Пале-Рояле, подумает, будто они действуют по принуждению, решено было собраться после обеда во Дворце Правосудия – герцога Орлеанского просили присутствовать на заседании.

Магистратов, вышедших из Пале-Рояля и ни словом не обмолвившихся народу об освобождении Брусселя, вместо прежних восторженных приветствий встретило сначала угрюмое молчание. Приблизившись к заставе Сержантов, где находилась первая баррикада, они услышали ропот, который им удалось успокоить заверением, что Королева-де обещала исполнить их требования. Угрозы у второй баррикады отведены были таким же способом. Третья баррикада, та, что находилась у Круа-дю-Тируар, этим не удовольствовалась; подручный содержателя харчевни выступил вперед во главе двух сотен человек и, приставив алебарду к груди Первого президента, объявил ему: «Возвращайся назад, предатель, и, если не хочешь, чтобы тебя самого разорвали на части, приведи нам Брусселя, а не то – Мазарини и канцлера заложниками». Я полагаю, вам нетрудно вообразить смятение и ужас, охватившие почти всех присутствовавших; пятеро [82]парламентских президентов и более двадцати советников кинулись в толпу, чтобы спасти свою жизнь. Один лишь Первый президент, которого я считаю храбрейшим из наших современников, остался твердым и невозмутимым. Он постарался собрать всех, кого мог, из оставшихся своих сочленов, ни на минуту не теряя ни в словах своих, ни в действиях достоинства, приличествующего его званию, и неспешными шагами вернулся в Пале-Рояль под огнем оскорблений, угроз, негодующих воплей и проклятий.

Человек этот наделен был особого рода красноречием: он не прибегал к междометиям, речь его не отличалась правильностью, но говорил он с силой, заменявшей все остальное, и был от природы столь смелым, что никогда не говорил так убедительно, как в минуту опасности. Возвратившись в Пале-Рояль, он превзошел самого себя и, без сомнения, сумел тронуть всех, исключая Королеву, которая осталась неколебимой. Месьё сделал вид, будто готов упасть перед ней на колени; четыре или пять дрожавших от страха принцесс и в самом деле бросились на колени. Кардинал, которому молодой советник Апелляционной палаты с насмешкой предложил самому выйти на улицу поглядеть, что там творится, – Кардинал, услышав такое предложение, присоединился к большинству придворных; наконец им всем с величайшим трудом удалось вырвать у Королевы такие слова: «Хорошо, господа, подумайте о том, что будет уместно предпринять». Собрание состоялось тут же в большой галерее, и после обсуждения постановлено было благодарить Королеву за свободу, дарованную узникам.

По принятии этого решения тотчас отправлены были два именных указа об освобождении узников, и Первый президент показал народу копии с обоих указов, снятые по всей форме, однако народ не пожелал сложить оружия до тех пор, пока указы не будут исполнены. Да и сам Парламент потребовал, чтобы народ сложил оружие, только когда увидел Брусселя на его месте в своих рядах. Бруссель возвратился во Дворец Правосудия или, вернее, был на другой день внесен туда на плечах толпы под восторженные ее крики 78. Баррикады были разрушены, лавки открылись, и не прошло и двух часов, как в Париже стало так тихо, как не бывало никогда даже на Страстную пятницу 79.

Я не находил возможным прервать нить повествования, касающегося до наиболее важных событий, предваряющих гражданскую войну, и откладывал до сего времени отчет о некоторых подробностях, о которых вы несомненно задавались вопросом, ибо бывают обстоятельства, понять которые почти невозможно, не получив особого на их счет разъяснения. Я уверен, например, что вам любопытно было бы узнать, какие пружины привели в движение все сословия, которые вдруг как бы сдвинулись с места, и какой такой хитрый прием, несмотря на все усилия двора, ухищрения министров, слабость толпы и продажность частных лиц, поддерживал и удерживал это движение в своего рода равновесии. Вы предполагаете здесь, наверное, изрядную долю тайн, происков и интриг. Я готов согласиться, что так оно и выглядит по наружности, и впечатление это [83]столь сильно, что должно простить историкам, которые посчитали правдой правдоподобие.

Я могу и должен, однако, заверить вас, что вплоть до самой ночи накануне появления баррикад в делах общественных не было и крупицы того, что зовется политической игрою, а крупица интриги кабинетной была столь мала, что не заслуживает даже быть принятою в расчет. Объяснюсь подробнее. Советник Большой палаты Лонгёй, человек злокозненный, решительный и опасный, который разбирался в парламентских делах лучше, нежели все остальные его сотоварищи вместе взятые, решил сделать брата своего, президента де Мезона, суперинтендантом финансов; поскольку он приобрел большое влияние на Брусселя, простодушного и доверчивого как дитя, многие полагали, и я разделяю это мнение, что при первых знаках недовольства в Парламенте Лонгёй решил подстрекнуть и подогреть своего друга, дабы таким образом придать себе более веса в глазах министров.

Президент Виоль был ближайшим другом Шавиньи, который ненавидел Мазарини, ибо, более всех содействовав возвышению итальянца при кардинале де Ришельё, был жестоко обманут им в первые дни Регентства, и, поскольку Виоль одним из первых среди своих собратьев выказал горячность, стали подозревать, что его подговорил Шавиньи. Ну не прав ли я, утверждая, что крупица интриги была весьма ничтожной; даже если бы ее приготовили со всем тщанием, какое может привидеться подозрительности (а я весьма в этом сомневаюсь), что могли совершить в палате, состоящей более чем из двухсот должностных лиц и действующей совместно с тремя другими палатами, насчитывающими по меньшей мере стольких же членов, что могли, повторяю я, совершить два самых простодушных и ограниченных ума во всей корпорации?

Президент Виоль всю свою жизнь искал наслаждений и не выказывал никакого усердия к службе; добряк Бруссель, состарившийся среди бумаг в пыли Большой палаты, был известен всем более своей честностью, нежели дарованиями. Среди первых, кто открыто присоединился к этим двум, были Шартон, президент Палаты по приему прошений, едва ли не помешанный, и президент Апелляционной палаты Бланмениль; этот вам известен – в Парламенте он держался так же, как и у вас в доме 80. Надо ли вам говорить, что, если бы в Парламенте составился заговор, выбор не мог пасть на людей столь незначительных, когда вокруг было множество других, имевших куда более весу; я недаром столько раз повторял вам в ходе моего рассказа, что причины революции, мною описываемой, надлежит искать в одном лишь расшатывании законов; оно неприметно расшатало умы и повело к тому, что, прежде нежели кто-нибудь заметил происшедшую перемену, уже составилась партия 81. Без сомнения, ни один из тех, кто в течение этого года произносил речи в Парламенте и в других верховных палатах, не имел никакого понятия не только о том, к чему это приведет, но даже и о том, к чему это может привести. Все говорилось и делалось в духе обычной парламентской процедуры и, поскольку имело [84]вид крючкотворства, отличалось педантизмом, главная черта которого – упрямство, свойство прямо противоположное гибкости, более всего необходимой, чтобы вершить великие дела.

Примечательно, что во всяком согласии, а оно одно только и способно было положить конец несообразностям, творимым такого рода сборищем, умы этого склада усмотрели бы заговор. Сами они составили его, о том не ведая; в таких обстоятельствах за слепотою лиц благонамеренных обыкновенно по пятам следует проницательность тех, кто примешивает к пользе общественной личные страсти, дух возмущения и провидит будущее и возможное там, где корпорации помышляют лишь о настоящем и наблюдаемом на поверхности.

Это краткое рассуждение в соединении с тем, что вы уже узнали о парламентских прениях, довольно показывает вам, как сильно смешалось все ко времени баррикад и сколь велико заблуждение тех, кто думает, будто не следует страшиться образования партии, когда у нее нет главы. Партия нарождается порой в течение одной ночи. Волнения, которые я вам описал, хотя столь бурные и долгие, не могли вызвать ее к жизни в течение целого года. И вдруг в одно мгновение партия расцвела и даже пышнее, нежели было желательно для нее самой.

Поскольку баррикады были разобраны, я отправился к г-же де Гемене, которая сообщила мне, будто знает из верных рук, что Кардинал считает меня их вдохновителем. Королева прислала за мной на другое утро. Она выказала мне все возможные знаки доброты и даже доверия. Она объявила, что, если бы она вняла мне, ей не пришлось бы попасть в несчастное положение, в каком она оказалась; бедный г-н Кардинал приложил все старания, чтобы этого не случилось, он всегда твердил ей, что следует доверять моему суждению; это Шавиньи с его пагубными советами, на которые она положилась более, чем на советы г-на Кардинала, всему виной. «Но Бог мой, – вдруг добавила она, – неужели вы не прикажете побить палками этого негодяя Ботрю, который вел себя с вами столь непочтительно? Позавчера вечером я заметила, что бедный господин Кардинал сам готов был его прибить». Я отвечал на эти слова более почтительно, нежели искренне. Под конец Королева приказала мне пойти к бедному г-ну Кардиналу, чтобы утешить его и посовещаться с ним о мерах, которые следует предпринять для охлаждения умов.

Само собой разумеется, я не стал противиться ее желанию. Кардинал обнял меня с изъявлениями нежности, превосходящими всякое описание. В целой Франции есть, мол, один честный человек – это я. Остальные-де гнусные льстецы, которые взяли власть над Королевой вопреки нашим с ним советам. Он объявил мне, что отныне решил во всем руководиться моими суждениями. Сообщил мне содержание депеш, полученных из-за границы. Словом, наговорил мне такого вздору, что добряк Бруссель (его Мазарини также вызвал к себе, и тот явился вскоре после меня), хотя он и был, правду сказать, доверчив до простоты, выйдя от Кардинала, расхохотался и прошептал мне на ухо: «Да ведь он самый настоящий шут!» [85]

Надо ли вам говорить, что я вернулся к себе исполненный решимости позаботиться как о безопасности общественной, так и о своей собственной. Я перебрал в уме все средства и не увидел ни одного, прибегнуть к которому не представляло бы затруднений. Я знал, что Парламент способен зайти в своих действиях слишком далеко. Мне было известно, что, пока я о нем размышляю, он обсуждает вопрос о муниципальной ренте, которую двор использовал для совершения постыдной сделки, а лучше сказать – для публичного грабежа. Я понимал, что армия, одержавшая победу при Лансе, неминуемо возвратится, чтобы стать на зимние квартиры в предместьях Парижа, и ей не составит труда в одно прекрасное утро обложить город, лишив его подвоза съестного. Я предвидел, что тот самый Парламент, который борется против двора, способен предать суду тех, кто со своей стороны способен взять меры предосторожности, дабы оградить палаты от возможного утеснения. Я знал, что лишь немногие из членов этой корпорации не испугаются, если им предложат такие меры, и, пожалуй, столь же немногим магистратам было бы безопасно их доверить. Я помнил разительные примеры непостоянства народа, а мне от природы противны были насильственные средства, зачастую необходимые, чтобы держать его в узде.

Мой родственник Сент-Ибар, человек умный и храбрый, но с большими причудами и уважавший лишь тех, кто был в немилости при дворе, убеждал меня озаботиться поддержкой Испании, с которой он поддерживал постоянные сношения через графа де Фуэнсальданья, губернатора Испанских Нидерландов при эрцгерцоге 82. Он даже вручил мне от него письмо с многочисленными посулами, которые я не принял. Я ограничился любезными отговорками и по зрелом размышлении решил через Сент-Ибара довести до сведения испанцев, ничем, однако, перед ними не обязываясь, что я твердо намерен не допустить притеснения Парижа, а тем временем совместно с моими друзьями добиваться, чтобы Парламент вел себя несколько осмотрительнее, и ждать возвращения принца де Конде – я был с ним в наилучших отношениях и надеялся убедить Принца в серьезности недуга и в необходимости его лечения. Я полагал, что времени у меня довольно, в особенности потому, что парламентские каникулы были не за горами 83; я вообразил, что, стало быть, палаты более уже не соберутся, двор не будет более раздражаем прениями, с той и с другой стороны наступит известное успокоение, и оно, направляемое рукой принца де Конде, которого ждали с недели на неделю, обеспечит общее спокойствие и безопасность отдельных лиц.

Горячность Парламента опрокинула мои расчеты, ибо, едва успел он вынести решение об оплате муниципалитетной ренты и сделать представления об уменьшении тальи на целую четверть, а также о выплате жалованья всем должностным лицам низшего разряда, он под предлогом того, что необходимо разрешить вопрос о ввозных сборах, потребовал, чтобы ему дозволили продолжать заседания даже во время каникул; Королева дала такое позволение на две недели, ибо отлично знала, что, если [86]Парламенту отказать, он сделает это самовольно. Я приложил все усилия, чтобы помешать этой затее; мне удалось склонить на свою сторону Лонгёя и Брусселя, однако Новион, Бланмениль и Виоль, у которого мы собрались в одиннадцать часов вечера, объявили, что Парламент посчитает предателями тех, кто сделает ему подобное предложение; так как я продолжал настаивать, Новион заподозрил, что я действую заодно с двором. Я сделал вид, будто ничего не заметил, но вспомнил, как женевский проповедник заподозрил главу партии гугенотов, адмирала де Колиньи, что тот исповедался францисканцу из Ниора. При выходе с нашего совещания я смеясь сказал об этом президенту Ле Коньё, отцу того, кто носит это имя сейчас. Человек этот сумасброд, но притом весьма неглупый, был в свое время послом Месьё во Фландрии и имел более житейского опыта, нежели другие. «Вы не знаете наших людей, – ответил он мне, – вам еще не то придется увидеть. Бьюсь об заклад, этот невинный простак (он указал на Бланмениля) воображает, будто продал душу дьяволу, оттого только, что находился здесь в одиннадцать часов вечера». Прими я заклад, быть бы мне в проигрыше, ибо, перед тем как уйти, Бланмениль объявил нам, что больше не желает принимать участия в домашних совещаниях, они смахивают на заговор и интриги, а должностному лицу подобает высказывать свое мнение лишь с кресел, украшенных королевскими лилиями, не входя в предварительное обсуждение его с другими лицами, как то предписывают королевские ордонансы.

По этой канве он вышивал еще множество других нелепых узоров в том же роде; мне пришлось мимоходом их коснуться, чтобы показать вам, что куда труднее уживаться с теми, кто состоит с тобой в одной партии, нежели бороться с ее противниками.

Мне остается сказать, что благодаря их стараниям Королева, полагавшая, что каникулы поохладят разгоряченные умы, и вследствие этого уверившая купеческого старшину, что распространяемые в городе слухи о том, будто она намерена увезти Короля из Парижа, – ложь, Королева, говорю я, разгневалась и увезла Короля в Рюэль. У меня не было сомнений, что она вознамерилась ошеломить Париж, который и впрямь был потрясен отъездом Короля; на другое утро я заметил, что даже самые горячие головы в Парламенте растерялись. Растерянность их еще усилилась, ибо одновременно получено было известие, что Эрлах с четырьмя тысячами веймарцев перешел Сомму 84, а поскольку во время народных волнений беда никогда не ходит одна, распространились еще пять-шесть сообщений в этом же роде, и я понял, что мне придется потратить куда больше усилий, чтобы поддержать пыл парижан, нежели я потратил на то, чтобы его сдержать.

Ни разу за всю мою жизнь не оказывался я в столь затруднительном положении. Я видел угрозу во всей ее обширности, и все в ней меня ужасало. Величайшие опасности обладают притягательной силой, если мы усматриваем в неуспехе возможность славы, заурядные всегда лишь отталкивают, если неудача влечет за собой потерю доброго имени. Я сделал [87]все, чтобы Парламент не выводил двор из терпения, хотя бы до той поры, пока мы найдем способ защититься от чинимых двором обид. Кто знает, удалось ли бы тогда двору воспользоваться благоприятными обстоятельствами или, лучше сказать, не помешало ли бы ему в этом возвращение принца де Конде? Но поскольку именно тогда, когда Король покинул Париж, прошел слух, что Принц на некоторое время задерживается, я расчел, что мне некогда ждать, как я намеревался ранее, и потому принял решение, которое далось мне нелегко, но было правильным, ибо единственно возможным.

Крайние решения всегда тягостны, но они разумны, когда они необходимы. Утешением в них служит то, что жалкими они быть не могут, а в случае удачи способны решить дело. Судьба благоприятствовала моему плану. Королева приказала арестовать Шавиньи 85и отправить его в Гавр-де-Грас. Я воспользовался этим обстоятельством, чтобы подзадорить Виоля, близкого друга арестованного, играя на его же собственной трусости, которая была весьма велика. Я растолковал Виолю, что ему самому грозит опасность, ибо Шавиньи пострадал потому лишь, что вообразили, будто это он подстрекнул Виоля; Король, без сомнения, покинул Париж для того лишь, чтобы напасть на город; он, Виоль, как и я, видит, сколь велико всеобщее уныние, и, если допустить, чтобы Париж совсем пал духом, ему уже не воспрянуть, вот почему надо его расшевелить; я успешно действую среди народа, а к нему обращаюсь, как к человеку, который пользуется особенным моим доверием и уважением, чтобы он в том же смысле действовал в Парламенте; по моему суждению, Парламенту не должно теперь идти на уступки, но, поскольку Виоль знает своих собратьев, ему известно также, что отъезд Короля, судя по всему, слишком поразил и усыпил их чувства, а стало быть, их надо разбудить, – вовремя сказанное слово должно оказать сие благотворное влияние.

Эти доводы, подкрепленные настояниями Лонгёя, который меня поддержал, после долгих споров убедили президента Виоля и толкнули его из одной лишь трусости, ему свойственной, совершить поступок почти беспримерной отваги. Воспользовавшись минутой, когда президент де Мем докладывал Парламенту о возложенном на него поручении касательно Палаты правосудия 86, Виоль объявил, как мы договорились заранее, что есть дела куда более неотложные, нежели дела Палаты правосудия: ходят слухи, будто Париж намерены подвергнуть осаде, к городу стягивают войска, в тюрьмы бросают самых верных слуг покойного Государя, и следует воспротивиться этим пагубным замыслам 87; он не может не высказать Парламенту, сколь необходимо, по его мнению, почтительнейше просить Королеву привезти Короля обратно в Париж; а поскольку каждому понятно, кто виновник всех этих бедствий, следует пригласить герцога Орлеанского и высших королевских сановников пожаловать в Парламент, дабы обсудить указ 1617 года о маршале д'Анкре, согласно которому иностранцам возбраняется вмешиваться в управление королевством 88. Мы сами понимали, что задеваем струну весьма опасную, и, [88]однако, без этого нам не удалось бы пробудить от сна или скорее не дать уснуть людям, которых страх весьма легко мог ввергнуть в спячку. На отдельных лиц страх обыкновенно не оказывает подобного действия, но зато на целые корпорации, по моему наблюдению, оказывает весьма часто. Этому есть даже объяснение, но ради того, чтобы изложить его, не стоит прерывать нить повествования.

Предложение Виоля оказало на умы впечатление неописуемое: вначале оно напугало, потом обрадовало, потом воодушевило. Отныне о том, что Король находится вне стен Парижа, говорили лишь затем, чтобы решить, как добиться его возвращения, о войсках вспоминали лишь затем, чтобы предупредить их действия. Бланмениль, который еще утром казался мне человеком конченым, во всеуслышание назвал имя Мазарини, которого до этого именовали просто министром. Президент де Новион обрушил на Кардинала поток проклятий, а Парламент постановил, и притом с радостной готовностью: сделать почтительнейшие представления Королеве, умоляя ее вернуть в Париж Короля и удалить войска из окрестностей города; принцев, герцогов и пэров просить пожаловать в Парламент, дабы обсудить меры, потребные для блага государства, а купеческого старшину и эшевенов вызвать, дабы отдать им распоряжения касательно безопасности города.

Первый президент, который почти всегда с жаром защищал интересы своей корпорации, но в глубине души был предан двору, сказал мне вскоре по выходе своем из Дворца Правосудия: «Как вам нравятся эти люди? Они провозгласили постановление, способное разжечь гражданскую войну, но, поскольку не назвали в нем Кардинала, как того требовали Новион, Виоль и Бланмениль, полагают, что Королева должна быть им благодарна». Я сообщаю вам эти маловажные подробности, ибо они лучше передают настроение и дух этой корпорации, нежели события более значительные.

Президент Ле Коньё, которого я встретил у Первого президента, сказал мне: «Вся надежда на вас; нас всех перевешают, если вы не предпримете тайных мер». Я и в самом деле их предпринял, ибо ночь напролет просидел с Сент-Ибаром, составляя письма, с которыми намеревался послать его в Брюссель, чтобы договориться с графом де Фуэнсальданья и обязать того, в случае необходимости, прийти к нам на выручку с испанской армией. Поручиться ему за Парламент я не мог, но я обещался, если Париж подвергнется нападению, а Парламент сдастся, выступить самому и склонить к выступлению народ. В том, что мне удастся начать дело, я не сомневался, но продолжать его без поддержки Парламента было трудно. Я прекрасно это понимал, но тем более понимал, что бывают обстоятельства, в которых сама осмотрительность предписывает полагаться на случай.

Сент-Ибар был уже в дорожной одежде, когда ко мне явился герцог де Шатийон, еще с порога сообщивший мне, что он сейчас от принца де Конде, который завтра прибудет в Рюэль. Мне было нетрудно заставить герцога разговориться, ибо он был моим другом и родственником и к [89]тому же люто ненавидел Кардинала. Он сказал мне, что принц де Конде взбешен против Мазарини 89и уверен, что Кардинал погубит государство, если предоставить ему свободу действий; у самого Принца есть серьезные причины негодовать на Мазарини: он обнаружил в армии, что Кардинал стакнулся с маркизом де Нуармутье, с которым переписывается тайным шифром, и тот обо всем уведомляет Мазарини в ущерб Принцу. Словом, из всего, что мне рассказал Шатийон, я понял, что Принц не поддерживает тесных сношений с двором. Как вы догадываетесь, я не стал колебаться: я заставил Сент-Ибара, который по этой причине едва не впал в бешенство, снять дорожные сапоги, и хотя вначале я полагал сказаться больным, чтобы избежать необходимости ехать в Рюэль, где не мог быть уверен в своей безопасности, теперь я решил отправиться туда вслед за принцем де Конде. Я не опасался более, что меня там арестуют, ибо Шатийон уверил меня, что Принцу не по душе какие бы то ни было крайности, и я имел все основания полагаться на дружбу, какою он оказывал мне честь. Как вы помните, он выручил меня из затруднения в истории с моленным ковриком в соборе Богоматери, а я еще прежде от души старался услужить ему во время распри его с Месьё касательно кардинальской шапки, которой домогался его брат. Ла Ривьеру достало наглости на это пожаловаться, а Кардинал имел слабость заколебаться. Я предложил принцу де Конде поддержку всего парижского духовенства. Я упоминаю здесь об этом обстоятельстве, которое забыл в свое время отметить, чтобы пояснить вам, что я и в самом деле без опасений мог отправиться ко двору.

Королева приняла меня с отменной приветливостью. Она полдничала у грота. Когда ей подали испанские лимоны, она намеренно угостила ими только Принцессу-мать 90, принца де Конде и меня. Кардинал расточал мне любезности чрезвычайные, но я заметил, что он со вниманием наблюдает, как встретит меня принц де Конде. Когда мы вышли в сад, тот лишь обнял меня, но когда мы во второй раз свернули в аллею, сказал мне, сильно понизив голос: «Завтра в семь часов я буду у вас. В Отеле Конде слишком людно».

Он сдержал слово и, едва появившись в архиепископском саду, приказал мне изложить ему действительное положение дел и все, что я о нем думаю. Я могу и должен сказать вам, что воистину желал бы, чтобы эта моя речь, в которой глаголали не столько уста мои, сколько сердце, была напечатана и отдана на суд собравшихся трех сословий: в слоге ее можно обнаружить немало погрешностей, но, смею заверить вас, никто не осудил бы выраженных ею чувств. Мы уговорились, что я буду по-прежнему действовать на Парламент, чтобы тот продолжал теснить Кардинала; ночью я доставлю в своей карете принца де Конде к Лонгёю и Брусселю, чтобы уверить их, что в случае нужды они не будут брошены на произвол судьбы; Принц явит Королеве все знаки усердия и преданности и даже всеми силами постарается изгладить в ее памяти знаки неудовольствия, какие успел выказать Кардиналу, дабы войти к ней в доверие и незаметно [90]приуготовить ее к тому, чтобы она выслушивала его советы и следовала им; вначале он сделает вид, будто во всем с ней согласен, но мало-помалу постарается приучить ее внимать правде, к какой она до сего времени была глуха, а по мере того, как озлобление народа будет расти и прения в Парламенте продолжаться, Принц сделает вид, будто против собственного желания, из одной лишь необходимости начинает им поддаваться; таким образом, когда Кардинал не рухнет, а как бы сползет вниз, Принц окажется хозяином кабинета благодаря своему влиянию на Королеву и повелителем народа благодаря общему положению дел и с помощью слуг, которых имеет в его рядах.

Нет сомнения, что в смуте, тогда воцарившейся, одним лишь этим способом можно было исправить беду, и, несомненно также, способ этот был столь же прост, сколь необходим. Провидению не угодно было его благословить, хотя стечением обстоятельств оно и благоприятствовало ему, как никогда никакому другому замыслу. Вы увидите, что из него воспоследовало, но прежде я скажу вам несколько слов о том, что произошло как раз перед тем.

Поскольку Королева покинула Париж для того лишь, чтобы с большей свободой ожидать возвращения войск, с помощью которых она намерена была напасть на город или уморить его голодом (она бесспорно помышляла и о том, и о другом), – так вот, поскольку Королева покинула Париж с одною лишь этой целью, она не стала слишком церемониться с Парламентом в отношении его последнего постановления – о нем я уже говорил выше, он содержал просьбу привезти Короля обратно в Париж. Она ответила депутатам, явившимся к ней с представлениями, что весьма ими удивлена, что Король привык каждый год дышать в эту пору свежим воздухом и здоровье его дороже ей, нежели пустые страхи народа. Принц де Конде, прибывший в эту самую минуту и не поддержавший намерения двора подвергнуть Париж нападению, посчитал, что ему следует, по крайней мере, представить Королеве другие знаки своей готовности исполнить ее волю. Он объявил президенту и двум советникам, которые согласно решению Парламента пригласили его на заседание, что он не явится туда и будет повиноваться Королеве, даже если ему придется заплатить за это жизнью. Горячий нрав завлек его в пылу речи далее, нежели то входило в его намерения, о чем вы легко можете судить, уже зная из моего рассказа, как он был расположен прежде даже разговора со мной. Герцог Орлеанский также ответил, что не явится в Парламент, который принял решения слишком дерзкие и недозволительные. Принц де Конти отвечал в том же духе.

На другой день магистраты от короны доставили в Парламент постановление Совета, которым отменялось решение Парламента и запрещалось обсуждать указ 617 года 91против министров-иностранцев. Прения были на редкость жаркими, Парламент объявил решение представить Королеве ремонстрации, поручил купеческому старшине позаботиться о безопасности города, приказал всем губернаторам открыть заставы и [91]распорядился на другой же день, отложив все дела, приступить к обсуждению указа 617 года. Ночь напролет я усердствовал, стараясь предотвратить этот шаг, ибо боялся, что, ускорив события, он вынудит Принца, вопреки его собственной воле, защищать интересы двора. Лонгёй, со своей стороны, хлопотал о том же. Бруссель дал ему слово начать прения призывом к умеренности, другие положительно обещали мне то же или хотя бы позволили на это надеяться.

Но наутро все вышло по-другому. Они распалили друг друга еще прежде, чем даже заняли свои места. Ими завладел проклятый корпоративный дух, о котором я вам уже говорил; те самые люди, которые двумя днями ранее содрогались от ужаса, и мне стоило такого труда их успокоить, вдруг, неизвестно по какой причине, перешли от страха, вполне основательного, к совершенно слепой ярости; даже не подумав о том, что командующий той самой армией, одно упоминание о которой наводило на них страх, – а его самого им следовало опасаться более, чем его армии, ибо они имели причины полагать, что он им отнюдь не благоволит, поскольку всегда был весьма привержен двору, – так вот те же самые люди, даже не подумав о том, что командующий этот прибыл в столицу, огласили указ, о котором я рассказал вам выше; указ побудил Королеву приказать вывезти из Парижа герцога Анжуйского, еще красного от ветряной оспы, и герцогиню Орлеанскую 92, совсем больную, и на другой же день вызвал бы гражданскую войну, если бы принц де Конде, с которым я имел по этому вопросу еще одно совещание, длившееся три часа, не избрал самый благой и мудрый образ действий. Хотя он был убежден в злодейских умыслах Кардинала как против общества, так и против себя самого и был столь же недоволен поведением Парламента, с которым невозможно было ни сговориться как с целой корпорацией, ни с уверенностью положиться на отдельных ее представителей, он, ни на минуту не усомнившись, принял решение, какое считал наиболее полезным для блага государства. Твердым, ровным шагом прошел он между правительством и народом, между двором и бунтовщиками, и сказал мне слова, которые память сохранила мне даже в пору самых жарких наших распрей: «Мазарини не ведает, что творит; если не принять мер, он погубит государство. Парламент слишком торопится: вы предупреждали меня об этом, и оказались правы. Если бы, согласно нашему уговору, он действовал осмотрительнее, мы уладили бы разом и наши дела, и дела общие. Но он несется вперед очертя голову и, вздумай я броситься вслед за ним, я, верно, мог бы устроить свои дела лучше, нежели он свои, однако меня зовут Луи де Бурбон и я не намерен расшатывать устои трона. Неужто эти оголтелые судейские колпаки 93поклялись вынудить меня начать гражданскую войну или придушить их самих, навязав себе и им на голову нищего сицилианца, который в конце концов перевешает нас всех?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю