355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кардинал де Рец » Мемуары » Текст книги (страница 10)
Мемуары
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:10

Текст книги "Мемуары"


Автор книги: Кардинал де Рец


Соавторы: Жан Франсуа Поль де Гонди
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 79 страниц)

Принц и в самом деле имел причины досадовать и гневаться. Представьте, тот самый Бруссель, с которым он сам обо всем уговорился и который определенно обещал мне держаться умеренных суждений в [92]прениях, первым предложил обсудить указ об иностранцах и не мог привести другого оправдания своему поступку, как то, что он заметил всеобщее кипение умов. Наконец, посовещавшись с Принцем, мы постановили, что он незамедлительно отправится в Рюэль, будет продолжать, как прежде, противиться планам двора, уже принявшего решение напасть на Париж, и предложит Королеве, что вместе с герцогом Орлеанским напишет Парламенту, прося его прислать депутацию, дабы обсудить, как помочь бедственному положению государства.

Во имя истины должен сказать, что это Принц придумал такой выход, не пришедший мне в голову. Однако предложение его так восхитило меня и взволновало, что Принц, заметив мой порыв, ласково сказал: «Как далеки вы от тех мыслей, какие вам приписывает двор! Дай Бог, чтобы все эти негодяи-министры были столь же благонамеренны!»

Я горячо заверил принца де Конде, что Парламент будет чрезвычайно польщен честью, какую герцог Орлеанский и Принц окажут ему своими посланиями, но добавил, что, при нынешнем озлоблении умов, сомневаюсь, чтобы палаты согласились вести переговоры с Кардиналом; если он, принц де Конде, может убедить двор не упрямиться и не ставить непременным условием переговоров присутствие на совещании этого министра, Принц окажется в большом выигрыше, ибо ему одному выпадет вся честь примирения, в котором герцог Орлеанский по своему обычаю будет принимать участие лишь для виду; вдобавок отстранение Кардинала от переговоров в высшей степени обесславит Мазарини и послужит весьма полезным приготовлением к тем ударам, какие Принц намерен нанести первому министру в правительстве. Принц сразу понял свою выгоду и, когда Парламент ответил канцлеру герцога Орлеанского, Шуази, и камергеру принца де Конде, шевалье де Ривьеру, доставившим в верховную палату письма своих господ, что депутаты готовы завтра явиться в Сен-Жермен, но совещаться будут с одними только Их Высочествами, принц де Конде ловко воспользовался этими словами, чтобы внушить Кардиналу, будто ему не следует компрометировать себя и осторожность требует от него выдать необходимость за добродетель. Это сильно уронило особу Кардинала, признанного после кончины покойного Короля первым министром, да и дальнейшее было для него не менее позорным. Президент Виоль, предложивший Парламенту возобновить действие указа 617 года против иностранцев, под поручительство принца де Конде явился в Сен-Жермен, куда Король прибыл из Рюэля, и был без возражений допущен на совещание у герцога Орлеанского, в котором участвовали принц де Конде, принц де Конти и герцог де Лонгвиль.

Там обсуждены были почти все статьи, предложенные собравшимися в палате Людовика Святого, и принцы со многими согласились без труда. Первый президент, выразивший недовольство арестом Шавиньи, дал повод к долгому спору, ибо ему указали, что, поскольку, мол, Шавиньи не член корпорации, вопрос этот не входит в компетенцию Парламента, а он возразил, что ордонансы возбраняют задерживать арестованного в [93]тюрьме долее двадцати четырех часов, не учинив ему допроса 94. Герцога Орлеанского привели в негодование эти слова, которые, по его мнению, ограничивали волю Короля слишком тесною рамкою. Виоль с жаром поддержал Первого президента, депутаты все как один остались неколебимы в этом вопросе; доложив об этом на другой день Парламенту, они заслужили его одобрение, и повели дело с такой настойчивостью, и поддерживали его с такой твердостью, что Королева принуждена была согласиться объявить декларацией, что отныне никого из подданных королевства, будь то даже лицо частное, не дозволяется держать в тюрьме более трех дней, не сняв с него допроса. Эта ограничительная статья вынудила двор тотчас освободить Шавиньи, ибо его невозможно было допросить по всей форме.

Вопрос этот, который именовали вопросом безопасности общественной, был едва ли не единственным, вызвавшим серьезные несогласия, ибо правительство не могло решиться ограничить себя условием, столь противоречащим его практике, а Парламенту было столь же не по душе отступиться от старинного ордонанса, дарованного нашими королями по ходатайству Штатов. Остальные двадцать три предложения палаты Людовика Святого породили более препирательств между отдельными лицами, нежели споров по существу вопроса. Всего в Сен-Жермене состоялось пять совещаний. В первом участвовали лишь принцы. На последующие четыре допущены были канцлер и маршал Ла Мейере, сменивший Эмери в должности суперинтенданта финансов. У канцлера вышло несколько нешуточных схваток с Первым президентом, который в своем к нему презрении доходил даже до грубости. На другой день после каждого совещания Парламент обсуждал его по донесению депутатов. Было бы слишком долго и скучно пересказывать вам все сцены, которые там разыгрывались, – я ограничусь общим замечанием, что Парламент, получивший или скорее вырвавший согласие на все свои требования без исключения, а именно на то, чтобы старинные ордонансы возобновлены были декларацией, объявленной именем Короля, но составленной и продиктованной Парламентом 95, посчитал, однако, что сделал большую уступку, обещав не продолжать более своих ассамблей. Вы сразу поймете, какого рода была эта декларация, если благоволите вспомнить обо всех предложениях, сделанных в Парламенте и в палате Людовика Святого и не раз упомянутых мной в ходе моего повествования.

На другой день после того, как декларация была объявлена и зарегистрирована, а произошло это 24 октября 1648 года, Парламент распущен был на каникулы, и вскоре после Королева вместе с Королем вернулась в Париж. Я расскажу о том, что за этим последовало, описав сначала несколько происшествий, случившихся за время этих совещаний.

Герцогиня Вандомская подала прошение в Парламент, ходатайствуя об оправдании сына своего, герцога де Бофора, который в Троицын день счастливо совершил смелый побег из Венсеннского замка 96. Я сделал все, что мог, чтобы быть ей полезным в этом случае, и дочь ее, герцогиня Немурская, признала, что я не оказался неблагодарным. [94]

Однако в другой истории я вел себя не столь благоразумно. Кардинал, страстно желавший погубить меня в общем мнении, просил маршала де Ла Мейере, суперинтенданта финансов и моего друга, отнести в архиепископство сорок тысяч экю – Королева посылает мне их, объяснил он, для уплаты моих долгов, в знак благодарности за услуги, какие я пытался оказать ей в День Баррикад. До сих пор маршал сам то и дело напоминал мне, какую злобу затаил против меня двор в связи с этим делом, но представьте, стоило Кардиналу уверить его, будто он глубоко сожалеет о своей ко мне несправедливости, которую сам отныне открыто признает, как де Ла Мейере тотчас поверил его словам. Я привел это обстоятельство лишь в качестве примера того, как люди, по натуре своей питающие слабость к двору, без раздумий готовы поверить всему, что правительству заблагорассудится им внушить. Я наблюдал это многое множество раз; если уж их не удалось провести, виноват в этом только сам министр. Но поскольку слабость к двору не принадлежала к числу моих пороков, я не дал маршалу де Ла Мейере убедить себя, подобно тому, как сам маршал дал убедить себя Мазарини, и отклонил дар Королевы, сопроводив его всеми теми заверениями, какие приняты в подобных случаях, однако же не более искренними, нежели те, с какими он был мне сделан.

Но тут я как раз и попался в ловушку. Маршал д'Эстре вел с герцогом де Монбазоном переговоры о покупке парижского губернаторства. Кардинал принудил его сделать вид, будто он отказался от мысли об этой должности, и попытаться убедить меня, что мне выгодно ее занять; я же соблазнился ею с тем большей легкостью, что принц де Гемене, к этой должности не способный, имел право ее наследовать и потому должен был получить за нее часть выкупа, а значит, тут были замешаны интересы его жены, мне, как это было известно, небезразличные. Будь я в здравом уме, я не стал бы даже выслушивать такого рода предложение: увенчайся сделка успехом, она поставила бы меня в необходимость либо использовать власть парижского губернатора против интересов двора, что было, конечно, неприлично, либо предпочесть долг губернатора долгу архиепископа к невыгоде для меня самого и для моей репутации. Вот что мне следовало предвидеть, будь я в полном рассудке; впрочем, сохрани я даже крупицу разума, я должен был, по крайней мере, не показывать виду, что склонен воспользоваться представившимся случаем, пока сам не разузнал бы все досконально. Но меня сразу ослепил вид губернаторского жезла, который показался мне особенно соблазнительным в соединении с посохом архиепископа 97; Кардинал же, добившись того, чего хотел и что до сих пор ему ни разу не удавалось, – а именно уронить меня в общем мнении, уличив в преследовании личной корысти, – руками маршала д'Эстре, действовавшего по его наущению, стал чинить мне препятствия, и дело сорвалось.

В эту пору я совершил еще и другой промах, едва ли не столь же важный, ибо вместо того, чтобы при случае – а удобный случай представлялся мне не однажды – обернуть эту историю себе на пользу, я распалился и [95]наговорил о министре все, что можно наговорить в порыве бешенства, племяннику маршала, Бранкасу, который уже тогда страдал пороком переносить сильнейшим все, что о них говорят более слабые. Я и по сию пору не сумею сказать вам, какая мысль или, лучше сказать, какое бессмыслие толкнуло меня на столь нелепый поступок. В тайниках моего сердца я ищу ответа на вопрос, почему исповедоваться вам в своих ошибках доставляет мне удовольствие более глубокое, нежели доставило бы, я уверен в том, самое заслуженное самовосхваление 98. Возвращаюсь, однако, к делам общественным.

Декларация, на обнародовании которой я остановился, и возвращение Короля в Париж при бездействии распущенного на каникулы Парламента, на некоторое время успокоили народ, который был воспламенен настолько, что за два-три дня перед тем, как декларация была зарегистрирована, едва не растерзал Первого президента и президента де Немона, ибо, по мнению торговцев, Парламент недостаточно ретиво обсуждал вопрос о ввозном сборе с вина. На Святого Мартина пыл возвратился снова. Казалось, едва созрел виноград, всем ударили в голову винные пары; вам предстоит стать свидетельницей сцен, в сравнении с которыми все предыдущие покажутся вам пастушеской идиллией.

Все в мире имеет свою решительную минуту; верх искусной политики в том и состоит, чтобы эту минуту распознать и использовать. Тот, кто упустил ее в революциях государственных, рискует, что она не повторится вновь или что он ее уже не заметит. Тому есть великое множество примеров. Шесть или семь недель, протекших со времени обнародования декларации до Святого Мартина 1648 года, являют нам такой пример, оказавшийся для нас слишком даже чувствительным. В декларации каждый нашел свою выгоду или, лучше сказать, мог бы найти, если бы понял ее как должно. Парламенту принадлежала честь восстановления порядка. Принцы разделили ее с ним, обеспечив себе к тому же важнейший плод его – влияние и безопасность. Народ, с которого сняли бремя более чем шестидесятимиллионного налога, облегченно вздохнул; будь кардинал Мазарини человеком, наделенным способностью выдавать необходимость за добродетель, – одним из необходимейших для министра свойств, – будь он, повторяю, наделен этой способностью, он не преминул бы, в силу преимущества, неразлучного с фавором, приписать себе впоследствии большую часть даже тех перемен, каким он особенно упорно противился.

Таковы были важные для всех выгоды, и все без исключения упустили их во имя соображений столь мелких, что, по здравому разумению, из-за них не стоило терять даже выгоды более ничтожные. Народ, воодушевленный ассамблеями Парламента, едва они прекратились, насторожился при приближении нескольких военных отрядов, на которые, правду сказать, смешно было обращать внимание по причине их малой численности и по многим другим обстоятельствам. Парламент, вернувшийся после каникул, принял мелочи, которые даже и не отзывались нарушениями декларации, с той же непреклонностью и придирками, с какими принял бы [96]неявку обвиняемого в суд или просрочку платежа. Герцог Орлеанский видел все то добро, какое мог сделать, и отчасти зло, какое мог предотвратить, но поскольку ни то, ни другое не возбуждало в нем страха – главнейшей его страсти, он не довольно ощутил опасность, чтобы принять ее к сердцу.

Принц де Конде видел зло во всей его обширности, но, поскольку храбрость была прирожденным его достоинством, не довольно этого зла боялся; он желал добра, но только на свой особенный лад: его возраст, его характер и одержанные им победы не позволяли ему соединить с энергией терпеливость; он не усвоил вовремя правила, столь необходимого властителям, – видеть в мелких неудачах жертву, какую всегда должно приносить на алтарь великих дел. Кардинал, совершенно не понимавший наших обычаев, неизменно смешивал важные с неважными; на другой же день после того, как была обнародована декларация, та самая декларация, что при всеобщем возбуждении умов сочтена была главнейшим законом королевства, – так вот, на другой же день эта декларация была нарушена и изменена в ничтожных своих статьях, усердным соблюдением которых Кардиналу следовало бы даже похваляться, дабы прикрыть нарушения, какие он мог быть вынужден сделать в статьях более значительных; вследствие такого его поведения Парламент тотчас после своего открытия возобновил ассамблеи, а Счетная палата и даже Палата косвенных сборов, куда в том же ноябре отправили декларацию для утверждения, позволили себе внести в нее еще более изменений и оговорок, нежели это сделал Парламент.

Палата косвенных сборов запретила, между прочим, под страхом смерти давать талью на откуп. По этому вопросу ее члены вызваны были в Пале-Рояль и в известном смысле отступились от первоначального своего постановления, разрешив откупа еще на полгода, чем Парламент остался весьма недоволен и 30 декабря созвал ассамблею, чтобы обсудить этот вопрос, а также потому, что ему стало известно еще об одной декларации Счетной палаты, которою на эти откупа давалось разрешение бессрочное. Заметьте, прошу вас, что еще 16 числа того же месяца герцог Орлеанский и принц де Конде явились в Парламент, дабы воспрепятствовать созыву ассамблей и потребовать, чтобы одни лишь уполномоченные занимались обнаружением статей декларации, которые, по мнению Парламента, нарушены были правительством, – однако добиться этого им удалось только после ожесточенных споров. Принц произнес весьма запальчивую речь, – утверждали даже, будто он сделал мизинцем знак, как бы угрожая. Он часто говорил мне впоследствии, что у него и в мыслях не было угрожать Парламенту. Но так или иначе, большинство советников поняли его движение как угрозу, поднялся ропот, и, если бы не пробил час расходиться, дело приняло бы еще более опасный оборот.

На другой день волнение как будто улеглось, ибо Парламент, как я уже сказал, согласился, чтобы нарушения декларации рассматривали уполномоченные, собравшиеся у Первого президента; но это видимое спокойствие длилось недолго. [97]

Второго января Парламент решил созвать ассамблею, дабы обеспечить соблюдение декларации, которая, по его мнению, нарушена была, в частности за последние восемь – десять дней, во всех ее статьях; Королева же решила вывезти из Парижа Короля вместе со всеми придворными в четыре часа утра в день Богоявления. Пружины, вызвавшие все это движение, довольно любопытны, хотя и просты.

Из того, что я вам уже рассказывал, вы отчасти представляете себе, что побуждало действовать Королеву, наставляемую Кардиналом, и герцога Орлеанского, руководимого Ла Ривьером, самым низким корыстолюбцем, какого знал век. А вот как мне представлялись побуждения принца де Конде.

Оплошности Парламента, о которых я вам уже говорил, отвратили Принца от этого учреждения почти сразу после попыток его сговориться с Брусселем и Лонгёем; отвращение это, подкрепленное милостями, какие Королева расточала ему по его возвращении, притворной покорностью Кардинала и природным нежеланием Принца ссориться с двором, унаследованным им от отца и матери, довольно легко ослабили доводы, какие породила в душе Принца его доблесть. Я сразу заметил эту перемену, и мне стало горестно за себя, горестно за моих сограждан, но, по правде сказать, более всего за самого Принца. Моя любовь к нему была столь же велика, сколь и мое к нему уважение, и я с первого взгляда увидел разверзшуюся бездну. Я наскучил бы вам, вздумай я пересказывать все беседы, какие я имел с ним об этом предмете. Судите, пожалуй, об остальных по той, что я передам вам в подробностях. Она произошла во второй половине того самого дня, когда он якобы угрожал Парламенту.

Я обнаружил в эту пору, что отвращение к Парламенту, замеченное в нем мною прежде, сменилось гневом и даже яростью. Он заявил мне с проклятиями, что у него не стало сил терпеть долее дерзость и глупость буржуа 99, которые посягают на королевскую власть; до тех пор, пока он полагал, будто они метят только в Мазарини, он был на их стороне, но я сам признавался ему раз тридцать, что невозможно ни о чем сговориться наверное с людьми, которые не способны поручиться за самих себя на четверть часа вперед, ибо ни на одну минуту не способны поручиться за своих собратьев; он не может решиться возглавить армию безумцев, ибо ни один здравомыслящий человек не станет связываться с подобным сборищем; он – принц крови и не желает потрясать устои государства; если бы Парламент вел себя согласно уговору, государство могло бы упрочиться, но, действуя так, как он действует, он ведет дело к его гибели. Принц подкрепил эти слова всеми мыслимыми соображениями, как общими, так и частными. Вот что я ему ответил слово в слово:

«Я согласен, Ваше Высочество, со всеми Вашими общими соображениями, но позвольте применить их к частному случаю. Если Парламент содействует гибели государства, то не потому, что намеревается его погубить: никто не имеет более интереса в поддержании королевской власти, нежели сословие должностных лиц 100, с этим согласны все. Стало быть, [98]следует не обинуясь признать, что верховные палаты творят зло потому лишь, что не умеют творить благо, даже когда его желают. Дельный министр, который знает, как управлять частными лицами и корпорациями, поддерживает их в равновесии, в котором им надлежит находиться по своей природе – достигается оно соразмереньем власти венценосцев и покорности народной... Невежество нынешнего правителя лишает его проницания и силы, потребных для того, чтобы регулировать гири этих часов. Пружины их перепутались. Та, что должна была лишь умерять движение, хочет его ускорить, и, признаюсь, она делает это худо, ибо не для того предназначена; вот в чем изъян нашего механизма. Ваше Высочество хочет его исправить с тем большим основанием, что никому другому это не по плечу; но для того, чтобы исправить его, должно ли присоединяться к тем, кто хочет его сломать? Вы признаете несообразность действий Кардинала, признаете, что он помышляет об одном – утвердить во Франции правление, подобное которому видел лишь в Италии. Преуспей он в своих замыслах, разве то было бы в интересах государства, построенного на разумных и благородных началах? Разве то было бы хоть сколько-нибудь в интересах принцев крови? Но полно, способен ли он преуспеть? Не навлек ли он на себя общую ненависть и презрение? И разве Парламент не сделался кумиром народа? Я знаю, Вы почитаете народ ничем, потому что у двора есть армия, но дозвольте мне сказать Вам, что народ надлежит считать кое-чем всякий раз, как сам он возомнит себя всем. Так вышло теперь: он уже почитает ничем Вашу армию, а беда в том, что мощь народа состоит в его воображении, – поистине можно сказать, что в отличие от всякой другой силы народ, дойдя до известной точки, способен на все, на что полагает себя способным.

Ваше Высочество говорили мне недавно, что это расположение народа всего лишь дым; но дым этот столь черный и густой, поддерживаем огнем, весьма живым и ярким. Раздувает его Парламент, и Парламент этот при всех своих благих и даже бесхитростных намерениях способен разжечь его настолько, что пламя охватит и испепелит его самого, а тем временем не однажды подвергнет опасности государство. Корпорации обыкновенно с излишней ретивостью нападают на ошибки министров, когда те в них упорствуют, и почти никогда не прощают им неосмотрительности, а это в иных случаях способно погубить монархию. Если бы незадолго перед тем, как Вы возвратились из армии, Парламент вздумал ответить на нелепый и пагубный вопрос Кардинала, уж не собираются ли палаты поставить пределы королевской власти, если бы, повторяю, самые мудрые из магистратов не уклонились от ответа, Франция, по моему суждению, подверглась бы большой опасности, ибо стоило Парламенту ответить утвердительно, как он готов уже был сделать, он сорвал бы покров, окутывающий тайну государственного правления. У каждой монархии она своя. Тайна Франции состоит в особого рода благоговейном и священном молчании, коим французы сокрыли, почти всегда слепо повинуясь своим королям, право нарушать сие повиновение – они желают пользоваться [99]этим правом лишь в те минуты, когда полагают, что угождение королям было бы плохой услугой самим венценосцам. Воистину чудо, что Парламент не сорвал нынче этого покрова, и не сорвал его по всей форме, запечатлев указом, что имело бы следствия куда более опасные и губительные, нежели вольность, какую народ с некоторого времени забрал себе, подглядывать сквозь покров. Если эта вольность, утвердившаяся уже в зале Дворца Правосудия, достигла бы Большой палаты, она превратила бы в нерушимые законы то, что пока еще остается вопросом спорным и что прежде было секретом, в который не проникли или который, по крайней мере, уважали.

Ваше Высочество не может помешать силой оружия злосчастным следствиям обрисованного мной положения, к каким мы, быть может, даже слишком близки. Ваше Высочество видит, что самому Парламенту стоит больших трудов сдерживать народ, который он пробудил, видит, что зараза распространилась в провинции: Гиень и Прованс обнаруживают уже опасные признаки того, чему они выучились у Парижа 101. Все колеблется, и только Вы один, Ваше Высочество, благодаря блеску своего рождения и славы и всеобщей уверенности в том, что никто, кроме вас, не в силах помочь горю, способны успокоить волнение. Можно сказать, что Королеве досталась доля ненависти, какую питают к Кардиналу, а герцогу Орлеанскому доля презрения, какое питают к Ла Ривьеру. Если из желания им угодить Вы разделите их умоначертания, Вы разделите с ними общую ненависть. Вы недосягаемы для презрения, но Вас будут страшиться, и страх, заняв место презрения, отравит таким страшным ядом ненависть, какую будут питать к Вам, и презрение, какое уже питают к другим, что рана, ныне опасная для государства, может стать для него смертельной, и в ходе революции пробудить решимость отчаяния, а в подобных случаях это последний и самый опасный признак болезни.

Мне известны справедливые причины, побуждающие Ваше Высочество опасаться поведения корпорации, насчитывающей более двухсот членов и не способной ни управлять, ни быть управляемой. Неудобство это велико, однако, осмелюсь утверждать, его можно преодолеть, и, более того, – особые обстоятельства облегчают нынче его устранение. Если бы образована была партия, а Вы предводительствовали бы армией, если бы обнародованы были манифесты и наконец Вы стали бы признанным главою партии, в какую вошел бы Парламент, неужели, Ваше Высочество, в подобных обстоятельствах Вам труднее было бы выдержать это бремя, нежели Вашему деду и прадеду приноравливаться к прихотям пасторов Ла-Рошели и мэров Нима и Монтобана 102? И неужели Вашему Высочеству было бы труднее управиться с парижским Парламентом, нежели герцогу Майенскому во времена Лиги 103, то есть в эпоху мятежа, как никакой другой несовместного со всеми парламентскими установлениями? Ваше рождение и Ваша доблесть настолько же возвышают Вас над герцогом Майенским, насколько цели, о которых идет речь, выше целей лигистов; образ действий в обоих этих случаях также совершенно различен. Лига [100]вела воину, которую вождь партии начал с того, что открыто и гласно вошел в сговор с Испанией против трона и особы Короля, одного из храбрейших и достойнейших государей, когда-либо правивших Францией; вождь этот, происхождения чужеземного и сомнительного, заставил, однако, долго служить своим интересам тот самый Парламент, одна мысль о котором Вам непереносима, хотя Вы столь далеки от желания подстрекнуть его к войне, что являетесь в его стены для того лишь, чтобы обеспечить ему безопасность и мир.

Вы открылись всего лишь двум членам Парламента, да и то под честное слово, какое Вам дали оба, что они ни перед кем на свете не обнаружат Ваших намерений. Но неужели Ваше Высочество полагает, что эти двое в силах управлять действиями своих корпораций с помощью этого подспудного и скрытого знания? Осмелюсь заметить Вам, что если Вы соблаговолите открыто объявить о том, что готовы быть заступником народа и верховных палат, Вы сможете располагать ими, во всяком случае долгое время, безусловно и почти самовластно. Это не входит в Ваши намерения, Вы не хотите ссориться с двором, Вы предпочитаете мятежу переговоры с правительством. Не сетуйте же, что люди, которые видят Вас лишь в этом свете, не соразмеряют своих поступков с Вашими желаниями. Вам самому должно бы соразмерять с их поступками свои собственные, ибо они у всех на виду; Вы можете это сделать, поскольку Кардинал, задавленный бременем всеобщей ненависти, слишком слаб, чтобы принудить Вас против Вашей воли к преждевременному столкновению и разрыву. Ла Ривьер, руководствующий герцогом Орлеанским, самый трусливый человек на свете. Продолжайте делать вид, будто Вы стремитесь успокоить умы, и действуйте так, чтобы их раздражить согласно первоначальному Вашему плану; неужели его может изменить несколько больший или несколько меньший пыл Парламента? Да и что значит это больше или меньше? На самый худой конец Королева решит, что Вы не довольно пылко защищаете ее интересы. Разве нет способа одолеть эту опасность? Разве нельзя изобразить, будто это не так? Да и разве нельзя доказать это на деле? Наконец, Ваше Высочество, я почтительнейше прошу позволить мне сказать Вам, что еще не бывало на свете плана, столь прекрасного, безгрешного, святого и полезного, как тот, какой Вы составили, и еще не бывало, по крайней мере по моему мнению, доводов столь хрупких, как те, что мешают Вам его осуществить. А наименее веский из тех, какие склоняют или, лучше сказать, должны были бы склонить Вас к нему, состоит в том, что если кардинал Мазарини не преуспеет в своих намерениях, он увлечет Вас с собой в своей гибели, а если преуспеет, то для того, чтобы Вас погубить, использует все, содеянное Вами для того, чтобы его возвысить».

По тому, как дурно отделана эта речь, вы можете судить, что я произнес ее без подготовки и обдумывания. Возвратившись к себе от принца де Конде, я продиктовал ее Легу, – Лег показал ее мне, когда я в последний раз приезжал в Париж 104. Она не убедила принца де Конде, который был уже предубежден; на мои частные примеры он отвечал соображениями [101]общими, что, правду говоря, ему свойственно. У героев есть свои слабости; слабость принца де Конде состоит в том, что уму его, одному из самых замечательных, недостает последовательности. Те, кто полагали, будто он хотел вначале ухудшить положение с помощью Лонгёя, Брусселя и моей, чтобы сделаться еще более необходимым двору и совершить для Кардинала то, что он совершил для него впоследствии, столько же грешат против его благородства и против истины, сколько думают оказать чести его хитрости. Те, кто полагают, будто мелкая корысть – желание получить пенсион, губернаторство, выгодные должности – была единственной причиной перемены его поведения, ошибаются столь же глубоко. Надежда подчинить себе кабинет, без сомнения, сыграла здесь свою роль, но она не могла одержать верх над другими соображениями; истинная причина была в том, что, равно охватив взглядом все, он не все равно прочувствовал. Слава заступника своих сограждан прельстила его первой, потом поманила слава охранителя трона. Таково свойство тех, чей ум наделен недостатком, о каком я упомянул выше. Хотя они отлично видят опасности и преимущества решений, между которыми колеблются, и даже видят их в совокупности, они неспособны в совокупности взвесить их. Поэтому то, что сегодня представляется им более легким, завтра в их глазах перетягивает чашу весов. Вот причина, вызвавшая перемену в принце де Конде, и должно сказать: не делая чести его дальновидности или, точнее, решимости, она оправдывает его намерения. Что и говорить, вздумай он даже со всею возможною осмотрительностью следовать благим замыслам, какие, без сомнения, у него были, он не в силах был бы возродить монархию на веки вечные; но будь его умыслы дурными, он мог бы совершить все что угодно, ибо малолетство Короля, упрямство Королевы, слабодушие герцога Орлеанского, бездарность министра, развращение народа, недовольство парламентов открывали перед молодым принцем, исполненным достоинств и увенчанным лаврами, поприще, более славное и обширное, чем то, какое выпало Гизам.

В разговоре со мной принц де Конде два или три раза гневно обмолвился, что если-де судейские будут и дальше действовать так, как они взяли себе за правило, он покажет им, каково истинное положение дел, и ему, Принцу, не составит труда их образумить. Правду сказать, я не прочь был воспользоваться этим источником, чтобы разузнать все, что мог, о замыслах двора; Принц, однако, не высказывался напрямик, но все же я уразумел достаточно, чтобы утвердиться в прежней мысли, что двор вернулся к первоначальному своему плану напасть на Париж. Чтобы выведать более, я сказал Принцу, что Кардинал может ошибиться в своих расчетах, и Париж окажется твердым орешком. «Его возьмут не как Дюнкерк, с помощью подкопов и приступов, – гневно ответил Принц, – а измором, оставив на неделю без гонесского хлеба» 105. Я намотал это на ус и не столько для того, чтобы доискаться еще новых подробностей, сколько чтобы развязать себе руки в отношении самого Принца, возразил ему, сказав, что намерение преградить путь хлебу из Гонесса может [102]натолкнуться на препятствия. «На какие? – резко спросил он. – Неужто горожане вздумают дать нам сражение?» – «Их было бы нетрудно одолеть, будь они одни, Принц», – ответил я. «Кто же будет с ними? – продолжал он. – Неужели вы, мой нынешний собеседник?» – «Это был бы дурной знак, – заметил я. – Это слишком отзывалось бы Лигой». – «Шутки в сторону, – молвил он, подумав. – Неужели у вас достанет безумства связать себя с этими людьми?» – «Достанет, и с лихвою, – ответил я. – Вашему Высочеству это известно, как и то, что я коадъютор Парижа, и, стало быть, честь моя и выгода побуждают меня его охранять. До конца моих дней я готов служить Вашему Высочеству во всем, что не противоречит этому соображению». Я видел, что мои слова тронули Принца, однако он сдержал свои чувства. «Если вы ввяжетесь в это губительное дело, – сказал он, – я буду сожалеть о вас, но у меня не будет причины на вас сетовать, не сетуйте же и вы на меня и будьте моим свидетелем, что я не дал Лонгёю и Брусселю ни одного обещания, от какого Парламент не разрешил бы меня своим поведением». Вслед за тем он наговорил много любезных слов мне лично. Он предложил помирить меня с двором. Я заверил его в моей преданности и усердии во всем, что не будет противно моим обязательствам, ему известным. Я принудил его согласиться с тем, что я не могу оставить их втуне, и сам оставил Отель Конде в волнении, какое вы легко можете вообразить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю