355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кардинал де Рец » Мемуары » Текст книги (страница 55)
Мемуары
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:10

Текст книги "Мемуары"


Автор книги: Кардинал де Рец


Соавторы: Жан Франсуа Поль де Гонди
сообщить о нарушении

Текущая страница: 55 (всего у книги 79 страниц)

Итак, 19 декабря я отправился в Лувр и был арестован 591в прихожей у Королевы дежурным капитаном личной гвардии Короля де Виллекье. Д'Аквилю чуть было не удалось меня спасти. Когда я прибыл в Лувр, он прогуливался по двору; я увидел его, выходя из кареты, мы вместе зашли к г-же де Вильруа, жене маршала, и я остался у нее ждать пробуждения Короля. Д'Аквиль, расставшись со мной, поднялся наверх, где встретил Монмежа, который сказал ему, что все утверждают, будто меня намерены арестовать. Д'Аквиль быстро сбежал вниз, желая предупредить меня и выпустить через черный двор, куда как раз выходили комнаты г-жи де Вильруа. Он уже не застал меня, опоздав всего на несколько минут, но эти минуты, без сомнения, стоили мне свободы. Благодарность моя д'Аквилю от этого не уменьшилась, но, зная его нрав и доброту, уверен, что она радует его меньше. Г-н де Виллекье отвел меня в свою комнату, куда служители королевской кухни принесли мне поесть. При дворе сочли неприличным, что я поел с большим аппетитом – так велики раболепие и трусость придворных. Я счел неприличным, что у меня вывернули карманы, как поступают с мелкими воришками, но г-н де Виллекье [562]получил такой приказ, хотя и весьма необычный. Однако нашли у меня лишь письмо английского короля, который поручал мне выведать в Риме, не может ли он получить там денежную субсидию 592. Слух о письме из Англии тотчас распространился среди челяди, подхватил его один дворянин, имени которого я не назову, щадя его из уважения к его брату, принадлежащему к числу моих друзей. Желая выслужиться перед двором, он перетолковал письмо самым чудовищным образом. Он пустил слух, будто оно писано Протектором. Что за гнусность!

Около трех часов меня провели через большую галерею Лувра до самого ее конца и оттуда через павильон Мадемуазель вниз по лестнице к выходу. У дверей поджидала карета Короля, в нее вместе со мной сел г-н де Виллекье и пять или шесть королевских гвардейцев. Лошади сделали шагов двенадцать или пятнадцать в сторону города, но вдруг повернули к воротам Конферанс 593. Сопровождал нас маршал д'Альбре с отрядом тяжелой конницы, легкая конница г-на де Ла Вогиона и восемь гвардейских рот под командованием г-на де Венна. Поскольку путь наш лежал к Сент-Антуанским воротам, нам пришлось миновать две или три другие заставы – возле каждой стоял батальон швейцарцев с пиками, нацеленными в сторону города. Сколько предосторожностей, и совершенно напрасных! В городе ничто не всколебнулось. Горе и растерянность воцарились в нем, но до мятежа дело не дошло, потому ли, что народ и в самом деле впал в слишком большое отчаяние, или потому, что сторонники мои утратили мужество, не видя никого, кто мог бы их возглавить. Позднее об этом толковали по-разному. Ле У, простой мясник, но человек умный и пользовавшийся доверием в народе, говорил мне, что все его собратья с площади О Во 594уже готовы были взяться за оружие и, не объяви им г-н де Бриссак, что, если они вооружатся, меня убьют, весь квартал в мгновение ока покрылся бы баррикадами. Л'Эпине утверждал то же самое в отношении улицы Монмартр. Маркиз де Шаторено, который в этот день немало потрудился, чтобы взбунтовать народ, помнится, рассказывал, что старания его успехом не увенчались, и мне известно, что Мальклер, который с той же целью бросился к жителям мостов Нотр-Дам и Сен-Мишель, весьма мне преданным, застал женщин в слезах, но мужчин в страхе и бездействии. Кто знает, что могло бы случиться, будь хоть одна шпага извлечена из ножен. Но поскольку ни одной шпаги не обнажили, люди, как всегда в подобных случаях, утверждают, что ничего бы и не случилось; между тем, не появись в городе баррикады, когда был схвачен Бруссель, те же люди подняли бы на смех того, кто сказал бы им, что баррикады хотя бы могут появиться.

Между восемью и девятью часами вечера меня доставили в Венсенн; когда я выходил из кареты, маршал д'Альбре спросил меня, не желаю ли я передать что-нибудь Его Величеству; я ответил, что оказал бы непочтение Королю, если бы взял на себя подобную смелость. Меня отвели в большую комнату, где не было ни ковра на стене, ни полога у постели, а тот, что принесли к одиннадцати часам, был из китайской тафты, ткани, [563]не слишком пригодной для зимы. Тем не менее я заснул крепким сном, что, однако, вовсе не следует приписывать твердости моего характера, ибо несчастья всегда действуют на меня подобным образом. Мне не однажды пришлось убедиться в том, что они бодрят меня днем и усыпляют ночью. Сила духа тут ни при чем, я понял это, хорошо изучив самого себя, ибо сознал, что сонливость моя проистекает от изнеможения, в какое я впадаю, когда мои невзгоды не разнообразятся стараниями от них избавиться. Я с особенным удовольствием обнажаю, так сказать, перед вами мою душу, признаваясь вам в самых потаенных и глубоких ее движениях.

Наутро я принужден был встать с постели в нетопленной комнате, потому что в камине не оказалось дров; впрочем, трое тюремщиков, ко мне приставленных, любезно заверили меня, что назавтра они у меня будут. Однако тот единственный из них, кто остался моим стражем и потом, присвоил предназначенные мне дрова, и на Рождество я две недели провел в огромной, точно храм, комнате, не имея возможности развести огонь. Звали моего тюремщика Круаза; он был гасконец и, по слухам, когда-то служил в лакеях у Сервьена. Думаю, едва ли на земле сыщется другой подобный негодяй. Он крал у меня белье, одежду, обувь; зачастую я принужден был по восемь – десять дней оставаться в постели, потому что мне нечего было надеть. Я не верил, чтобы со мной могли так обходиться, не имея на то особого повеления властей и не задавшись целью уморить меня, доведя до отчаяния. Но я твердо решил разрушить их планы и не дать себе погибнуть, по крайней мере, подобной смертью. Вначале я нашел для себя развлечение в том, чтобы перехитрить моего тюремщика, который, без всякого преувеличения, был не меньший пройдоха, нежели Ласарильо с Тормеса или Бускон 595. Я отучил его донимать меня, внушив ему, что меня не проймешь ничем. Я никогда на него не гневался, ни на что не жаловался и делал вид, будто не замечаю тех слов, какими он пытался мне досадить, а между тем каждое его слово говорилось с этим умыслом. Он приказал начать работы в маленьком садике площадью в две-три туазы 596, расположенном во дворе донжона 597; когда я спросил, для чего он их затеял, он ответил, что намерен разводить там спаржу; благоволите вспомнить, что спаржа дает урожай только через три года. Вот одна из самых невинных его любезностей, а он каждый день отпускал десятка два в этом же роде. Я их кротко выслушивал, и кротость эта выводила его из себя, ибо он считал, что я над ним насмехаюсь.

Хлопоты капитула и парижского духовенства, которые сделали для меня все, что было в их силах, хотя дядюшка мой, самый слабодушный человек на свете, да притом до смешного завидовавший мне, поддержал их весьма неохотно, – хлопоты эти принудили двор объяснить причину моего ареста: канцлер в присутствии Короля и Королевы объявил всем духовным корпорациям, что арестовали меня для моего же блага, дабы помешать мне исполнить замыслы, в каких меня подозревают. По возвращении моем во Францию канцлер уверял меня, что это он убедил Королеву позволить ему придать такой оборот своей речи, под предлогом, [564]что так будет удобнее отклонить ходатайство парижской Церкви, которая единодушно требовала, чтобы меня предали суду или отпустили на свободу; он прибавил, что в действительности желал оказать мне услугу, вынудив таким образом двор признать мою невиновность хотя бы в отношении прошлого.

Мои друзья и в самом деле воспользовались этим ответом, представив его во всей красе в двух или трех весьма язвительных памфлетах. Комартен в этом случае, да и позднее, сделал все, на что способны самая искренняя дружба и самое высокое благородство. Д'Аквиль удвоил свое усердие и попечение обо мне. Капитул собора Богоматери распорядился ежедневно петь антифон 598, моля о моем освобождении. Все священники, за исключением кюре церкви Сен-Бартелеми 599, доказали мне свою преданность. За меня заступилась Сорбонна, поддержали меня и многие верующие. Епископ Шалонский своим добрым именем и примером воспламенял сердца и умы 600. Возмущение это вынудило двор обходиться со мной несколько лучше, нежели вначале. Мне стали выдавать книги, правда счетом, и притом оставили меня без бумаги и чернил; мне разрешили иметь при себе лакея и лекаря, упомянув которого мне хотелось бы отметить одно обстоятельство, весьма замечательное. Лекарь этот, по имени Вашро, человек весьма достойный и искусный в своем ремесле, сказал мне в тот самый день, когда появился в Венсеннском замке, что Комартен поручил ему передать мне, что стряпчий Гуазель, предсказавший когда-то освобождение герцога де Бофора, заверил его: в марте я получу свободу, хотя и не полную, а в августе стану свободным вполне. Вы увидите из дальнейшего, что предсказание его сбылось 601.

Все время заключения моего в Венсеннском замке, – а оно длилось пятнадцать месяцев, – я усердно посвящал ученым трудам и занимался с таким усердием, что мне не хватало дня и я отдавал им даже ночи. С особенным тщанием изучал я латинский язык и убедился в том, что никакие усилия, на него потраченные, не пропадут втуне, ибо, постигнув его, мы открываем себе путь к постижению всех других языков. Занимался я также греческим, который когда-то очень любил и к которому вновь приобрел вкус. В подражание Боэцию я сочинил «Утешение теологией» 602, доказывая, что всякий узник должен быть vinctus in Christo,о котором говорит апостол Павел 603. Своего рода silva(Здесь: набросками ( лат).) стали собранные мной воедино рассуждения о различных предметах, в том числе применения к парижской Церкви извлечений из книги актов Церкви миланской, составленной кардиналами Борромео 604; я назвал этот труд «Partus Vincennarum»(«Плод Венсенна» (лат.).). Мой тюремщик не упускал случая помешать моим занятиям и мне досадить. Однажды он объявил мне, что Король приказал ему выводить меня на прогулку на верхнюю галерею донжона. Потом, вообразив, что прогулки мне нравятся, со злорадным огоньком в глазах [565]сообщил мне, что получен новый приказ в отмену первого; я ответил ему, что это весьма кстати, потому что на террасе донжона слишком ветрено и у меня там разбаливается голова. Четыре дня спустя он предложил мне спуститься в зал для игры в мяч посмотреть на игру моих стражников; я отказался, отговорившись тем, что в зале для игры в мяч слишком сыро. Он принудил меня к этому, объявив, что Король, который заботится о моем здоровье более, чем я предполагаю, приказал ему, чтобы я побольше двигался. А вскоре сам попросил извинения, что больше не водит меня вниз. «По причине, какую я не могу вам открыть», – прибавил он. Сказать вам правду, я сумел стать выше этих мелких придирок – в глубине души они меня не трогали и вызывали во мне одно лишь презрение; но, признаюсь вам, я не находил в себе того же нравственного превосходства в отношении (если можно так выразиться) самой сущности моего заточения; каждое утро, пробуждаясь с мыслью о том, что я в руках моих врагов, я сознавал, что я вовсе не стоик. Ни одна душа не заподозрила моего отчаяния, но оно было велико по этой единственной причине, может быть разумной, а может быть и нет, ибо в нем, без сомнения, говорила гордыня; помню, я по двадцать раз на дню твердил себе, что оказаться в тюрьме – худшее из бедствий, какие могут постигнуть человека. Я тогда еще не знал довольно, какое великое несчастье – долги.

Вы видели уже, что я разнообразил скуку занятиями. Иногда я позволял себе рассеяться. На террасе донжона я завел кроликов, в одной из башен – горлиц, в другой – голубей. Редкими этими развлечениями я обязан был неустанным хлопотам парижской Церкви, однако мне то и дело отравляли их тысячью вздорных помех. Это не мешало мне получать от них удовольствие тем большее, что еще задолго до моего ареста я много раз обдумывал, чем заполню свой досуг, если однажды попаду в тюрьму. Трудно описать, как услаждают душу в несчастье утехи, пусть даже самые скромные, какие ты уготовил себе заранее.

Но как я ни был занят упомянутыми развлечениями, я с величайшим усердием обдумывал возможности побега, а сношения, какие я непрестанно поддерживал с внешним миром, давали мне повод надеяться и строить планы.

На девятый день моего заточения стражник по имени Карпантье, воспользовавшись тем, что товарищ его заснул (меня всегда, даже ночью, охраняли двое часовых), подошел ко мне и сунул мне записку, в которой я сразу узнал руку г-жи де Поммерё. В записке стояло всего несколько слов: «Жду ответа, податель сего достоин доверия».

Солдат вручил мне карандаш и клочок бумаги, на котором я подтвердил получение записки. Г-жа де Поммерё завязала знакомство с женой этого солдата, заплатив за первую записку пятьсот экю. Муж, имевший навык в такого рода сделках, принял в свое время участие в побеге герцога де Бофора. Ни самого солдата, ни членов его семьи уже нет на свете, вот почему я говорю об этом столь свободно. Но поскольку все [566]написанное в силу непредвиденных случайностей может стать достоянием чужих глаз, позвольте мне не входить в подробности того, каким способом продолжались дальнейшие мои сношения с волей, ибо мне пришлось бы для этого назвать имена людей, которые еще живы. Довольно будет сказать, что, хотя за пятнадцать месяцев тюрьмы возле меня сменилось трое караульных офицеров и двадцать четыре солдата, связь моя с миром не прерывалась и была такою же исправной, как связь Парижа с Лионом 605.

Госпожа де Поммерё, Комартен и д'Аквиль писали мне неизменно два раза в неделю, и я неизменно дважды в неделю посылал им ответ. В переписке мы касались разнообразных вопросов, но речь в них всегда шла о моем освобождении. Самый короткий путь к нему был побег из тюрьмы. Я замыслил для этой цели два плана, один из которых был подсказан мне моим лекарем, человеком математического склада ума. Он придумал подпилить решетку маленького оконца в часовне, где я слушал обедню, привязать к ней некий механизм, с помощью которого я и в самом деле мог бы, и даже довольно легко, спуститься с четвертого этажа донжона; но это означало бы проделать всего полдороги, ибо следовало еще взобраться на ограду, спуститься с которой было невозможно, и потому лекарь отказался от этой мысли, в самом деле несбыточной, и мы остановились на втором плане, который не привели в исполнение лишь потому, что Провидению не угодно было его благословить. В ту пору, когда меня выводили на галерею донжона, я приметил на самом верху башни нишу, назначение которой так и осталось для меня загадкою. Ниша до половины завалена была щебнем, и, однако, в нее можно было забраться и там укрыться. Вот мне и пришло в голову, улучив минуту, когда караульные отправятся обедать, а сторожить меня останется Карпантье, опоить его сотоварища (это был старик по имени Тоней, который засылал как убитый после двух стаканов вина, в чем Карпантье не раз пришлось убедиться), незаметно для всех подняться на башню и спрятаться в нише, о которой я вам рассказал, прихватив с собой хлеба и несколько бутылок воды и вина. Карпантье соглашался, что первый этот шаг исполнить возможно и даже нетрудно, тем более что двое солдат, которые сменяли его и его сотоварища, были столь учтивы, что никогда не входили в мою комнату, а дожидались у дверей, пока я проснусь, ибо я взял привычку спать после обеда или, точнее, прикидывался, будто сплю. Это вовсе не значит, что солдаты не имели приказа никогда не оставлять меня одного, но на свете всегда находятся люди, наделенные более благородным сердцем, нежели другие. Карпантье должен был привязать веревки к окну в галерее, через которое совершил побег герцог де Бофор, и бросить в ров веревочную лестницу, ночью сплетенную Вашпо в его комнате, чтобы подумали, будто я с ее помощью преодолел невысокую стену, которую здесь возвели после побега г-на де Бофора. В то же время Карпантье должен был дать сигнал тревоги, как если бы он заметил, что я проник в галерею, и показать свою шпагу, обагренную кровью, как если бы, преследуя меня, он меня ранил. Вся стража сбежалась бы на этот шум, на окне увидели бы веревки, во [567]рву лестницу и кровь; восемь или десять всадников с пистолетами в руках показались бы на опушке леса, словно поджидая меня, кто-то вышел бы из ворот в красной скуфье, потом всадники рассыпались бы, и тот, что в красной скуфье, поскакал бы в сторону Мезьера; в Мезьере три-четыре дня спустя произвели бы пушечный выстрел, словно я и впрямь туда прибыл. Кто мог бы вообразить, что я прячусь тем временем в нише наверху. Из Венсеннского леса не преминули бы убрать усиленную охрану, оставив обычную – отставных солдат, которые за два су показывали бы всему Парижу и окно, и веревки, как показывали их после побега герцога де Бофора. В числе любопытных явились бы и мои друзья, они принесли бы мне женскую, монашескую или какую-нибудь другую одежду, и я вышел бы в ней, не вызвав и тени подозрения и не встретив никаких препятствий.

Думаю, что для двора было бы самым большим унижением, если бы его провели таким способом. План этот столь необычен, что кажется неисполнимым. И, однако, исполнить его было совсем нетрудно; я уверен, что он непременно увенчался бы успехом, если бы по случайной прихоти судьбы его не загубил стражник по имени Л'Эскармусере. Его прислали на место другого заболевшего солдата, и, так как он был человек старый, крутой и исполнительный, он объявил офицеру, что удивлен, почему не соорудят двери, чтобы запирать маленькую лестницу, ведущую на галерею донжона. Дверь соорудили на другое же утро, и предприятие мое рухнуло. Тот же самый солдат вечером по дружбе сообщил мне, что, если Его Величеству угодно будет приказать, он задушит меня собственными руками.

Но хоть я непрестанно обдумывал способы, какими сам мог бы выбраться из Венсеннского замка, я не забывал также о тех, что могли принудить моих врагов меня из него выпустить. Аббат Шарье, выехавший в Рим на другой день после моего ареста, застал папу Иннокентия в гневе, чуть ли не в ярости, готовым обрушить кары на головы виновников злодеяния – участь кардиналов де Гиза, Мартинуцци и Клезля указывала ему, в чем состоит в подобных обстоятельствах его долг 606. Пылая гневом, он высказал все свои чувства французскому послу. Он послал архиепископа Авиньонского, монсеньора Марини, в качестве чрезвычайного нунция, добиться моего освобождения. Но Король, со своей стороны, заартачился. Он запретил монсеньору Марини продолжать путь далее Лиона. Папа побоялся подвергать свое достоинство и достоинство Церкви ярости безумца – такое выражение употребил он в разговоре с аббатом Шарье. «Дайте мне армию, – присовокупил он, – и я дам вам легата». Дать ему армию было трудно, однако возможно, если бы те, кому в этом случае следовало показать свою ко мне дружбу, не предали меня.

Из второго тома этого сочинения вы знаете, что Мезьер был на моей стороне благодаря дружбе ко мне Бюсси-Ламе; Шарлевиль и Монт-Олимп также должны были меня поддержать, ибо Нуармутье получил эти две крепости из моих рук. Вы знаете также, что этот последний предал меня, [568]когда кардинал Мазарини возвратился во Францию. Надеясь оправдать себя, он твердил окружающим, что готов служить мне во всем и против всех, если дело коснется меня лично; и поскольку нет дела более личного, нежели арест, он открыто присоединился к Бюсси-Ламе, как только я оказался в тюрьме; вдвоем они написали письмо Кардиналу, которым объявляли, что принуждены будут взять крайние меры, если меня не выпустят из темницы. Три упомянутые крепости, неприступные в том случае, если они находятся в руках одной партии, имели значение весьма важное, ибо принц де Конде, объявивший, едва до него дошел слух о моем аресте, что ради моего освобождения сделает все, чего пожелают мои друзья, – принц де Конде предложил двум этим комендантам привести им на подмогу все силы Испании; ибо Франция из-за Англии, на которую она в это время отнюдь не могла положиться, должна была принимать в расчет Бель-Иль, которым владел герцог де Рец; ибо Бруаж и Бордо 607все еще держали сторону Принца. Многие и теперь убеждены, что, принимая во внимание обстоятельства, мною перечисленные, а также многие другие, им подобные (так, например, находившийся в Бетюне виконт д'Отель несомненно склонился бы на мою сторону, если бы видел, что партия наша сильна), можно было затеять серьезное дело – иными словами, материи на него хватило бы. Беда в том, что не нашлось человека, который взялся бы эту материю кроить. Герцог де Рец был исполнен благих побуждений, но не способен к важному предприятию, да вдобавок его удерживали жена и тесть 608. Г-н де Бриссак, которому приказано было удалиться в свои владения, никогда не умел предводительствовать. Герцог де Нуармутье мог бы оказаться самым деятельным из них, но его с самого начала прибрали к рукам герцогиня де Шеврёз и Лег, которым Кардинал объявил прямо, что им придется держать ответ за поступки их друга, и, если он хотя бы раз выстрелит из пистолета, им не поздоровится. Нуармутье, который и вообще, как вы уже видели, был не слишком мне предан, уступил настояниям своих друзей и жены, отнюдь не бывшей украшением своего пола 609, и дал слово двору, что будет лишь делать вид, будто помогает мне, а в действительности помогать не станет; это свое обещание он сдержал. О сговоре Нуармутье с двором маршал де Вильруа сообщил г-же де Ледигьер на четырнадцатый день моего заключения. Нуармутье не оказал никакой поддержки защитникам Стене 610, который Король осадил в эту пору; он отклонил все предложения принца де Конде и довольствовался тем, что продолжал заступаться за меня устно и письменно и палить из пушек, когда пили за мое здоровье. Ему было бы, однако, нелегко долго играть эту роль, останься в живых Бюсси-Ламе, человек умный и решительный, который сказал Мальклеру, присланному к нему моими друзьями: «Нуармутье хочет отделаться болтовней, но я заставлю его заговорить человеческим языком или выбью его из его крепости». Бедняга Бюсси-Ламе скончался в ту же ночь от апоплексического удара. Шевалье де Ламе, бывший при нем помощником, стал по смерти брата комендантом крепости; старший брат покойного, виконт де Ламе, в ней укрылся и [569]до конца служил мне верой и правдой. Аббат де Ламе, наш общий двоюродный брат, состоявший моим камерарием 611, также остался в Мезьере и со всем возможным усердием защищал мои интересы, но эта крепость, бессильная без поддержки другой, бездействовала, и Мезьер, Шарлевиль и Монт-Олимп, сохраняя мне преданность, ничего для меня не сделали. Они обошлись мне, однако, в солидную сумму, которую герцог де Рец ссудил мне для содержания гарнизона. Впоследствии мне пришлось выплатить ее с большими процентами – теперь уже не помню их точную цифру.

Вы, конечно, понимаете, что обстоятельства эти, о которых меня неуклонно извещали, не в последнюю очередь занимали меня в моей тюрьме, но одной из первейших моих забот было скрыть, что они мне известны; помню, как Прадель, который командовал ротами швейцарцев и французов, несших охрану в замке, и которому вместе с гвардейским капитаном Мопу де Нуази позволено было меня видеть, как этот самый Прадель сказал однажды, что ему горестно стать вестником печального для меня сообщения о том, что скончался Бюсси-Ламе; и хотя мне было это известно не хуже, чем ему, я притворился пораженным и, погрузившись для вида в задумчивость, ответил: «Я весьма опечален; одно утешает меня: перед смертью он ни в чем не преступил воли Короля. Я все время опасался, как бы из дружбы ко мне он не совершил какого-нибудь опрометчивого поступка». При этих словах глаза Праделя радостно вспыхнули, ибо он заключил из них, что я не имею никаких вестей с воли; один из часовых сказал мне, что слышал, как он с восторгом говорил об этом Нуази. «По крайней мере, двор будет доволен, – рассуждал Прадель, – и не скажет, что наш узник изводит бумагу как Святой Фома» 612. Сравнение это употребил кардинал Мазарини, выражая недовольство Баром, который не довольно усердно сторожил принца де Конде. Упомянутый Прадель в том же разговоре постарался любезно развеять мои опасения насчет того, чтобы в Мезьере не вздумали преступить волю Короля, и уверил меня, что крепость находится в руках коменданта, посланного туда Его Величеством. Благоволите заметить, что накануне я получил записку от виконта де Ламе, который писал, что крепость в его руках и он готов мне служить. Я сделал, однако, вид, будто принимаю за чистую монету все, что Праделю угодно было мне сказать об этом предмете, как, впрочем, вообще большую часть разговоров, какие принято то и дело затевать с политическими заключенными. Я говорю: большую часть, ибо были среди них и такие, к каким я не мог отнестись подобным же образом. Так, например, Прадель, который чаще всего толковал со мной о погоде и о том, что случилось до того, как я был арестован, вздумал однажды сообщить мне радостную весть о благополучном прибытии в Париж г-на кардинала Мазарини 613; он разукрасил свой рассказ всеми подробностями, могущими, по его суждению, мне досадить, и даже в напыщенных выражениях расписал восторженный прием, оказанный г-ну Кардиналу муниципалитетом. Я уже знал об этом, а также о том, что советник Ведо приветствовал Мазарини с неслыханным подобострастием. Я [570]холодно ответил Праделю, что меня это ничуть не удивляет. «Это и не огорчит вас, сударь, – подхватил он, – когда вы узнаете, сколь великодушно обходится с вами господин Кардинал; он поручил мне передать вам, что он ваш покорный слуга и просит вас помнить, что всегда готов быть вам полезным». Я сделал вид, будто пропустил мимо ушей эту любезность, и спросил Праделя о чем-то постороннем. Он, однако, возвратился к прежнему предмету разговора, и, поскольку он добивался ответа, я сказал, что не преминул бы тотчас выразить г-ну Кардиналу свою признательность, но полагаю, что почтение, коим узник обязан Королю, не дозволяет ему изъясняться о чем-либо, касающемся до его освобождения, пока Его Величество сам не пожелает возвратить ему свободу. Прадель все понял; он стал уговаривать меня ответить г-ну Кардиналу с большей учтивостью, но не преуспел в своих стараниях.

А вот происшествие более важное, в котором я оказался не более сговорчивым. Известия, получаемые Кардиналом из Рима, и недовольство, вызванное арестом моим в Париже, которое не только не утихало, а, напротив, все усиливалось, вынудили Мазарини хотя бы для виду предпринять шаги, клонящиеся будто бы к моему освобождению. С этой целью воспользовался он простодушием папского нунция во Франции монсеньора Баньи, человека благородных чувств и высокого рождения, но легковерного и уступчивого. Мазарини прислал его ко мне в сопровождении господ де Бриенна и Ле Телье с предложением освободить меня, предоставив мне различные выгоды при условии, если я сложу с себя звание парижского коадъютора. Заранее уведомленный моими друзьями о намерениях Мазарини, я ответил на предложение Кардинала речью весьма обдуманной и истинно пастырской, которая совершенно смутила бедного монсеньора Баньи, а позднее даже навлекла на него грозную отповедь Рима. Прекрасная и справедливая эта речь, присланная мне Комартеном, опубликована была на другой же день 614. Двор был поражен в самое сердце. Караульного офицера и солдат, охранявших меня, сменили, но, как я вам уже сказал, Господь не оставил меня своим покровительством, и перемены эти не нарушили связи моей с внешним миром.

Когда я возвратился из изгнания, однажды в Фонтенбло Королева-мать настоятельно просила меня рассказать в подробностях, как мне удавалось сноситься с друзьями, клятвенно обещая никогда не раскрывать имен тех, кто принимал в этом участие; я, однако, отказался, прося ее не требовать, чтобы я обнаружил тайну, ибо это повредит всем тем, кто может оказаться в узилище в грядущие века; мое объяснение ее убедило. Мелкие эти подробности не стоят, может быть, вашего внимания, но поскольку они складываются в очерк, дающий некоторое представление о тюремном обиходе, а о нем писали немногие, я полагаю, что не худо будет их упомянуть. Вот и еще две из них.

Настояния капитула собора Богоматери принудили двор согласиться, чтобы при мне находился кто-нибудь из духовных лиц, – выбор пал на каноника из семьи де Бражелон, учившегося со мной в коллеже и даже [571]получившего из моих рук свой приход. Он не постиг умения скучать или, лучше сказать, он слишком предавался скуке в тюрьме, хотя из любви ко мне с радостью в ней затворился. Но в крепости им овладела глубокая меланхолия. Я заметил это и приложил все старания, чтобы он покинул тюрьму, но он и слушать об этом не хотел. Вскоре он захворал лихорадкой и во время четвертого ее приступа перерезал себе горло бритвой 615. Пока я находился в Венсеннском замке, от меня скрывали, какой смертью он погиб, – то была единственная милость, оказанная мне в тюрьме; правду я узнал от Первого президента де Бельевра в тот день, когда меня выпустили из донжона Венсеннского замка, чтобы препроводить в Нант. Однако друзья мои разгласили историю трагической этой гибели, и она лишь усилила сочувствие ко мне народа. А сочувствие это в свою очередь усилило страхи кардинала Мазарини; они довели его до того, что он стал подумывать, не перевести ли меня в Амьен, в Брест или в Гавр-де-Грас. Меня о том уведомили, я прикинулся больным. Ко мне подослали Везу – проверить, вправду ли я болен. О том, что он доложил двору, ходили разные слухи. Перевести меня из Венсеннского замка помешала смерть архиепископа 616, которая произвела такое волнение в умах, что двор старался уже не раздражать их более, а успокоить. То, что совершили для меня в этом случае мои друзья, граничит с чудом.

Дядя мой скончался в четыре часа утра, а в пять мой представитель от моего имени вступил во владение архиепископством, имея от меня выправленную по всей форме доверенность 617; когда в четверть шестого Ле Телье явился в церковь, чтобы от имени Короля воспрепятствовать церемонии, он имел удовольствие услышать, как с амвона оглашаются мои буллы 618. Все, что поражает воображение народа, его будоражит. А эта сцена поражала в высшей степени, ибо что могло быть удивительней соблюдения всех формальностей, обязательных для такого рода церемонии, когда казалось невозможным соблюсти хотя бы одну? Священники негодовали теперь еще сильнее прежнего, друзья мои подогревали их пыл, народ желал видеть своего архиепископа; нунций, считавший себя дважды обманутым двором, в гневе возвысил голос и грозил отлучением. В свет вышла маленькая книжица, которая доказывала, что следует закрыть церкви 619. Кардинал перепугался, и поскольку страх всегда толкал его заводить переговоры, он их завел и в этом случае; он знал, сколь выгодно вести переговоры с людьми неосведомленными; почти всегда он относил меня к их числу; таким он считал меня и в эту пору и стал сулить мне золотые горы – одну должность за другой, выгодные назначения, жирные приходы, губернаторства, возвращение королевских милостей, дружбу с первым министром.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю