355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кардинал де Рец » Мемуары » Текст книги (страница 12)
Мемуары
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:10

Текст книги "Мемуары"


Автор книги: Кардинал де Рец


Соавторы: Жан Франсуа Поль де Гонди
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 79 страниц)

Пока все эти мысли проносились в моем мозгу, как вы догадываетесь, весьма разгоряченном, мне доложили, что меня желает видеть шевалье де Ла Шез, принадлежавший к свите герцога де Лонгвиля. Он крикнул с порога: «Вставайте, сударь! Принц де Конти и герцог де Лонгвиль прибыли к воротам Сент-Оноре, а народ кричит, обвиняя их в предательстве, и не впускает в город». Я поспешно оделся, заехал за престарелым Брусселем, велел зажечь восемь или десять факелов, и, снаряженные таким образом, мы отправились к воротам Сент-Оноре. На улицах было уже так людно, что мы с трудом пробирались сквозь толпу, и когда по нашему приказанию открыли ворота, уже совсем рассвело, так много времени пришлось нам потратить, чтобы успокоить умы, охваченные неописанной подозрительностью. Увещевая народ, мы сопроводили принца де Конти и его зятя в Отель Лонгвиль.

Вслед за тем я отправился к герцогу д'Эльбёфу, чтобы обратиться к нему с небольшою любезною речью – она не могла прийтись ему по вкусу, ибо имела целью предложить ему не являться во Дворец Правосудия [113]или уж на худой конец явиться туда с принцем де Конти и герцогом де Лонгвилем и не прежде, чем они посовещаются о том, что должно предпринять для блага партии. Общее недоверие ко всему, что хоть сколько-нибудь касалось до принца де Конде, вынуждало нас в эти первые минуты действовать крайне осмотрительно. То, что, быть может, легко было исполнить накануне, стало невозможным и даже гибельным на другое утро, и тот самый герцог д'Эльбёф, которого я полагал себя в силах изгнать из Парижа 9 числа, 10-го, поступи он умно, по всей вероятности, изгнал бы меня самого, такое подозрение внушало народу имя де Конде.

Как только я понял, что д'Эльбёф упустил минуту, позволив нам открыть ворота принцу де Конти, я уже не сомневался: в непродолжительном времени я сумею повести горожан куда мне заблагорассудится, ибо в глубине сердца они мне преданы; мне, однако, необходимо было располагать этим непродолжительным временем, вот почему я расчел, и расчел правильно, что герцога д'Эльбёфа не следует озлоблять, а следует убедить его, что он мог бы найти и славу свою, и выгоду, войдя в соглашение с принцем де Конти и герцогом де Лонгвилем. Предложение мое, как я вам уже сказал, не пришлось бы ему по вкусу; я понял это из того, что, не дождавшись меня, хотя я послал просить его об этом, он отправился во Дворец Правосудия. Первый президент, который не желал, чтобы Парламент перебрался в Монтаржи, но не желал и гражданской войны, принял герцога д'Эльбёфа с распростертыми объятиями, поспешил созвать ассамблею и, несмотря на возражения Брусселя, Лонгёя, Виоля, Бланмениля, Новиона и Ле Коньё, заставил провозгласить герцога д'Эльбёфа главнокомандующим, в надежде, как впоследствии мне признался президент де Мем, который приписывал себе этот совет, расколоть партию, – по мнению Первого президента это не помешало бы двору смягчиться, однако могло ослабить возмущение, сделавши его менее опасным и менее продолжительным. Эта мысль всегда казалась мне одной из тех химер, которые тешат умозрение, но на деле неисполнимы: ошибка в подобном предмете всегда чревата опасностями.

Не застав герцога д'Эльбёфа дома и узнав из донесений тех, кому я поручил следить за ним, что он отправился ко Дворцу Правосудия, а также услышав, что ассамблея палат началась прежде назначенного времени, я сразу все уразумел; понимая, что за этим кроется, я поспешно возвратился в Отель Лонгвиль и постарался убедить принца де Конти и герцога де Лонгвиля не теряя времени явиться в Парламент. Второй из них вообще не любил торопиться, а первый, измученный бессонной ночью, улегся в постель. Мне стоило величайших трудов убедить его подняться. Дурно чувствуя себя, он мешкал до тех пор, пока не пришли нам сказать, что заседание Парламента окончено, а герцог д'Эльбёф направляется к Ратуше, чтобы принести присягу и вступить в свои обязанности. Судите сами, как горька была эта новость. Она была бы еще горше, если бы д'Эльбёф, упустив первое благоприятное обстоятельство, не оставил мне надежды, что он не сумеет воспользоваться и вторым. Однако, поскольку [114]я все же опасался, что утренний успех поднимет его дух, я счел, что не следует предоставлять ему слишком много времени, чтобы собраться с мыслями, и посоветовал принцу де Конти после обеда явиться в Парламент и предложить ему свои услуги, прибегнув именно к этому выражению, которому можно будет придать более или менее решительный смысл, смотря по тому, каково настроение в Большой палате, где он появится сам, но главное, каково оно в зале, где под тем предлогом, что у меня нет еще места в Парламенте, останусь я, чтобы наблюдать за народом.

Принц де Конти сел в мою карету, сопровождаемый только моей ливрейной свитой, которая была весьма многочисленной, и поэтому меня узнавали еще издали; это было в тогдашних обстоятельствах весьма полезно и вместе с тем не мешало Принцу показать горожанам, что он им доверяет, а это было не менее важно. Когда имеешь дело с народом, должно принимать особенные меры предосторожности, ибо он, как никто другой, склонен к переменчивости, но меры эти должно тщательно скрывать, ибо он, как никто другой, склонен к недоверию. Мы прибыли во Дворец, опередив герцога д'Эльбёфа; на лестнице и в зале нас встретили криками: «Да здравствует коадъютор!», но не считая людей, подосланных мной, никто не крикнул: «Да здравствует Конти!» И поскольку во всяком брожении парижане участвуют не толпою, а целыми полчищами, мне нетрудно было убедиться, что, несмотря на множество расставленных мной людей, большая часть народа от недоверия не избавилась; признаюсь вам, у меня камень упал с души, когда, выведя Принца из зала, я проводил его в Большую палату.

Вскоре появился герцог д'Эльбёф в сопровождении всей городской стражи, которая с утра следовала за ним, как за своим командиром. Народ со всех сторон приветствовал его криками: «Да здравствует Его Высочество! Да здравствует Эльбёф!»; но поскольку в то же время кричали: «Да здравствует коадъютор!», я подошел к нему с улыбкой на лице и сказал: «Такое эхо, сударь, делает мне честь». – «Вы слишком любезны, – ответил он мне и, повернувшись к охране, приказал: – Оставайтесь у входа в Большую палату». Я отнес это приказание и на свой счет и также остался у дверей с самыми верными мне людьми, которых было немало. Когда члены Парламента заняли свои места, слово взял принц де Конти, сказавший, что, увидя в Сен-Жермене, какие губительные советы дают Королеве, он как принц крови почел себя обязанным им воспротивиться. Вам нетрудно угадать продолжение его речи. Герцог д'Эльбёф, который, по обыкновению людей слабодушных, видя силу на своей стороне, держался надменно и чванливо, объявил, что при всем своем почтении к принцу де Конти он не может, однако, не напомнить, что это он сломал лед и первым предложил свои услуги Парламенту, а Парламент оказал ему честь, доверив жезл главнокомандующего, и он уступит его только ценою собственной жизни 119. Парламентское сборище, которое, как и народ, с подозрением относилось к принцу де Конти, встретило эту речь, – а [115]она украшена была затейливыми перифразами, свойственными слогу д'Эльбёфа, – шумными рукоплесканиями. Тушпре, капитан его гвардии, человек умный и храбрый, пояснил их собравшимся в зале. Парламент утвердил постановление, запрещающее войскам под страхом обвинения в оскорблении Величества, подходить к Парижу ближе чем на двадцать миль, – на том заседание окончилось, а я понял, что в этот день должен довольствоваться тем, чтобы живым и невредимым доставить принца де Конти в Отель Лонгвиль. Скопление народа было так велико, что по выходе из Большой палаты мне пришлось чуть ли не подхватить принца на руки. Герцог д'Эльбёф, который воображал себя хозяином положения, услышав крики толпы, в которых многократно повторялись вместе два наших имени, насмешливо сказал мне: «Сударь, такое эхо делает мне честь». – «Вы слишком любезны», – ответил я ему тоном, несколько более веселым, чем он говорил со мною, ибо, хотя он полагал, что дела его хороши, я не сомневался, что мои вскоре примут лучший оборот; я понял, что он упустил и вторую благоприятную минуту. Любовь народа, вспоенная и вскормленная заботами долговременными, если она успела пустить корни, непременно заглушит свежие и хрупкие цветы общественной благосклонности, которые распускаются иной раз по чистой случайности. Как вы увидите из дальнейшего, я не ошибся в своих расчетах.

Прибыв в Отель Лонгвиль, я увидел там капитана Наваррского полка Кенсеро, который смолоду был пажом маркиза де Раньи, отца г-жи де Ледигьер. Она прислала мне его из Сен-Жермена, где находилась якобы для того, чтобы вызволить из заточения кого-то из узников, а на самом деле, чтобы предупредить меня, что герцог д'Эльбёф через час после того, как он узнал о прибытии в Париж принца де Конти и герцога де Лонгвиля, написал Ла Ривьеру такую записку: «Скажите Королёве и Месьё, что проклятый коадъютор все губит и через два дня я останусь здесь совершенно безвластным, но, если они договорятся со мной по-хорошему, я сумею им доказать, что явился в Париж вовсе не с таким дурным умыслом, как они полагают». Ла Ривьер дал прочесть записку Кардиналу, а тот, посмеявшись над нею, показал ее маршалу де Вильруа. Я употребил это сообщение к большой выгоде для себя. Зная, что народ охотнее верит тому, что имеет вид тайны, я сообщил об этом на ушко четырем или пяти сотням парижан. К девяти часам вечера священники церквей Сент-Эсташ, Сен-Рок, Сен-Мерри и Сен-Жан сообщили мне, что доверие, оказанное народу принцем де Конти, который отправился в моей карете один, без всякой свиты, чтобы отдать себя в руки тех самых людей, кто выкрикивал против него угрозы, возымело превосходное действие.

К десяти часам вечера командиры городской милиции передали мне более пятидесяти записок, чтобы уведомить меня, что труды их увенчались успехом и расположение умов весьма заметно переменилось. Между десятью и одиннадцатью я усадил за работу Мариньи – он сочинил знаменитый куплет «Д'Эльбёф и сыновья его», от которого пошли все триолеты 120и который при вас часто певал Комартен. Между полуночью и [116]часом герцог де Лонгвиль, маршал де Ла Мот и я отправились к герцогу Буйонскому; он лежал в постели с подагрою и при том, что положение оставалось еще неопределенным, никак не хотел выступить. Мы изъяснили ему наш план и простоту его исполнения. Он все понял и согласился. Мы взяли необходимые меры: я лично отдал приказания полковникам и капитанам милиции, принадлежавшим к числу моих друзей.

Вам будет понятнее наш замысел, когда я в подробностях опишу вам, как он был исполнен, однако прежде замечу, что самым опасным ударом, нанесенным мною в эту пору д'Эльбёфу, был слух, пущенный мною в народе через самых усердных прихожан, которые сами в него поверили, – слух о том, будто герцог вошел в сговор с войсками Короля, которые вечером 9 числа овладели Шарантоном. Как раз когда распространилась эта весть, я встретил д'Эльбёфа на лестнице Ратуши. «Вообразите, – сказал он мне, – есть люди, до того злобные, что они утверждают, будто я содействовал взятию Шарантона». – «Вообразите, – ответил я ему на это, – есть люди, до того коварные, что они утверждают, будто принц де Конти явился сюда по сговору с принцем де Конде».

Вернусь, однако, к исполнению замысла, о котором упомянул выше. Увидев, как переменилось настроение народа, который уже избавился от недоверия настолько, что не стал бы поддерживать герцога д'Эльбёфа, я счел, что соблюдать предосторожности более ни к чему и торжественность нынче будет столь же кстати, сколь накануне была уместна скромность.

Принц де Конти и герцог де Лонгвиль сели в большую роскошную карету г-жи де Лонгвиль, за которой следовала огромная ливрейная свита. Я сел рядом с первым из них у дверцы кареты, и таким образом мы со всею пышностью медленным шагом поехали ко Дворцу Правосудия. Накануне герцог де Лонгвиль туда не явился, – во-первых, я полагал, что, в случае волнений, юный возраст и царственное происхождение принца де Конти внушат народу более почтения, нежели особа герцога де Лонгвиля, бывшего к тому же предметом исключительной ненависти герцога д'Эльбёфа; во-вторых, герцог де Лонгвиль, не будучи пэром, не имел права присутствовать в Парламенте, и, стало быть, следовало договориться заранее о месте, которое и было отведено ему выше старейшины на стороне, противоположной той, где сидели герцоги и пэры.

Герцог де Лонгвиль сразу предложил Парламенту свои услуги, а также поддержку Руана, Кана, Дьеппа и всей Нормандии, и для того, чтобы Парламент мог вернее положиться на его слово, просил позволить ему поселить в Ратуше свою жену, сына и дочь. Судите о впечатлении, произведенном подобным предложением. Его энергично и учтиво поддержал герцог Буйонский, который по причине подагры вошел, опираясь на руки двух дворян. Он сел ниже герцога де Лонгвиля и, согласно нашему ночному уговору, как бы между прочим вставил в свою речь, что с великой радостью будет служить Парламенту под началом столь славного принца, как принц де Конти. Герцог д'Эльбёф вспыхнул при этих словах и [117]повторил то, что сказал накануне, – он, мол, уступит жезл главнокомандующего только ценою собственной жизни. Ропот поднялся при этом возгоревшемся споре, в котором герцог д'Эльбёф выказал более ума, нежели благоразумия. Он говорил весьма красноречиво, но невпопад: время спорить прошло, следовало смириться. Но я заметил, что люди малодушные никогда не смиряются тогда, когда должно.

И тут мы в третий раз пошли на приступ – теперь появился маршал де Ла Мот; сев ниже герцога Буйонского, он обратился к Парламенту с такой же речью, что и тот. Мы уговорились, что все эти персонажи появятся на сцене не вместе, а один за другим, ибо ничто так не трогает и не возбуждает народ и даже парламенты, у которых весьма много общего с народом, как разнообразие зрелища. Мы не ошиблись – эти три выхода, последовавшие один за другим, произвели действие, несравненно более скорое и сильное, нежели они произвели бы, появись все трое одновременно. Герцог Буйонский, накануне не веривший в это, теперь согласился со мною еще прежде, чем покинул Дворец.

Первый президент, которому недоставало гибкости, упорствовал в своей надежде, воспользовавшись раздором, ослабить возмущение, и предложил отложить решение дела до после обеда, чтобы, мол, дать господам принцам время прийти к согласию. Президент де Мем, преданный двору никак не меньше Первого президента, но более дальновидный и увертливый, шепнул ему на ухо, однако так, что я услышал: «Вы шутите, сударь! Может статься, они придут к согласию за наш счет. Да и не в этом только дело. Разве вы не видите, что герцога д'Эльбёфа обошли и эти люди здесь хозяева?» Тут слово взял президент Ле Коньё, которому я открылся ночью. «Мы должны покончить с этим вопросом до обеда, – сказал он, – хотя бы нам пришлось обедать в полночь. Поговорим с господами принцами по отдельности». И он попросил принца де Конти и герцога де Лонгвиля удалиться в Четвертую апелляционную палату, в которую пройти можно лишь из Большой палаты, а Новион и Бельевр, действовавшие с нами заодно, проводили герцога д'Эльбёфа, которого еще долго пришлось уламывать, во Вторую.

Убедившись, что дело дошло до переговоров, а в зале Дворца опасаться нечего, я поспешно отправился за герцогиней де Лонгвиль, ее падчерицей, а также за герцогиней Буйонской и за их детьми и сопроводил их в Ратушу почти триумфальным шествием. Я уже говорил вам в другом месте, что ветряная оспа хоть и умалила красоту герцогини де Лонгвиль, однако сохранила ей весь ее блеск, а красота герцогини Буйонской, хотя и несколько поблекшая, все еще оставалась ослепительной. Представьте же себе на крыльце Ратуши двух этих красавиц, еще более прекрасных оттого, что они казались неубранными, хотя на самом деле туалет их был тщательно обдуман. Каждая держала на руках одного из своих детей, таких же прекрасных, как их матери. Гревская площадь была запружена народом, взобравшимся даже на крыши. Мужчины кричали от восторга, женщины плакали от умиления. Я бросил из окон Ратуши в толпу пятьсот [118]пистолей и, оставив при дамах Нуармутье и Мирона, вернулся во Дворец Правосудия в сопровождении бесчисленного множества вооруженных и безоружных людей 121.

Капитан гвардии д'Эльбёфа Тушпре, о котором я вам, кажется, уже говорил и который послал следить за мной, поспешил незадолго до того, как я показался во дворе Парламента, в Апелляционную палату, где все еще оставался герцог, чтобы предупредить своего господина, что он погиб, если не пойдет на соглашение; по этой причине я нашел д'Эльбёфа в большой растерянности и даже в большом унынии. Оно еще усугубилось, когда г-н де Бельевр, который намеренно задерживал его здесь, спросил меня, что это за барабанный бой, а я ответил ему, что барабаны скоро загремят еще громче, ибо честным людям невтерпеж видеть, как в городе пытаются посеять разлад. В эту минуту я понял, что ум в великих делах ничего не стоит без мужества. Герцог д'Эльбёф не пытался спасти хотя бы наружное достоинство. Пустившись в жалкие объяснения о том, что он имел в виду своими речами, он пошел даже на такие уступки, которых от него не требовали, – только благородство и благоразумие герцога Буйонского сохранили ему генеральское звание и право начальствовать в первый день, чередуясь затем с герцогом Буйонским и маршалом де Ла Мотом, также назначенными генералами под командою принца де Конти, тогда же провозглашенного генералиссимусом королевских войск, подчиняющихся Парламенту.

А вот что произошло утром 11 января. После обеда герцог д'Эльбёф, на которого, чтобы его утешить, возложили это поручение, потребовал сдачи Бастилии 122, а вечером в ратуше разыгралась сцена, о которой вам следует рассказать, ибо она имела следствия, с нею не соразмерные. Нуармутье, накануне назначенный заместителем главнокомандующего, выехал с пятьюстами конных, чтобы потеснить отряды, которые мы именовали отрядами Мазарини и которые затеяли перестрелку на окраине города. Вернувшись в Ратушу, он вместе с графом де Мата, Легом и Ла Буле – все трое еще в боевом снаряжении – вошел в комнату герцогини де Лонгвиль, заполненную дамами. Это смешение голубых перевязей, дам, доспехов, музыкантов, бывших в зале, барабанщиков, стоявших на площади, являло собой зрелище, какое чаще можно встретить в романах, нежели в жизни. Нуармутье, большой поклонник «Астреи», сказал мне: «Мне чудится, будто мы осаждены в Марсилье». – «Вы правы, – отозвался я. – Герцогиня де Лонгвиль прекрасна как Галатея, однако Марсийак (герцог де Ларошфуко-отец был тогда еще жив) не столь благороден, как Линдамор» 123. Тут, обернувшись, я заметил стоявшего в оконной нише малыша Куртена, который мог меня слышать: я так никогда и не узнал наверное, слышал ли он мои слова, но также никогда не мог доискаться иной причины, какая могла дать первый толчок ненависти ко мне г-на де Ларошфуко.

Мне известно, что вы любите портреты, и по этой причине я досадовал, что до сих пор не мог представить вам ни одного, очерченного иначе, как [119]в профиль, а стало быть, весьма неполно. Мне казалось, что в прихожей, из которой вы только что вышли и где увидели лишь беглые наброски первых предвестий гражданской войны, мне недоставало дневного света. Но вот и галерея, где фигуры предстанут перед вами во весь свой рост и где я покажу вам изображения лиц, которых позднее вы увидите в действии. По особенностям их характеров, которые вы отметите впоследствии, вы сможете судить, верно ли я схватил их существо. Вот портрет Королевы, с которого по справедливости надлежит начать.

Королева обладала более, нежели кто-нибудь из тех, кого я знал в жизни, умом такого рода, какой был необходим для того, чтобы не казаться глупой людям, ее не знавшим. Желчности в ней было более, нежели высокомерия, высокомерия более, нежели величия, наружных приемов более, нежели истинных чувств, беспечности в денежных делах более, нежели щедрости, щедрости более, нежели корысти, корысти более, нежели бескорыстия, пристрастия более, нежели страсти, жестокости более, нежели гордости, злопамятства более, нежели памятливости к добру, притязаний на благочестие более, нежели благочестия, упрямства более, нежели твердости, и более всего поименованного – бездарности.

Герцог Орлеанский, за исключением мужества, был наделен всем, что должно быть присуще человеку благородному, но, будучи лишен без исключения всего, что отличает человека великого, он не имел возможности почерпнуть в себе самом качества, какими он мог бы выкупить или хотя бы поддержать свое малодушие. Поработив его душу орудием страха и его разум орудием нерешительности, малодушие запятнало все течение его жизни. Он вступал во все дела, не имея силы сопротивляться тем, кто вовлекал его в них ради собственной выгоды, и неизменно с позором отступался от своих соратников, не имея мужества их поддержать. Тень эта с юных лет приглушила самые живые и радужные краски, какими естественно было блистать уму светлому и просвещенному, веселому нраву, добрым побуждениям, совершенному бескорыстию и неописанному благодушию.

Принц де Конде был рожден полководцем, что можно сказать лишь о нем, о Цезаре и о Спиноле. Он стал вровень с первым и превзошел второго. Бесстрашие – еще не самая главная черта его характера. Природа наделила его великим умом, не уступающим его мужеству. Судьба, ниспослав его веку воинственному, предоставила мужеству развернуться во всем его блеске; рождение или, лучше сказать, воспитание в семье, преданной и покорной правительству, ограничило ум рамкою слишком тесною. Принцу не внушили с ранних лет те важные начала, какие образуют и развивают то, что зовется последовательностью. Самостоятельно он не успел их вывести, ибо уже в юности опережен был стремительным развитием великих событий и навыком к успеху. Недостаток этот был причиной того, что, обладая от природы душою незлобною, он совершал несправедливости, обладая отвагою Александра, подобно ему, был не чужд слабости, обладая замечательным умом, действовал неосмотрительно, [120]обладая всеми достоинствами Франсуа де Гиза, в известных обстоятельствах не послужил государству так, как был должен, и обладая всеми достоинствами Генриха, носившего то же имя, не придал возмущению того размаха, какой мог бы. Он не сумел возвыситься до своих дарований, и это уже недостаток, но все равно он велик, он прекрасен.

Герцог де Лонгвиль со славным именем принца Орлеанского соединял живость, любезность, широту, щедрость, справедливость, доблесть, величие и при всем том неизменно оставался человеком посредственным, потому что понятия его всегда были несравненно ниже его способностей. Тот, кто при знатном происхождении имеет обширные замыслы, никогда не будет почтен ничтожеством, но тот, кто этих замыслов не поддерживает, никогда не будет почтен великим, а это и порождает посредственность.

Герцогу де Бофору не дано было великих замыслов, он не шел дальше намерений. Он наслушался разговоров «Кичливых» и отчасти усвоил их речь. Речь эта, пересыпанная словечками, которые он в точности перенял у герцогини Вандомской, образовала слог, который способен был затемнить суждения даже ума, подобного Катону 124. У самого же герцога ум был скуден, тяжел и к тому же затуманен самодовольством. Он почитал себя ловким, и от этого казался плутом, так как с первого взгляда видно было, что ему недостает смысла, чтобы быть коварным. Он отличался личной храбростью, более чем это обыкновенно свойственно хвастунам – а он был им во всех отношениях – и ни чем не похвалялся так лживо, как своими любовными победами. Он говорил и мыслил, как простонародье 125, кумиром которого он некоторое время был – вы увидите далее, по какой причине.

Герцог д'Эльбёф был храбр лишь постольку, поскольку принц из Лотарингского дома не может быть совершенно лишен храбрости. А ум его был умом человека, который наделен куда более изворотливостью, нежели здравым смыслом. Речь его представляла собою самую цветистую околесицу. Он был первым из принцев, кого унизила бедность, и, кажется, не было на свете человека, менее его способного возбуждать сострадание бедственным своим положением. Достаток не помог ему подняться, и достигни он богатства, ему завидовали бы как откупщику, настолько он казался рожденным и созданным для нищеты.

Герцог Буйонский был человеком испытанной храбрости и глубокого ума. Быв свидетелем его поведения, я убежден, что хула, взведенная на его честность, совершенно напрасна. Но, быть может, люди, полагавшие его способным на все те великие дела, каких он не совершил, несколько преувеличили его дарования.

Виконт де Тюренн смолоду обладал прекрасными задатками и весьма рано присовокупил к ним великие достоинства. Недоставало ему разве что тех, существование которых было ему неведомо. Почти всеми добродетелями был он наделен от природы, но ни в одной из них не достиг блеска. Его почитали способным стоять скорее во главе армии, нежели во [121]главе партии; я держусь того же мнения, потому что от природы он не был предприимчив. Впрочем, как знать? Во всем, что он делал, как и в том, что он говорил, всегда было много туманного, что прояснялось лишь силой обстоятельств, однако всегда к вящей его славе.

Маршал де Ла Мот наделен был большой отвагой, но оставался полководцем второго сорта. Он не отличался большим умом. В частной жизни был довольно кротким и покладистым. В партии он оказался человеком весьма полезным, ибо был весьма сговорчив.

Я едва не забыл о принце де Конти – добрый знак для предводителя партии. Полагаю, что не найду лучшего способа описать его, нежели сказав, что как вождь партии он был нуль и в умножении участвовал лишь постольку, поскольку был принцем крови. Это на поприще общественном. В жизни частной злоба играла в нем ту же роль, какую малодушие в герцоге Орлеанском. Она затопляла другие его свойства, все, впрочем, посредственные и со множеством изъянов.

В герцоге де Ларошфуко всегда и во всем было нечто не доступное определению. Он стремился участвовать в интригах с самого детства, в ту пору, когда не соблазнялся еще мелкими интересами, не бывшими, впрочем, никогда его слабостью, и еще не познал интересов важных, которые, с другой стороны, никогда не были его силою. Он не способен был ни на какое дело, и я не могу взять в толк, почему – ибо он обладал достоинствами, какие во всяком другом возместили бы те, коих он был лишен. Взгляду его недоставало широты, он не мог охватить разом даже то, что находилось вблизи, но здравый смысл (а в умозрительных рассуждениях даже весьма здравый), соединенный с мягкостью, вкрадчивостью и на редкость общежительным нравом, должен был искупить в нем в большей мере, чем это и впрямь случилось, недостаток проницания. Он неизменно отличался нерешительностью, но я, право, не знаю, чему ее приписать. Причиной ее не могло быть богатое воображение, ибо оно у него отнюдь не отличалось чрезмерной живостью. Ее нельзя объяснить также скудостью ума: не блистав им в деле, он всегда отличался основательностью суждений. Перед нами следствия этой нерешительности, причины же ее нам неизвестны. Он никогда не был воином, хотя был храбрым солдатом. Ему никогда не удавалось быть ловким придворным, хотя он всегда желал им стать. Он никогда не был полезным участником партии, хотя всю жизнь принадлежал к какой-нибудь из них. Застенчивость и робость, какие вы привыкли наблюдать у него в частной жизни, в делах оборачивались стремлением оправдаться. Он всегда полагал в этом нужду, и это его свойство вместе с его «Максимами», которые обнаруживают недостаток веры в добродетель, и с его поступками, которые всегда клонились к тому, чтобы выпутаться из затеянного дела с таким же нетерпением, с каким он в него ввязался, приводит меня к мысли, что было бы много лучше, если бы он, познав самого себя, постарался бы лишь прослыть самым учтивым придворным своего времени, – это ему удалось бы вполне. [122]

Герцогиня де Лонгвиль от природы наделена умом основательным, но еще в большей мере изощренным и изящным. Дарования ее, не поддержанные леностью, не показали себя в делах, в которые ее вовлекла ненависть к принцу де Конде и в которых удержали любовные интриги. В манерах ее была нега, пленявшая более, нежели блистанье даже прекраснейших, чем она, красавиц. Нега отличала даже ум ее, имевший в этом особую свою прелесть, потому что герцогине свойственны были внезапные и удивительные озарения. Недостатков у нее было бы немного, если бы кокетство не наделило ее ими во множестве. Поскольку страсти оставили политике лишь второе место в ее побуждениях, из героини могущественной партии она сделалась ее интриганкой. Благодать возвратила ей то, чего уже не могла предоставить жизнь в свете 126.

Герцогиня де Шеврёз, когда я узнал ее, не сохранила даже следов былой красоты. Мне никогда не случалось встречать никого, в ком, как в ней, живость ума заменяла бы глубину суждения. Эта живость нередко даровала ей просветления мысли, такие блистательные, что они казались вспышками молнии, и такие мудрые, что от них не отреклись бы величайшие люди всех времен. Однако способность эта проявлялась лишь от случая к случаю. Родись она в эпоху безбурную, ей и в голову не пришло бы подумать о деле. Полюбись ей настоятель картезианского монастыря, она от чистого сердца сделалась бы отшельницей. Герцог Лотарингский, сблизившись с ней, ввергнул ее в борьбу, герцог Бекингем и граф Голланд повели ее далее по этой стезе, г-н де Шатонёф на ней удержал. Она предалась борьбе как предавалась всему, что нравилось тому, кого она любила. Любила она без всякого разбору, лишь потому, что ей надобно было кого-нибудь любить. Не стоило труда даже навязать ей заранее намеченного любовника, но, раз его взяв, она уже преданно любила его одного. Она признавалась г-же де Род и мне, что по прихоти судьбы, как она выражалась, она всегда любила менее других того, кого более других уважала, не считая, однако, – добавляла она, – бедного Бекингема. Преданность страсти, которую можно назвать вечной, несмотря на то, что предметы ее менялись, не мешала ей иной раз ни с того ни с сего оказать ветреность, однако она раскаивалась в ней с пылкостью, которая совершенно с нею примиряла. Никогда еще никто не был столь равнодушен к опасности и никогда еще женщина не пренебрегала столь решительно соображениями щекотливости и долга: для нее они состояли лишь в том, чтобы нравиться своему любовнику.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю