355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кардинал де Рец » Мемуары » Текст книги (страница 67)
Мемуары
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:10

Текст книги "Мемуары"


Автор книги: Кардинал де Рец


Соавторы: Жан Франсуа Поль де Гонди
сообщить о нарушении

Текущая страница: 67 (всего у книги 79 страниц)

Благоволите заметить, что беседа моя с папой, подробности которой я вам рассказал, произошла всего два дня или три дня спустя после беседы его с Лионном, изложенной в письме, которое я процитировал. Но если бы я даже не узнал о письме, я все равно почувствовал бы немилость папы: я видел не просто ее приметы, но и прямые ее доказательства. Монсеньор Фебеи, первый церемониймейстер, человек умный и порядочный, который, в согласии со мной, весьма умело содействовал избранию Александра VII, сообщил мне, что папа совершенно ко мне переменился. «Переменился настолько, – присовокупил он, – что я негодую al maggior segno»(в высшей степени (ит.).). Папа даже объявил аббату Шарье, что не понимает – чего ради тот распускает по Риму слухи, будто я руковожу понтификатом. Когда об этом разговоре папы с аббатом Шарье узнал бернардинец, преподобный Иларион, аббат монастыря Святого Креста Иерусалимского, честнейший человек на свете, с которым я завязал тесную дружбу, он посоветовал мне ненадолго уехать в деревню, сославшись на то, что мне, мол, надо подышать свежим воздухом, но на деле, чтобы показать, что я вовсе не рвусь ко двору. Я последовал его совету и провел месяц или даже недель пять в четырех лье от Рима, в Гротта-Феррата, бывшем Цицероновом Тускулуме 38, где ныне расположено аббатство Сан-Базилио 39. Оно принадлежит кардиналу Барберини. Место это чрезвычайно живописно, и я нахожу даже, что, восхваляя его в своих письмах, прежний владелец ничуть не преувеличивал. Я наслаждался лицезрением того, что еще сохранилось от времен сего великого мужа; колонны белого мрамора, которые он вывез [626]из Греции для своей прихожей, теперь поддерживают своды церкви, где священствуют итальянцы, которые, однако, отправляют службу на греческом языке и поют своеобразно, но очень красиво. Во время тамошнего моего пребывания я и узнал о письме г-на де Лионна, о котором вам рассказал. Круасси привез мне снятую с оригинала копию. Мне должно объяснить вам, кто такой был этот Круасси и в чем состояла интрига, позволившая мне увидеть названное письмо.

Круасси был советник Парламента, который, как вам уже известно из предшествующих томов моего сочинения, деятельно участвовал в событиях своего времени. Он находился в Мюнстере при г-не д'Аво и даже послан был им к трансильванскому князю Ракоци. Защищая его интересы, Круасси поссорился с Сервьеном, и это обстоятельство, в соединении со складом его ума, неугомонного от природы, было причиной того, что, едва корпорация его зашевелилась, он выступил против Мазарини. Приверженность г-на де Сен-Ромена, личного друга Круасси, к принцу де Конти, а г-на Куртена, имеющего честь быть вам знакомым, к г-же де Лонгвиль, во время осады Парижа привела его в их стан. Едва принц де Конде поссорился с двором, Круасси стал рьяным сторонником Принца и оказал ему немало услуг во время его заточения. Круасси посвящен был в тайну переговоров и соглашения Принца с Фрондой; он сохранил верность Принцу и тогда, когда, по выходе Принца на свободу, мы вновь с ним поссорились, однако не порывал при этом и с нами. Он был взят под стражу несколько дней спустя после моего ареста в Париже, куда он вернулся вопреки королевскому запрету и где жил тайно; его отправили в Венсеннский замок, где я содержался в заточении, и поместили в камеру как раз над моей. Мы нашли способ сообщаться. Ночью он на нитке спускал письма к одному из моих окон. Поскольку я всегда засиживался над книгами до двух часов пополуночи, а стража тем временем уже спала, я получал письма Круасси, а ответ привязывал к той же нитке. Я смог дать ему кое-какие небесполезные советы насчет судебного дела, которое усердно против него готовили. Канцлер дважды приезжал его допрашивать в Венсеннский замок. Круасси обвиняли в соумышлении с Принцем, с которым он поддерживал связь даже после того, как тот был осужден и подался к испанцам. Круасси первый в Парламенте предложил назначить цену за голову Мазарини, что никак не могло облегчить его участь. Но, хотя он и был виновен, он вышел из тюрьмы, не будучи осужден, с помощью Первого президента де Бельевра, бывшего одним из его судей и сказавшего мне в тот день, когда он прибыл за мной в Венсенн, что он подал Круасси некий знак – не помню уже какой, – который помог ему оправдаться и спас его во время одного из допросов, учиненных ему канцлером. Словом, Круасси вышел сухим из воды и вышел на волю из тюрьмы, избежав суда и дав честное слово, что откажется от должности и покинет не то Париж, не то королевство – запамятовал, о котором из двух шла речь.

Круасси приехал в Рим, нашел меня и поселился, если я не ошибаюсь, вместе со своим другом Шатийоном. Они навещали меня вдвоем почти [627]еженощно, не смея показаться у меня днем, ибо французам запрещено было со мною видеться. И тот и другой были большие приятели с младшим Фуке, нынешним епископом Агдским, который также находился в то время в Риме и был недоволен тем, что Лионн позволяет себе спать с собственной женой, с которой Фуке был в наилучших отношениях, – к тому же Фуке надеялся сам получить должность в Риме и был совсем не прочь посадить в лужу супруга г-жи де Лионн, чтобы навлечь на него немилость двора. Он посчитал, что лучшим средством для этого будет всеми силами затруднить ему исполнение главного, а точнее сказать, единственного поручения, на него возложенного и касавшегося меня; для этого Фуке обратился к Круасси, просив того уверить меня, что будет неукоснительно уведомлять меня о каждом шаге Лионна, что я буду получать копии всех депеш рогоносца (иначе он никогда не называл Лионна) еще до того, как они покинут пределы Рима, а копии депеш Мазарини – четверть часа спустя после прочтения их рогоносцем; в его, Фуке, власти исполнить все, что он мне обещает, ибо в совершенной его власти г-жа де Лионн, от которой муж не таится и которую он к тому же взбесил, влюбившись об эту пору без памяти в ее камеристку, прехорошенькую девицу по имени Агата. Столь большое преимущество, взятое мной над Лионном, и было главной причиной, по какой я не придал должного значения попыткам его завязать со мной сношения через Монтрезора. Одно вовсе не должно было мешать другому – тут я дал маху. Совершить ошибку толкнули меня два обстоятельства.

Первым было то, что нам троим – Круасси, Шатийону и мне – доставляло большое удовольствие каждый вечер потешаться над рогоносцем; слишком поздно пришлось мне убедиться в этом случае, как потом я убеждался не раз, что в делах важных еще более, чем во всех других, должно остерегаться тешить себя шуткой – она отвлекает, рассеивает, усыпляет; эта склонность к шутке не однажды дорого обошлась принцу де Конде. Второе обстоятельство, озлобившее меня против Лионна, состояло в том, что по окончании конклава, как он сам впоследствии рассказал мне в Сен-Жермене, он, следуя особенному повелению двора, послал курьера Ла Борна, служившего при Мазарини, во дворец Нотр-Дам-де-Лоретт, где я жил, с официальным приказом всем подданным французского Короля, состоявшим у меня на службе, под угрозой быть обвиненными в оскорблении Величества, покинуть меня как ослушника Его Величества и изменника отечеству. Выражения эти меня разгневали; имя Короля спасло посланца от оскорбления, но шевалье де Буа-Давид, молодой повеса из моих приближенных, бросил ему вдогонку несколько слов, поминая в них рога, что весьма подходило к случаю. Так слово иной раз влечет за собой последствия куда более важные, нежели поступок; наблюдение это многократно заставило меня напоминать самому себе, что в делах важных должно тщательнейшим образом взвешивать слова самые незначительные. Но возвращаюсь к письму, которое Краусси доставил мне в Гротта-Феррата. [628]

Оно меня удивило, но то было удивление, не смутившее моего покоя. Я всегда замечал, что все невероятное оказывает на меня подобное впечатление. Не то чтобы я не знал, что невероятное часто оказывается правдой; но, поскольку предвидеть его невозможно, оно никогда меня не задевает; к происшествиям подобного рода я отношусь как к грому среди ясного неба – явлению необычному, но могущему случиться. Мы, однако, втроем – Круасси, аббат Шарье и я – долго обсуждали письмо Лионна. Я послал аббата в Рим сообщить о его содержании кардиналу Аццолини, – тот не придал значения словам папы, на которые возлагал такие надежды Лионн, и в беседе с аббатом Шарье умно и тонко заметил, что убежден: Лионну выгодно скрыть или, точнее, умалить и принизить в глазах французского двора пожалование мне паллиума,и потому он приукрашивает слова и обещания папы. «А впрочем, – заметил Аццолини, – папа как никто на свете умеет подбирать выражения, которые сулят все и не дают ничего». Он посоветовал мне вернуться в Рим, вести себя как ни в чем не бывало, по-прежнему изъявлять полнейшее доверие к справедливости и доброй воле Его Святейшества и идти своей дорогой, как если бы я ничего не знал о том, что он сказал Лионну. Я послушался Аццолини и поступил сообразно его напутствиям.

По прибытии в Рим, следуя советам, какие друзья дали мне перед моим отъездом из города, я объявил, что почтение мое к имени Короля столь безгранично, что я стерплю все без изъятия от тех, кто хоть сколько-нибудь облечен его полномочиями; не только г-н де Лионн, но даже г-н Геффье, простой французский соглядатай, вольны вести себя со мной как им вздумается: я буду всегда оказывать им при встречах всю возможную учтивость; что до моих собратьев-кардиналов, я и с ними намерен держаться того же поведения, ибо уверен: нет в мире ничего, что могло бы избавить духовную особу от обязанности блюсти, включая и наружные их знаки, дружбу и христианскую любовь, каким надлежит царить между пастырями. Заповедь, начертанная в Евангелии, а стало быть, стоящая выше всех правил церемониала, учит меня, что я не должен считаться с ними старшинством; я буду равно уступать им дорогу, невзирая на то, отвечают они мне тем же или нет, приветствуют они меня или нет; в отношении же частных лиц, не облеченных правом действовать от имени Короля, которые позволят себе не воздать в моей особе почести, должные пурпуру, мне придется вести себя по-иному, ибо в противном случае достоинство сана понесет урон, ведь миряне не преминут вывести отсюда заключения, от которых потерпят ущерб прерогативы Церкви; но, поскольку по натуре моей и в силу моих правил мне ненавистно всякое насилие, я запрещу своим людям чинить его в отношении тех, кто первыми окажут мне непочтение, и прикажу только подрезать поджилки лошадям, впряженным в их кареты. Надо ли вам говорить, что подвергнуться подобному оскорблению охотников не нашлось. Большинство французов уступали мне дорогу; те же из них, кто считал своим долгом подчиниться приказу кардинала д'Эсте, старательно избегали на улицах встречи со мной. [629]

Папа, которому кардинал Бики весьма преувеличил силу выражений, в каких я публично объявил о том, как отныне намерен себя держать, завел со мной об этом речь в тоне выговора, сказав, что мне не подобает угрожать тем, кто повинуется приказаниям Короля. Зная уже его лукавство, я решил, что должен отвечать ему так, чтобы принудить его самого объясниться – правило, какому неукоснительно надлежит следовать, имея дело с людьми подобного толка. Я горячо поблагодарил его за то, что он по доброте своей изъявил мне свою волю – отныне я буду терпеливо сносить любое оскорбление от самого ничтожного француза, ибо для оправдания перед Священной Коллегией мне довольно будет сказать, что я действую по указанию Его Святейшества. При этих словах папа с жаром перебил меня: «Я вовсе не то имел в виду. Я отнюдь не стремлюсь к тому, чтобы пурпур лишали подобающих ему почестей, – вы бросаетесь из одной крайности в другую. Не вздумайте вести подобные речи в Риме». В свой черед, с не меньшей живостью подхватив слова папы, я стал умолять его простить меня, если я неправильно его понял. Теперь я уразумел, что он одобряет в главных чертах избранное мной поведение и только призывает меня к разумной сдержанности. Он не стал меня опровергать, видя некоторую выгоду в том, чтобы наставление его звучало двусмысленно; моя же выгода состояла в том, что я не должен был отказаться от своих намерений. Так закончилась аудиенция, данная мне папой, выходя от которого вместе с сопровождавшим меня monsignor il maestro di camera(г-ном камерарием (ит.).), я рассыпался в похвалах Его Святейшеству. Тот вечером пересказал их папе, который ответил ему с хмурым видом: «Questi maledetti: Francesi sono piu furbi di noi altri»(Эти проклятые французы – большие пройдохи, чем мы (ит.).). Камерарий, монсеньор Бандинелли, ставший впоследствии кардиналом, два дня спустя пересказал этот разговор преподобному Илариону, аббату церкви Святого Креста Иерусалимского, от которого я все и узнал. Так я и жил до той поры, пока не поехал на воды Сан-Кашано в Тоскане, чтобы полечиться от нового приступа болей в плече, случившегося по моей собственной вине.

Я уже говорил вам, что знаменитому римскому хирургу не удалось вправить мне плечо, хотя он снова выломал мне его с этой целью. И тут, поверив россказням флорентийского дворянина из семьи Мацинги, моего свойственника, который уверял, что видел больных, чудесным образом исцеленных крестьянином, живущим во владениях князя Боргезе, я понадеялся на этого знахаря. Причинив мне страшнейшие боли, он выломал мне плечо в третий раз, но вправить не сумел. После этой операции я так ослабел, что принужден был отправиться на воды Сан-Кашано, которые, однако, принесли мне лишь незначительное облегчение. Остаток лета я провел в сорока милях от Рима, в Капрарола, красивейшем замке, принадлежащем герцогу Пармскому 40, дожидаясь там rinfrescata (прохлады (ит.).), с [630]наступлением которой я возвратился в Рим, где нашел папу переменившимся во всех отношениях так, как он уже прежде переменился в отношении меня. От его так называемого благочестия не осталось ничего, кроме степенной повадки, с какой он вел себя в церкви; я говорю «степенной», а не «скромной», ибо в его сосредоточенности было много гордыни. Он не только поддержал злоупотребления непотизма, призвав в Рим всю свою родню, – он узаконил эти злоупотребления, принуждая кардиналов одобрять свои действия, притом мнения каждого он спрашивал наедине, чтобы, в случае надобности, пренебречь словами того, кто не склонится перед его волей. Он был тщеславен до смешного, так что даже кичился своей благородной кровью, словно провинциальный дворянчик, которого не признают за дворянина сборщики налогов. Он завидовал всем без изъятия. Кардинал Чези уверял, что мог бы спровадить его на тот свет: стоит начать расхваливать при папе Святого Льва, и тот задохнется от ярости. Во всяком случае Александр VII едва не поссорился с монсеньором Мага-лотти, потому что папе почудилось, будто тот вообразил, что лучше него знает la Crusca 41. Папа никогда не говорил ни слова правды, и посол Флоренции, маркиз Риккарди, недаром закончил свою депешу Великому герцогу, которую показал мне, такой фразой: «In fine, Serenissimo Signore, habbiamo un papa chi non dice mai una parole di verita» («Словом, Ваша светлость, у нас теперь папа, который не говорит ни слова правды» (ит.).).

Папа вечно был озабочен всякой чепухой. Он осмелился назначить публичную награду тому, кто найдет латинский перевод слова «двуколка», и однажды потратил неделю или даже больше, выясняя, что от чего произошло: «mosca» от «musca» или «musca» от «mosca» 42. Когда кардинал Империали описал мне в подробностях, как проходили два или три заседания академии, посвященные этому достойному предмету, я решил, что он преувеличил шутки ради, но на другое утро я переменил мнение, ибо папа послал за кардиналом Рапаччоли и мною, пригласил нас сесть в свою карету и в продолжение трехчасовой прогулки рассуждал о таком вздоре, толкованием которого простительно заниматься разве какому-нибудь захудалому коллежу; Рапаччоли, большой острослов, едва мы вышли из покоев папы, куда проводили его после прогулки, сказал мне, что, по возвращении домой, займется фильтрованием папской речи, дабы увидеть, не осядет ли хоть несколько крупиц здравого смысла из трехчасовой беседы, в течение которой говорил только он один. Несколько дней спустя папа устроил представление, выглядевшее совершенным ребячеством. Он решил обойти со всеми кардиналами семь главных римских базилик 43, и поскольку путь был слишком долог, чтобы такой громадный кортеж мог совершить его в одно утро, папа задал своим спутникам обед в трапезной собора Святого Павла, причем каждому накладывали его порцию, как паломникам во время юбилейного съезда 44. Более того, серебряная посуда, в изобилии украшавшая стол, была нарочно заказана для этого случая и [631]формой напоминала обычную столовую утварь пилигримов. Помню, например, что чаши, в которые нам наливали вино, были точь-в-точь кубышки из тыквы, какими пользуются паломники, идущие к Святому Иакову Компостельскому.

Но ничто, на мой взгляд, не показало так явно убожества папы Александра, как попытка его приписать себе не заслуженную им честь обращения шведской королевы 45. Минуло уже полтора года с тех пор, как она отреклась от ереси, когда ей пришло в голову явиться в Рим. Едва папа Александр прослышал об этом, как он в весьма продуманной речи сообщил новость Священной Коллегии, собравшейся в полном своем составе. Он лез из кожи вон, стараясь убедить нас, что он – то единственное орудие, каким Господь воспользовался, чтобы обратить заблудшую душу. Однако всем и каждому в Риме было известно, что дело обстояло совершенно по-другому; судите сами, какое впечатление могло сделать столь неуместное тщеславие. Вы легко поймете, что такие поступки Его Святейшества не внушали мне больших надежд на его покровительство; прошло немного дней, и я убедился, что трусость его в делах важных возрастала по мере усиления его пристрастия к мелочам 46.

Ежегодно в день рождения Генриха Великого 47по Королю служат поминальную обедню в церкви Святого Иоанна Латеранского, на которой неизменно присутствуют французские послы и кардиналы французской партии. Кардиналу д'Эсте вздумалось объявить, что он не потерпит моего присутствия на обедне. Я узнал об этом и просил аудиенции у папы, чтобы его предуведомить. Он отказался меня принять под предлогом недомогания. Я просил его передать мне свои на сей счет приказания через монсеньора Фебеи, но тот не выжал из папы ничего, кроме уклончивых ответов. Я предвидел, что, если в церкви выйдет ссора между кардиналом д'Эсте и мною и прольется хоть капля крови, папа во всем обвинит меня, и потому постарался, не роняя своей чести, получить приказание не являться на церемонию. Но так как я не добился толку, а я не желал лишить себя имени французского кардинала, добровольно отрешившись от неотъемлемых обязанностей француза, я решил предаться в руки судьбы.

Я явился в церковь Святого Иоанна Латеранского с большой свитой. Я присутствовал на богослужении, при входе и выходе я весьма учтиво раскланялся с кардиналами французской партии. Они ограничились тем, что не ответили на мой поклон, и я возвратился к себе, весьма довольный, что так дешево отделался. Подобная же история произошла в церкви Людовика Святого 48, где Священная Коллегия собралась в день престольного праздника. Узнав заранее, что Ла Бюссьер, нынешний камерарий при французских послах в Риме, а в ту пору конюший де Лионна, объявил во всеуслышание, что моего присутствия там не потерпят, я усердно старался вынудить папу предупредить возможные неприятности. Я даже лично говорил с ним, притом не жалея красноречия, – он не пожелал изъясниться. Правда, вначале, едва я открыл рот, он объявил мне, что не видит смысла в том, чтобы я присутствовал на церемониях, от которых могу учтиво [632]уклониться, сославшись на запрещение Короля; но, когда я возразил ему, что, приняв подобный приказ за приказ Короля, я едва ли могу уклониться от повиновения другим приказам Его Величества, которыми он изо дня в день возбраняет признавать меня архиепископом Парижским, папа сразу переменил тон. Он объявил, что я должен вопросить самого себя, сказал, что никогда не запретит кардиналу участвовать в отправлении церемоний Священной Коллегии, и я ушел от него с тем, с чем явился. В церковь Людовика Святого я прибыл с такой свитой, что мог дать отпор своим врагам. Ла Бюссьер вырвал из рук кюре кропило, когда тот направился ко мне со святой водой, и ее поднес мне один из моих дворян. Кардинал Антонио не обратился ко мне с приветствием, с каким в этих случаях обращаются ко всем кардиналам. Я, однако, не преминул занять свое место и до самого конца оставался на церемонии, ведя себя в Риме так, как приличествует сану и положению французского кардинала.

Расходы, потребные для этой цели, явились одним из самых трудных препятствий на моем пути. Я не был уже главой могущественной партии, которую я всегда сравнивал с облаком, в очертаниях коего каждый видит то, что ему заблагорассудится. Во время парижских волнений большинство людей полагали во мне человека, которому всякий переворот сыграет на руку; корни мои были крепки, каждый рассчитывал воспользоваться от них обильными плодами, вот почему мне то и дело предлагали взаймы деньги, и такие значительные, что, не будь во мне отвращение к займам еще сильнее, нежели пристрастие к мотовству, долги мои исчислялись бы впоследствии не миллионами ливров, а еще более многочисленными миллионами золотом. В Риме я оказался в ином положении – я был изгнанником, в опале у своего Короля, я был в немилости у папы. На доходы моего архиепископства и на все мои бенефиции был наложен секвестр. Всем французским банкирам особым приказанием запрещено было ссужать меня деньгами; враги мои в своей злобе не остановились перед тем, чтобы взять слово с тех, кто был или мог быть подозреваем в возможности и готовности мне помочь, что они мне помогать не станут. Чтобы мне повредить, до сведения моих кредиторов довели даже, что Король никогда не позволит им получить ни гроша из моих доходов, оказавшихся в его руках. Деньги эти всячески старались осквернить: привратнице архиепископства, например, открыто вручена была из этих доходов известная сумма на содержание двух внебрачных детей аббата Фуке. Не упустили ни единого способа помешать моим арендаторам оказать мне помощь и использовали все, могущее побудить моих кредиторов докучать мне тяжбами, в ту пору для них бесполезными, издержки которых, однако, со временем должен был оплатить я.

Аббат Фуке преуспел в этом последнем деле в отношении одного лишь мясника, остальные мои кредиторы ему не поддались. Зато Мазарини успел в другом. Сборщики архиепископства помогали мне весьма скупо; кое-кто из моих друзей, ссылаясь на королевское повеление, отказал мне в ссудах. Г-н и г-жа де Лианкур послали епископу Шалонскому две тысячи [633]экю, хотя отцу моему, которого они были ближайшими и задушевными друзьями, предлагали ранее двадцать тысяч; поступок свой они оправдывали обещанием, данным ими Королеве. Аббат Амело, вбивший себе в голову, что милостью Мазарини может сделаться епископом, ответил тем, кто пытался убедить его мне помочь, что я столь явно предпочел ему Комартена, когда они навестили меня в Нанте, что он не видит причин ссориться из-за меня с г-ном Кардиналом, когда тот оказывает ему знаки особенного уважения; герцог де Люин, с которым я коротко сошелся со времен осады Парижа, почел, что удовлетворит требованиям дружбы, ссудив меня шестью тысячами ливров. Словом, епископ Шалонский, Комартен, Баньоль и Ла Уссе, которые в ту пору благородно взяли на себя заботу о моем содержании, оказались в большом затруднении, и по справедливости можно сказать, что истинную готовность мне помочь изъявили лишь г-н де Манневиллет, передавший им для меня двадцать четыре тысячи ливров, г-н Пинон Дю Мартре, который предоставил им восемнадцать тысяч, г-жа д'Ассерак, давшая такую же сумму, г-н д'Аквиль, который, сам будучи небогат, уделил мне, однако, пять тысяч, г-жа де Ледигьер, одолжившая мне пятьдесят тысяч, и г-н де Бриссак, выславший мне тридцать шесть тысяч ливров. Остальное они взяли из собственных средств. Епископ Шалонский и г-н де Ла Уссе дали сорок тысяч, г-н де Комартен – пятьдесят пять; прочее добавил, и притом с готовностью, мой брат, герцог де Рец; он показал бы себя еще более щедрым, если бы жена его обладала таким же благородным и добрым сердцем, как он. Быть может, вы найдете достойным удивления, что человек, подвергнутый такой жестокой опале, получил все же такие значительные суммы. Я нахожу, однако, куда более удивительным, что после всех тех обещаний, какими связало себя со мной бессчетное множество людей, мне не предложили сумм гораздо больших.

Из благодарности я вставил в свое сочинение имена тех, кто оказал мне помощь. Из чувства чести я опускаю большую часть имен тех, кто меня предал; я с радостью обошел бы молчанием и тех, кого я здесь назвал, но данное вами приказание оставить Мемуары 49 ,которые могли бы послужить известным уроком вашим детям 50, побуждает меня сломать печать молчания в отношении обстоятельств, знание которых может им пригодиться. Происхождение открывает им путь к самым высоким ступеням в государстве, а тому, кто их достиг, на мой взгляд, всего важнее с детства узнать, что большая часть друзей сохраняет нам верность только до тех пор, пока нам улыбается счастье. По доброте душевной я не хотел верить этой мудрости, хотя не раз читал об этом в книгах. Трудно описать, сколькими ошибками расплатился я за свое неверие; оказавшись в опале, я десятки раз бывал лишен самого необходимого, потому что в дни благополучия мне не приходило в голову опасаться, что я буду лишен роскоши. Ради ваших детей коснусь я здесь также мелочи, каковою в противном случае не стал бы занимать ваше внимание. Вы и представить себе не можете, что означают в опале трудности домашние. Каждый, кто [634]служит несчастному в беде, полагает, что оказывает ему честь. Выдерживают испытание лишь немногие, ибо такое убеждение или, лучше сказать, предубеждение проникает в душу тех, кем оно завладело, столь неприметно, что сами они его не чувствуют, а ведь оно сродни неблагодарности. Я часто размышлял над обоими этими пороками 51и пришел к выводу, что они сходны между собой тем, что люди, которым они присущи, большей частью даже не подозревают о своей слабости. Те, кто подвержен второму из этих пороков, не замечает его, ибо по малодушию, его породившему, спешат уверить себя, будто они вовсе не так уж обязаны своим благодетелям. Те же, кому свойствен первый из них, не подозревают о нем, ибо из-за самодовольства, какое они испытывают оттого, что преданно служат потерпевшему неудачу, сами не замечают, как десять раз на дню сокрушаются по сему поводу.

Госпожа де Поммерё, сообщив мне однажды о размолвке между Комартеном и Ла Уссе, заметила, что у друзей человека, попавшего в беду, портится характер. Ей следовало добавить – и у его домочадцев. Простота обхождения, к которой знатный вельможа, если он человек благородный, склонен как никто другой, неприметно умаляет почтение, какое должны повседневно оказывать ему окружающие. Простота эта вначале порождает вольность в рассуждениях, а следом и вольность в жалобах. На самом деле жалобы вскормлены мыслью о том, что лучше было бы оказаться в другом месте, подальше от опального. Но жалобщик сам себе не признается в этой мысли, сознавая, что она не совместна с долгом чести, им на себя принятым, да и с преданностью господину, какую он зачастую сохраняет в глубине души, несмотря на все свое недовольство. Люди и впрямь не ведают, что кроется в тайниках их сердца, и досада на чужую злую судьбу, к которой они причастны, почти всегда изливается на другой предмет. В предпочтении, которое зачастую по необходимости и даже в силу неизбежности приходится отдавать одному перед другими, слугам всегда мерещится несправедливость. Если их господин делает для них все, пусть даже самое трудное – он лишь исполняет свой долг, но если он не сделал чего-то, пусть даже совершенно невозможного, – стало быть, он неблагодарен и жесток; но самое печальное, что лекарство, которым истинно благородное сердце пытается врачевать недуг, не вылечивает, а лишь усугубляет его, ибо его поощряет. Поясню свою мысль.

Всегда живя с людьми, мне служившими, в братской дружбе, я и подумать не мог, что они могут отплатить мне чем-нибудь другим, кроме преданности и послушания. Уже когда мы плыли на галере 52, я почувствовал неудобство чрезмерной короткости отношений; я, однако, полагал, что у меня есть средство помочь горю, и, едва мы прибыли во Флоренцию, прежде всего разделил между теми, кто сопутствовал мне в моем путешествии и теми, кто нагнал меня по дороге, деньги, ссуженные мне Великим герцогом Тосканским. Я дал каждому сто двадцать пистолей для экипировки и, прибыв в Рим, был весьма удивлен, когда увидел, что все они или, во всяком случае, большинство из них пребывают в дурном [635]настроении и притом обнаруживают множество притязаний, какие не снились даже приближенным первых министров. Так они негодовали, что комнаты, отведенные им в моем дворце, не украшены роскошными коврами. Этот пример – лишь образчик сотен ему подобных; в общем, дело зашло так далеко, что их ропот и распри, неизбежное следствие ропота, принудили меня для собственного моего успокоения воспользоваться долгими часами досуга, выдавшимися у меня на водах Сан-Кашано, чтобы составить точный список всего того, что я дал моим дворянам со времени прибытия моего в Рим, – из него выходило, что, если бы я поселился в Лувре в покоях кардинала Мазарини, мне это обошлось бы куда дешевле. Один Буагерен, который и в самом деле опасно захворал в Сан-Кашано и которому я оставил своего врача и носилки, за год и три месяца, проведенные им подле меня, обошелся мне в пять тысяч восемьсот ливров, считая то, что я на него израсходовал и дал ему наличными. Служи он Мазарини, вряд ли он выжал бы из него столько денег. Состояние здоровья принудило Буагерена переменить климат и возвратиться во Францию – впоследствии мне казалось, что он запамятовал добро, которое я ему сделал. Из числа роптавших моих слуг я должен исключить Мальклера, который имеет честь быть вам известным и который получил от меня гораздо меньше денег, чем другие, ибо его случайно не оказалось при мне во время их раздачи. Как вы увидите далее, он постоянно находился в разъездах, и, из уважения к истине, я должен сказать, что ни разу ни при каких обстоятельствах не видел с его стороны ни малейшего знака раздражительности или корысти. Самым бескорыстным человеком на свете был и мой камерарий, аббат де Ламе, за все время моей опалы не захотевший принять от меня ни гроша; зато к раздражительности, в силу характера своего, от природы упрямого, он склонялся легко, тем более что его подстрекал Жоли, который, при своем добром сердце и честных намерениях, отличался вздорными причудами, совершенно не совместными с невозмутимостью, какой должно обладать тому, кто ведет хозяйство или, лучше сказать, держит в руках бразды правления большого дома. Мне стоило огромного труда поддерживать согласие между ними обоими и аббатом Шарье, питавшими друг к другу довольно понятную ревность. Последний решительно поддерживал аббата Бувье, моего агента и банкира в Риме, на чье имя были адресованы все мои векселя. Жоли принял сторону аббата Руссо, который, будучи братом моего управляющего, полагал, что в Риме управлять моим домом надлежит ему, хотя, по правде говоря, он был к этому совершенно неспособен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю