355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кардинал де Рец » Мемуары » Текст книги (страница 15)
Мемуары
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:10

Текст книги "Мемуары"


Автор книги: Кардинал де Рец


Соавторы: Жан Франсуа Поль де Гонди
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 79 страниц)

Ваши нынешние действия в отношении Испании дали Парламенту почувствовать, что не все зависит от него одного. Наше с герцогом де Бофором влияние над народом должно дать ему понять, что кое-что зависит и от нас. Однако оба эти обстоятельства не только полезны, но и опасны. Союз генералов с Испанией не довольно гласен, чтобы произвести на умы все то действие, какое, с одной стороны, необходимо, с другой, будь он [144]широко известен, могло бы быть гибельным. И этот же союз не довольно сокрыт, чтобы тот же самый Парламент при случае не пожелал обернуть его против вас, хотя он уже не преминул бы сделать это, если бы полагал вас беззащитным.

Что до любви народа к нам с герцогом де Бофором, то она скорее способна причинить зло Парламенту, нежели помешать ему причинить зло нам. Принадлежи мы к черни, нам могло бы прийти в голову поступить так, как Бюсси Ле Клерк поступил во времена Лиги, то есть пленить Парламент и разогнать его. Нам могло бы прийти на ум совершить то, что во времена Лиги совершили Шестнадцать, вздернувшие президента Бриссона, пожелай мы оказаться в такой же зависимости от Испании, в какой оказались Шестнадцать. Но герцог де Бофор – внук Генриха Четвертого, а я – коадъютор Парижский. И хотя это не совместно ни с честью нашей, ни с выгодой, нам куда легче было бы сделать то, что сделали Бюсси Ле Клерк и Шестнадцать 151, нежели добиться, чтобы Парламент, уразумев, какие меры мы властны предпринять против него, держал себя в узде и не предпринял против нас мер, которые будут казаться ему легко исполнимыми до той поры, пока мы сами его не обуздаем; вот участь и злосчастие власти над народом. В нее начинают верить лишь тогда, когда ее чувствуют, но зачастую и польза, и сама честь тех, в чьих руках она находится, требуют, чтобы народ не столько чувствовал ее, сколько в нее веровал. Именно таково наше нынешнее положение. Парламент склоняется к миру или скорее ввергается в мир, весьма ненадежный и весьма позорный. Завтра, стоит нам захотеть, мы возмутим народ. Но должны ли мы того хотеть? И если даже мы его возмутим и отнимем власть у Парламента, в какую пропасть низринем мы вслед за тем Париж? Взглянем на дело с другой стороны. Если мы не станем возмущать народ, поверит ли Парламент, что мы в силах это совершить, и удержится ли он, чтобы не сделать шагов к сближению с двором, которые, быть может, и погубят его, но еще прежде погубят нас?

Вы мне скажете, сударыня, и притом с еще большим основанием, нежели прежде, что, указывая на множество опасностей, я почти не указываю средств против них. Однако позвольте мне возразить вам, что я уже назвал вам те из них, какие заключены в самом договоре, который вы намерены подписать с Испанией, и в наших с герцогом де Бофором стараниях удержать расположение народа; но, сознавая, что оба эти средства обладают свойствами, которые умаляют силу их и значение, я почел себя обязанным, сударь, искать в ваших дарованиях и опытности то, что могло бы их возместить; это же дало мне смелость изложить вам обстоятельства, которые вы увидели бы сразу с большей зоркостью и проницанием, нежели я, если бы болезнь ваша позволила вам хотя бы один раз присутствовать в ассамблее Парламента или в заседании муниципального совета».

Герцог Буйонский, который совсем по-другому представлял себе состояние дел, вскоре после того, как жена его перебила мою речь [145]упомянутым выше замечанием, попросил меня письменно изложить ему то, что я уже изъяснил и еще намерен изъяснить ему. Я тотчас исполнил желание герцога, и он на другой день возвратил мне копию моей речи, писанную рукой его секретаря, которая у меня сохранилась; с нее-то я и переписал то, что вы сейчас прочли. Трудно передать, как были удивлены и опечалены герцог и герцогиня Буйонские обрисованной мной картиной, да и меня самого она ранее поразила не меньше их. Не было на свете примера перемены более внезапной. Краткий благосклонный ответ, который Королева дала магистрам от короны касательно герольда, ее уверения, что она искренне прощает всех, старания генерального адвоката Талона еще приукрасить ее ответ в мгновение ока вызвали переворот почти во всех умах. Конечно, как я вам уже говорил, бывали минуты, когда в них вспыхивала прежняя горячность, вызванная иногда каким-нибудь происшествием, а иногда ловкостью тех, кто хотел их распалить, однако в них неизменно гнездился дух покорности. Я чувствовал его во всем, и мне важно было открыть на это глаза герцогу Буйонскому, – из всех военачальников единственному здравому человеку в целой партии, – чтобы вместе с ним решить, какого поведения нам должно держаться. Со всеми прочими я делал хорошую мину, изображая в выгодном свете всякое обстоятельство почти с тем же усердием, что и в разговорах с посланцем эрцгерцога. Президент де Мем, понявший, несмотря на все нападки, которые ему пришлось выдержать в двух последних заседаниях, что пожар оказался минутной вспышкой, объявил президенту де Бельевру, что в этом случае я попал впросак и принял обманчивую наружность за действительность. Президент де Бельевр, которому я открылся, мог бы меня оправдать, если бы нашел это нужным, но он решил сам разыграть простодушие и посмеялся над президентом де Мемом, уверяя того, что он лишь тешит самого себя.

Весь остаток ночи до пяти утра герцог Буйонский изучал бумагу, которую я оставил ему в два часа пополуночи и копию которой вы только что прочли, а наутро прислал мне записку, прося меня явиться к нему в три часа пополудни. Я не преминул исполнить его просьбу и нашел супругу его в глубоком унынии; герцог убедил ее, что все написанное мной совершенно справедливо, ибо нет сомнения, что я хорошо осведомлен об обстоятельствах, на которых основаны мои рассуждения; помочь горю можно одним лишь способом, однако я не только не захочу прибегнуть к нему, но еще стану ему противиться. Способ этот – предоставить Парламенту полную свободу действий и даже споспешествовать тайком и незаметно для всех тому, чтобы он принял меры, способные вызвать ярость народа; начать, не медля ни минуты, порочить его в глазах народа, поступать так же и в отношении муниципального совета, глава которого, купеческий старшина президент Ле Ферон, уже и так внушает горожанам большие подозрения, а потом воспользоваться первым же удобным случаем, чтобы отправить в изгнание или заключить в тюрьму тех, за кого мы не можем поручиться. [146]

Вот что не колеблясь предложил мне герцог Буйонский, прибавив, что побывавший у него в полдень Лонгёй, который знает Парламент лучше всех в королевстве, подтвердил все сказанное мной накануне насчет того, к чему склоняется, сама того не ведая, эта корпорация, и тот же самый Лонгёй согласился с герцогом, что единственное средство не просто облегчить болезнь, но вылечить ее – это вовремя дать Парламенту очистительное. Таковы были собственные слова Лонгёя, и я узнал его по этим словам. Не было на свете человека более решительного и самоуправного, но не было на свете никого, кто облекал бы решимость и самоуправство в выражения более мягкие. Хотя выход, какой предлагал мне герцог Буйонский, уже приходил мне в голову, и, быть может, с большим основанием, чем ему, ибо я лучше его знал, как это сделать, я и виду не подал, что у меня хоть на мгновение мелькнула подобная мысль, – мне известна была слабость герцога, любившего, чтобы во всяком замысле первенство принадлежало ему самому (впрочем, то был единственный его недостаток в делах дипломатических). После того, как он подробно изложил мне свою мысль, я просил его позволить мне изложить ему свою на бумаге и тотчас сделал это в следующих выражениях:

«Я согласен, что задуманный план можно исполнить, но я опасаюсь его следствий, гибельных как для общего блага, так и для отдельных лиц, ибо тот самый народ, которым вы воспользуетесь, чтобы свергнуть власть магистратов, перестанет повиноваться вашей власти, едва вы принуждены будете потребовать от него того, чего ныне требуют магистраты. Народ боготворил Парламент так, что даже не убоялся войны; он все еще готов воевать, но он любит Парламент уже куда менее. Сам он воображает, будто охлаждение это касается лишь отдельных членов корпорации, приверженцев Мазарини – он ошибается, он охладел ко всей верховной палате в совокупности, но развивается это охлаждение нечувствительно и постепенно. Народ обыкновенно не сразу замечает свою усталость. Ненависть к Мазарини врачует эту усталость и маскирует ее. Мы развлекаем умы сатирами, стихами, песенками; звуки труб, барабанов и литавров, вид перевязей и знамен веселит лавочников; но в действительности разве народ платит налоги столь же исправно, как в первые дни? Многие ли последовали нашему примеру – вашему, герцога де Бофора и моему, – когда мы отправили нашу посуду на монетный двор? 152Разве вы не заметили, что иные из тех, кто еще почитает себя пылкими сторонниками общего дела, уже ищут иногда оправдания тем, кто вовсе не оказывает никакого пыла? Вот неопровержимые свидетельства усталости, тем более примечательные, что не прошло еще и шести недель, как мы пустились в путь; судите сами, какова она будет, когда путешествие затянется. Народ еще не чувствует утомления, или, по крайней мере, его не сознает. Те, кто устал, воображают, будто они просто гневаются, и гнев этот обращен против Парламента, а стало быть, против корпорации, которая тому лишь месяц была кумиром народа и ради защиты которой он взялся за оружие. [147]

Когда мы займем место Парламента, уничтожив его влияние над умами черни и утвердив наше собственное, мы непременно навлечем на себя те же опасности, ибо принуждены будем делать то, что ныне делает Парламент. Мы станем назначать налоги, взимать поборы, и разница будет лишь в одном: едва мы выступим против Парламента, подавив его или уничтожив, ненависть и зависть, какую мы вызовем у трети парижского населения, то есть у самой богатой части горожан, связанной бесчисленными узами с корпорацией, – ненависть эта и зависть за неделю разбудят в отношении к нам оставшихся двух третей обывателей то, что за минувшие шесть недель едва лишь означилось в отношении их к Парламенту. Лига – яркий поучительный пример тому, о чем я только что сказал. Герцог Майенский, заметив в Парламенте тот самый дух, какой вы видите в нем ныне, то есть постоянную готовность соединять несоединимое и вести гражданскую войну по указке магистратов от короны, скоро наскучил таким педантизмом. Чтобы подавить Парламент, он прибегнул, хотя и скрыто, к содействию Шестнадцати, которые возглавляли городскую милицию. Впоследствии он принужден был вздернуть четверых из этих Шестнадцати, слишком пылко приверженных Испании. Поступок этот, совершенный им с целью уменьшить зависимость свою от испанской монархии, привел лишь к тому, что он стал еще более нуждаться в ней, дабы защититься от Парламента, остатки которого стали поднимать голову. Чем же завершились все эти неурядицы? Да тем, что герцог Майенский, один из величайших людей своего времени, принужден был подписать договор, снискавший ему у потомков славу человека, который не умел равно ни вести войну, ни заключить мир. Вот участь герцога Майенского, предводителя партии, образованной для защиты веры и скрепленной кровью Гизов, а их почитали за Маккавеев 153своего времени, – партии, которая распространилась уже по всем провинциям и охватила все королевство. Таково ли наше положение? Разве двор не может завтра же лишить нас предлога междоусобной войны, сняв осаду Парижа и, если угодно, изгнав Мазарини? Провинции начинают волноваться, но огонь в них пока настолько слаб, что нам должно еще более усердно, нежели прежде, искать главную свою опору в Париже. Приняв в расчет эти соображения, разумно ли сеять в нашей партии рознь, которая погубила лигистов, партию несравненно более организованную, мощную и влиятельную, нежели наша? Герцогиня Буйонская снова скажет, что я толкую об опасностях, не предлагая средств от них – вот они.

Не стану говорить о договоре, который вы готовы заключить с Испанией, ни о намерениях наших ублаготворить народ – я отправляюсь от того, что без этих средств обойтись нельзя. Но мне пришло в голову еще одно средство, на мой взгляд, как нельзя более способное заставить Парламент относиться к нам с должным уважением. У нас есть в Париже армия, на которую, доколе она остается в стенах города, будут смотреть как на сброд. Я сделал наблюдение и уже говорил вам о нем, наверное, раз двадцать за эту неделю: вы не найдете в Апелляционных палатах [148]советника, который не мнил бы, что может командовать армией уж никак не с меньшим правом, чем ее военачальники. Помнится, я упоминал вчера вечером, что власть, какую частные лица приобретают в народе, становится несомненною для всех лишь тогда, когда ее видят в действии, ибо те, кто вправе пользоваться ею в силу своего звания, утратив ее на деле, еще долго цепляются за нее в своем воображении. Вспомните, прошу вас, все то, что вы в этом смысле наблюдали при дворе. Да разве нашелся там хоть один министр или придворный, который до самого Дня Баррикад не поднимал на смех все, что ему говорили о приверженности народа Парламенту? Между тем не было такого министра или придворного, который не замечал бы уже неотвратимых признаков революции. Баррикады должны были их убедить, – однако разве они их убедили? Разве они мешали им начать осаду Парижа в уверенности, что прихоть народа, вызвавшая беспорядки в столице, не способна толкнуть его к войне? То, что мы делаем сегодня, делаем ежедневно, могло, казалось бы, рассеять их заблуждение – но разве оно их отрезвило? Разве Королеве не твердят изо дня в день, что богатые горожане преданы ей и в Париже одна лишь подкупленная чернь предана Парламенту? Я объяснил вам причину, по какой люди умудряются тешить себя и обманываться в подобных делах. То, что произошло с двором, теперь происходит с Парламентом. В нынешней смуте он имеет все знаки власти – вскоре он утратит ее истинный смысл. Он должен бы это предвидеть, слыша поднимающийся против него ропот и видя, как народ все более поклоняется мне и Бофору. Куда там! Он поймет это лишь тогда, когда дело дойдет до настоящей с ним расправы, когда ему нанесут удар, который сокрушит его или же ослабит. Все остальное он примет лишь как наше на него покушение, в котором мы потерпели неудачу. Это придаст ему храбрости; если мы пойдем на уступки, он и впрямь станет нас утеснять и вынудит погубить его самого. А это не в наших интересах по причинам, какие я изложил вам выше; наоборот, нам выгодно не причинять ему вреда, дабы уберечь от раскола нашу партию, но при этом действовать так, чтобы Парламент понял: благополучие его неотделимо от нашего.

А для этой цели, на мой взгляд, нет лучшего средства, нежели вывести войска наши из Парижа и разместить их там, где они будут безопасны от неприятеля, но откуда смогут, однако, прийти на выручку нашим обозам; притом надо устроить так, чтобы Парламент сам потребовал вывода войск из города, дабы это не заронило в нем подозрений или хотя бы заронило лишь тогда, когда нам это будет на руку и заставит его соображаться с нами. Эта мера предосторожности вместе с другими, какие вы уже решили взять, приведет к тому, что Парламент, сам того не заметив, поставлен будет в необходимость действовать в согласии с нами; любовь народа, с помощью которой мы только и можем его сдерживать, уже не покажется ему призраком, когда призрак этот обретет жизнь и как бы плоть благодаря войскам, которые не будут более в его руках». [149]

Вот что я второпях набросал за столом в кабинете герцогини Буйонской. Вслед за тем я прочел написанное вслух и, дойдя до того места, где я предлагал вывести армию из Парижа, заметил, что герцогиня сделала мужу знак; как только я окончил чтение, он отвел ее в сторону. Они беседовали минут десять, после чего герцог объявил мне: «Вы столь хорошо знаете состояние умов в Париже, а я столь плохо, что вы должны простить меня, если я ошибаюсь в суждениях об этом предмете. Я не стану оспаривать ваши доводы, я подкреплю их тайной, которую мы вам откроем, если вы поклянетесь спасением души сохранить ее от всех без изъятия, и прежде всего от мадемуазель де Буйон. Виконт де Тюренн, – продолжал герцог, – написал нам, что со дня на день объявит себя сторонником нашей партии. Во всей его армии только два полковника внушают ему опасения, но он еще до истечения недели найдет способ оградить себя от них и тотчас выступит для соединения с нами. Он просил, чтобы мы сохранили это в тайне от всех, кроме вас». – «Но его наставница, – с гневом присовокупила герцогиня, – потребовала, чтобы мы хранили тайну и от вас, как от всех прочих». Под наставницей она имела в виду сестру г-на де Тюренна, мадемуазель де Буйон, к которой он питал доверенность безграничную, а герцогиня Буйонская ненавидела ее всей душой.

«Ну что вы на это скажете? – снова заговорил герцог Буйонский. – Разве теперь Парламент и двор не в наших руках?» – «Я не хочу быть неблагодарным, – ответил я герцогу, – за тайну я отплачу тайной, менее важной, однако не заслуживающей небрежения. Мне только что показали записку, посланную Окенкуром герцогине де Монбазон, где сказано только: “ Перон предан прекраснейшей из прекрасных", а утром я получил письмо от Бюсси-Ламе, который ручается за Мезьер.

Герцогиня Буйонская, которая в домашней жизни отличалась редкой живостью нрава, бросилась мне на шею и расцеловала меня с большой нежностью. У нас более не оставалось сомнений, и за четверть часа мы в подробностях обсудили все меры, которые я предлагал выше. Тут, кстати, я не могу умолчать об одном замечании герцога Буйонского. Когда мы с ним стали решать, каким способом вывести войска из стен города, не возбудив подозрений Парламента, герцогиня Буйонская, несказанно обрадованная столькими добрыми новостями, уже перестала прислушиваться к нашему разговору. Заметив, что, взволнованный известием, которое он сообщил мне о г-не де Тюренне, я тоже стал рассеян, супруг ее обернулся ко мне и сказал едва ли не с гневом: «Я могу простить эту беспечность моей жене, но не вам. Старый принц Оранский говаривал, бывало, что в ту минуту, когда тебе сообщают самые великие и радостные известия, как раз и должно удвоить внимание к мелочам».

Двадцать четвертого числа того же месяца, то есть февраля, депутаты Парламента, накануне получившие свои бумаги 154, отправились в Сен-Жермен доложить Королеве об аудиенции, данной посланцу эрцгерцога. Двор, как мы и предвидели, не преминул воспользоваться этим предлогом, чтобы завести переговоры. Хотя в бумагах депутаты не были [150]поименованы президентами и советниками, не названы они были и лицами, носившими прежде эти звания и теперь лишенными их: в паспортах указаны были одни лишь имена. Королева объявила депутатам, что государству было бы более пользы, а Парламенту более чести, если бы испанскому посланцу отказали в аудиенции, но дело сделано, и теперь надо подумать о восстановлении мира – она весьма к нему склонна, и поскольку канцлер вот уже несколько дней болен, завтра же сама составит более подробный письменный ответ депутатам. Герцог Орлеанский и принц де Конде высказались еще более определенно и пообещали Первому президенту и президенту де Мему, которые имели с ними весьма долгие и совершенно конфиденциальные беседы, открыть все подъезды к городу, как только Парламент назовет своих депутатов для ведения мирных переговоров.

Того же 24 февраля мы получили известие, что принц де Конде намеревается сбросить в реку все запасы муки в Гонессе и его окрестностях, ибо местные крестьяне, вскинув на плечи мешки, непрестанно носят ее в Париж. Мы предупредили намерение Принца. Между девятью и десятью часами вечера мы вывели из Парижа все свои войска. Ночь напролет мы бились у Сен-Дени, чтобы помешать маршалу Дю Плесси, стоявшему там с восемью сотнями верховых из отрядов тяжелой конницы, напасть на наш обоз. В Париже снаряжены были все пригодные к делу повозки, телеги и лошади. Маршал де Ла Мот двинулся в Гонесс с тысячей всадников. Там он забрал все съестные припасы, какие мог найти в Гонессе и в окрестных деревнях, и вернулся в Париж, не потеряв ни одного человека и ни единой лошади. Конница Королевы атаковала было хвост обоза, но Сен-Жермен д'Ашон отбросил ее к самым воротам Сен-Дени.

В тот же день в Париж прибыл Фламмарен, чтобы от имени герцога Орлеанского выразить соболезнование королеве английской по случаю смерти ее супруга, известие о которой получено было всего тремя или четырьмя днями ранее 155. Но то был лишь предлог поездки Фламмарена, цель же заключалась в другом. Ла Ривьер, к которому он был близок и от которого зависел, забрал себе в голову войти с его помощью в сношения с г-ном де Ларошфуко, с которым Фламмарен также был приятелем. Я тотчас узнавал все, что происходит между ними, ибо Фламмарен, страстно влюбленный в г-жу де Поммерё, подробно ей обо всем докладывал. Поскольку Мазарини убедил Ла Ривьера, что единственное препятствие на его пути к кардинальской шапке – принц де Конти, Фламмарен решил, что окажет своему другу величайшую услугу, если расположит обоих к согласию. С этой целью сразу по прибытии в Париж он свиделся с г-ном де Ларошфуко и без особого труда склонил его на свою сторону. Он застал де Ларошфуко в постели, сильно страдающего от раны и пресытившегося междоусобицей. Г-н де Ларошфуко объявил Фламмарену, что ввязался в гражданскую войну против воли, что, вернись он из Пуату двумя месяцами ранее осады Парижа, он, без сомнения, помешал бы герцогине де Лонгвиль участвовать в этом злосчастном деле, но я воспользовался его отсутствием, чтобы ее в него втянуть, – и не только ее, но и [151]принца де Конти; к его приезду дело зашло уже так далеко, что они не могли отступиться от данного слова; рана оказалась еще одной помехой его намерениям, которые всегда состояли в том, чтобы примирить королевскую семью; зато проклятый коадъютор вовсе не хочет мира, он вечно нашептывает принцу де Конти и герцогине де Лонгвиль то, что закрывает все пути к примирению; рана, мол, мешает самому де Ларошфуко повлиять на них должным образом, но, не будь он болен, он исполнил бы все, чего от него ждут. Вслед за тем они с Фламмареном приняли необходимые меры, какие впоследствии и принудили принца де Конти – так, по крайней мере, полагали все – уступить кардинальскую шапку Ла Ривьеру.

Обо всех их действиях я немедля узнавал от г-жи де Поммерё. Получив нужные мне сведения, я через купеческого старшину велел приказать Фламмарену, чтобы он покинул Париж, потому что срок его паспорта уже несколько дней как истек.

Двадцать шестого числа в Парламенте разгорелись жаркие споры, ибо когда получено было известие, что Грансе с пятью тысячами пехоты и тремя тысячами конницы осадил Бри-Конт-Робер, большая часть советников по глупости предложила поддержать осажденных и для того рискнуть дать сражение. Военачальникам стоило великого труда убедить их внять голосу рассудка. Крепость эта значения не имела; пользы от нее по разным причинам не было никакой, и герцог Буйонский, который из-за подагры не мог явиться во Дворец Правосудия, письменно изложил эти причины Парламенту, показавшему себя в этом случае чернью в большей мере, нежели способен вообразить тот, кто не присутствовал в заседании. Бургонь, стоявший в Бри-Конт-Робере, сдался в тот же день, но едва ли он продержался бы дольше, даже если бы вопреки всем правилам ведения войны и пришлось предпринять несколько бессмысленных атак с единственной целью – унять вздорные выкрики парламентских невежд. Я воспользовался этим счастливым предлогом, чтобы возбудить в них самих желание удалить армию из Парижа. Я подослал графа де Мора, которому в нашей партии назначена была роль заглаживать чужие промахи, чтобы он шепнул президенту Шартону, будто ему доподлинно известна истинная причина, по какой Бри-Конт-Роберу не оказали помощи: она-де в том, что невозможно было вовремя вывести войска из Парижа, и потому только мы уже прежде потеряли Шарантон. Тогда же по моему наущению Гресси сообщил президенту де Мему, что узнал из верных рук, будто я нахожусь в большом затруднении, ибо, с одной стороны, вижу, что все приписывают потерю этих двух городов нашему упрямому желанию удержать войска в стенах города, а с другой – не решаюсь удалить хотя бы на два шага от своей особы всех этих солдат, которые в то же время служат мне наемными крикунами на улицах и в зале Дворца Правосудия.

Не могу вам описать, каким пламенем вспыхнул этот порох. Президент Шартон твердил теперь только о том, что войскам должно стать лагерем; президент де Мем все свои речи клонил к тому, что армии не пристало оставаться в бездействии. Генералы прикинулись, будто смущены [152]подобным требованием. Я сделал вид, будто ему противлюсь. Дней восемь или десять мы заставили себя упрашивать, а потом, как вы увидите, исполнили то, чего желали сами куда более, нежели те, кто нас к тому принуждал.

Нуармутье, выйдя из стен города с полуторатысячным отрядом конницы, в этот день доставил из Даммартена и его окрестностей огромные запасы зерна и муки. Принц де Конде не мог одновременно поспевать всюду: ему не хватало конницы, чтобы занять все окрестные селения, а все окрестные селения поддерживали Париж. В эти последние два дня в город навезли столько зерна, что достало бы продержаться более шести недель. И если хлеба не хватало, виною тому было лишь плутовство булочников и нерадивость должностных лиц.

Двадцать седьмого февраля Первый президент доложил Парламенту о том, что произошло в Сен-Жермене и о чем я вам уже рассказывал: решено было просить военачальников пожаловать после обеда во Дворец Правосудия, дабы обсудить предложения двора. Мы с Бофором насилу удержали толпу, которая ломилась в Большую палату, – депутатам угрожали сбросить их в реку и называли предателями, вошедшими в сговор с Мазарини. Пришлось пустить в ход все наше влияние, чтобы успокоить народ, а Парламент меж тем полагал, будто мы его подстрекаем. В том-то и неудобство власти над народом, что на вас взваливают вину даже за действия, творимые им против вашей воли. Испытав это утром 27 февраля, мы принуждены были просить принца де Конти уведомить Парламент, что он не может явиться днем во Дворец и просит отложить прения на другое утро, а сами положили собраться вечером у герцога Буйонского, дабы обсудить подробнее, что нам должно говорить и делать, оказавшись между народом, требующим войны, Парламентом, жаждущим мира, и испанцами, которые, смотря по тому, что было им выгоднее, могли пожелать и того и другого за наш счет.

Но, сойдясь у герцога Буйонского, мы оказались в положении не менее затруднительном, чем то, какого мы опасались в Парламенте. Принц де Конти, подстрекаемый г-ном де Ларошфуко, рассуждал как человек, желающий войны, а действовал как миротворец. Эта жалкая роль в соединении с известиями, полученными мной о происках Фламмарена, не оставили у меня сомнений в том, что принц поджидает ответа из Сен-Жермена. Среди предложений герцога д'Эльбёфа самое умеренное было – заключить в Бастилию Парламент в полном его составе. Герцог Буйонский не решался говорить о г-не де Тюренне, потому что тот еще не выступил открыто. Я не решался объяснить, почему нахожу необходимым отделываться общими рассуждениями до той поры, пока, уверившись, что войска наши расположились за стенами города, веймарская армия уже на марше, а испанская стоит на границе, мы не сможем заставить Парламент плясать по нашей дудке. Бофор, которому нельзя было открыть ни одной важной тайны из-за герцогини де Монбазон, отнюдь не отличавшейся постоянством, не мог взять в толк, отчего мы не воспользуемся влиянием, [153]какое оба с ним имеем над народом. Герцог Буйонский был уверен в моей правоте: как вы имели случай убедиться, с глазу на глаз он не возразил ни словом на доводы, изложенные в записке, о которой я вам рассказывал; но, не имея ничего против того, чтобы этой правотой пренебрегли, ибо ему как никому другому были выгодны беспорядки, он лишь в той мере, в какой требовали приличия, поддержал меня в моих усилиях склонить наших сторонников к умеренности, то есть к тому, чтобы не нарушать ход завтрашних прений в Парламенте народным возмущением.

Поскольку ни у кого не было сомнений, что Парламент примет, и даже с поспешностью, предложение двора о мирных переговорах, трудно было возражать тем, кто утверждал, что единственный способ помешать этому – упредить переговоры мятежом. Г-н де Бофор, всегда склонный к тому, в чем ему мнилось более славы, поддержал эту мысль со всею горячностью. Д'Эльбёф, получивший от Ла Ривьера оскорбительное письмо, разыгрывал храбреца. Я уже изложил вам выше причины, по каким путь этот, вообще не приличествующий человеку благородному, в силу множества важных соображений тем более не приличествовал мне. Представьте же, в каком я был затруднении, размышляя о грозящих мне опасностях: они ждали меня равно и в том случае, если я не смогу предотвратить возмущения, которое непременно мне же и припишут, хотя оно и погубит меня впоследствии, и в том случае, если я стану пытаться отговаривать от него тех, кому не могу открыть самые веские причины, по каким я его не одобряю.

Первым моим побуждением было незаметно поддержать колебания и невразумительные речи принца де Конти. Но, увидев, что невнятица эта, хотя, может быть, и помешает принять решение поднять бунт, не способна, однако, привести к решению его пресечь, а между тем это было совершенно необходимо, принимая во внимание умонастроение народа, готового вспыхнуть от одного слова, брошенного любым из нас, даже тем, кто менее всех пользовался его доверенностью, – я понял, что колебаться нельзя. Я высказал свое мнение прямо и открыто. Я изложил собравшимся то, что, как вы помните, говорил ранее герцогу Буйонскому. Я упирал на то, что мы не должны ничего предпринимать, пока из ответа Фуэнсальданьи не узнаем положительно, чего нам ждать от испанцев. Этим доводом я старался по мере сил возместить другие, привести которые не решался, хотя мне было бы куда проще и легче сослаться на помощь г-на де Тюренна и на вывод войск, которые решено было разместить под Парижем.

В этом случае я убедился: во времена гражданской войны утаить то, что следует, от друзей труднее, нежели предпринять то, что следует, против врагов. По счастью, мне удалось убедить собравшихся, ибо герцог Буйонский, который вначале колебался, поддержал меня, поняв, как он сам признался мне в тот же вечер, что смута в этих обстоятельствах в самом скором времени обернулась бы против ее зачинщиков. Но из того, что он высказал мне об этом предмете, когда все разошлись, я в свою [154]очередь понял: он исполнен решимости, – едва войска наши окажутся за пределами Парижа, договор с Испанией будет заключен, а г-н де Тюренн перейдет на нашу сторону, – избавиться от тирании или, лучше сказать, от мелочной опеки Парламента. Я ответил ему, что, как только г-н де Тюренн объявит себя нашим сторонником, я обещаю поддержать его в этом деле, но герцог должен согласиться – прежде этого я не могу порвать с Парламентом, даже если неминуемо сгублю себя; действуя заодно с корпорацией, в единении с которой частное лицо, на мой взгляд, не может оказаться запятнанным, я, по крайней мере, уверен, что сберегу свою честь, между тем как, способствуя ее гибели и не имея возможности заменить ее партией, которая была бы истинно французской и которою народ не гнушался бы, я в мгновение ока могу уподобиться в Брюсселе изгнанникам времен Лиги; участь герцога Буйонского благодаря его военному искусству и положению, какое ему может дать Испания, будет более счастливой, однако и ему следует помнить о герцоге Омальском, который впал в ничтожество с той поры, как у него не осталось ничего, кроме покровительства испанцев; на мой взгляд, нам с ним должно создать себе надежную опору внутри страны и лишь тогда порвать с Парламентом; более того, нам должно решиться терпеть Парламент до той поры, пока мы не уверимся совершенно в том, что испанская армия уже выступила, наши войска стали лагерем, согласно нашему плану, и виконт де Тюренн объявил себя нашим союзником – обстоятельство важное и решительное, ибо оно придало бы партии войска, независимые от иноземцев, или, лучше сказать, помогло бы образовать партию чисто французскую и способную поддержать дело собственными силами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю