355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоганнес Роберт Бехер » Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля » Текст книги (страница 42)
Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:14

Текст книги "Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля"


Автор книги: Иоганнес Роберт Бехер


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 46 страниц)

САМО СОБОЙ РАЗУМЕЮЩЕЕСЯ

«Это же само собой разумеется, это естественно, это ясно само по себе» – сплошь пустые, лживые фразы, целью которых было скрыть, что ничто уже само собою не разумелось и ничто больше не было естественным…

Разве как и прежде само собой разумелось, что человек становится человеком только среди людей, что человек нуждается в человеке, дабы стать человеком, дабы он мог остаться человеком? И сколь же противоестественно было в пору истребления говорить естественные вещи, сколь опрометчиво было отстаивать естественное и спорить с теми, кто говорил: это ясно само по себе.

Так было в пору истребления, когда все само собой разумеющееся, все естественное в человеческой жизни перестало быть естественным, разумеющимся, и под вопросом оказалось даже естественное жилье, которого люди так часто лишались, – и тогда уже не существовало само собой разумеющегося, привычного стола и привычной кровати, да и сколько других вещей, таких милых, и близких, и привычных было тогда уничтожено.

В пору истребления случилось так, что, когда мир погрузился во мрак и свет стал бесценной редкостью, человек снова открыл для себя естественное и среди всеобщего помрачения понял, какая это драгоценность – свет. Каким великолепным был свет, который прежде казался нам таким привычным, а теперь снова засиял для нас во мраке наших городов, – люди были полны благодарности за то, что свет снова засиял из мрака.

Мы были полны благодарности, и нам казалось, что мы словно впервые отрывали «само собой разумеющееся»: когда мы вновь сидели за столом, гладили его и говорили ему ласковые слова: «Наш милый стол, прими нашу благодарность тебе и тому, кто тебя изобрел, и тому, кто тебя соорудил, всем вам – хвала и слава!»

С теми же словами обращались мы и к кровати, когда мы смогли вновь подняться с земли, на которой валялись, и мы стали дивиться тому, что изобретатели всего само собой разумеющегося не получили поименной известности и не вошли поименно в историю человечества, хотя в ней прославлялись все те, кто обесславил себя участием в истреблении всего естественного. Истинно человечески естественное! О, это священное само собой разумеющееся! Пусть хвала в твою честь не знает предела!

ОДИН И ДРУГОЙ

Это случилось в пору истребления, когда при встрече один человек сказал другому: «Все пропало. Я потерял все. Кончено». Другому не пришлось долго расспрашивать, чего же именно лишился встреченный им человек, потому что тот подробно исчислил ему всю обстановку, уничтоженную при бомбежке его жилья. Каждая из перечисленных им погибших вещей: и ваза, и всевозможные безделушки на комоде и, разумеется, самый комод, – казалось, срослась с этой человеческой особью, которая, взывая к сочувствию, оплакивала свои потери. И ни слова не было сказано о том, что сам потерпевший спасся от гибели. Не было речи и о том, что жители дома погибли под бомбами; и лишь между прочим упомянул этот жалобно стенавший рассказчик, что недавно погиб на войне самый близкий ему человек.

Другой же, по-видимому, не принимал утрату мебели слишком близко к сердцу и только дивился, как это человек может так привязаться к вещам, так срастись с ними. Но вскоре он сообразил, что вещи, сливаясь с воспоминаниями, сами становятся как бы живыми существами, творениями, которым человек, заработавший их своим трудом, ухаживавший за ними изо дня в день, передал часть своего существа. «Как же можно так заблудиться в вещах!» – не переставал, однако, удивляться другой, и ему казалось, что человек, так сросшийся с вещами, сделался сам если еще и не вещью, то чем-то вещным. Превратившись в вещь, он утратил понятие о порядке вещей, – и только этим другой мог объяснить, что для его собеседника утрата вещей значила больше, чем утрата живых существ.

Другой чуть было не рассмеялся, когда раздалась новая жалоба – по случаю утраты плюшевой софы, но ведь все эти утраченные вещи были как бы частями его собеседника, его созданиями, погибшими под бомбами. И другой сказал: «Все у тебя есть, раз ты сам спасся, – плюшевую софу можно вернуть, а мертвых – никогда». Но его собеседник охотнее верил в воскрешение из мертвых, чем в возвращение плюшевой софы. У людей есть надежда на загробное бытие, а вещи казались ему только здешними, неповторимыми и невозвратимыми. Другому же все представлялось совсем наоборот. Не скрывая своего несогласия, он все же думал, что его собеседник так подчеркнуто выдвигает на передний план вещи, дабы облегчить себе горечь от понесенных им чудовищных человеческих потерь. Быть может, полагал он, вещи приходили на помощь человеку, вырастали перед ним как защитная стена, вбирали его в свою среду, чтобы не дать ему ощутить всю убийственную тяжесть понесенных потерь? Быть может, этот человек прибегал к вещам, чтобы защищаться от людей? Быть может, этот человек искал в вещах броню от зияющей пустоты? И такой вопрос возникал и казался неразрешимым. Вещи, сотворенные человеком, не дают человеку найти себя, вернуться к себе: но ведь без овеществления не было бы и града бомб, и поры истребления, когда люди живут не живя… Должно ли оставлять людей в покое и дать им жить такими, какие они есть, или же должно возбуждать тревогу, – ко всем тревогам, которые терзают мир, присовокупить еще новую тревогу? Ведь покой найдем мы только в тревоге и через тревогу придем к тому покою, на котором покоится мир…

Если бы кто-то третий присутствовал при встрече этих двоих, он сперва пришел бы в отчаяние от отчаяния одного, утратившего убранство своего жилища; но, узнав мысли другого, он воспрял бы духом и сказал себе: пока существуют такие, как этот другой, существует и другое бытие и другое будущее; ибо тот, кто понимает, что мы живем не живя, тот уже совершил первый шаг от жизнеподобия к жизни…

Так совершаются «чудеса» и в пору истребления.

ВСТРЕЧА С ЛЮДЬМИ И ВЕЩАМИ

Они потеряли своих любимых и оказались совершенно одинокими в этой убогой жизни. И я дивился их самообладанию и тому, как скоро они примирились со своей утратой. Они почти не вспоминали о своих «дорогих покойниках», и если и говорили о них, то деловито и бесстрастно. Но их всех охватывало болезненное и жалостливое возбуждение, когда они заговаривали о своей утраченной мебели. Казалось, что мысль об утраченной квартире («Вы, конечно, помните прелестный мейсенский сервиз и кружевные накидочки собственной ручной вязки?») волнует их несравненно больше, чем воспоминание о человеческих существах, унесенных смертью. (Только люди оплакивают людей. А вещи оплакивают вещи. Человек овеществился, а вещи очеловечились, – так уравнялись люди и вещи, но в этом равенстве уже содержалось господство вещей.)

Вот почему я боялся встречи с матерью после двенадцати лет разлуки. Отец мой умер за эти годы, а мать утратила под градом бомб все, кроме ручного чемоданчика, в который были сложены умывальные принадлежности, некоторые документы и фотографии. Она снимала комнату у чужих людей, и мне было страшно встретиться с этой мучимой одиночеством старой женщиной, которая была моей матерью. Все ее родственники, кроме племянницы, скончались, мой брат застрелился много лет назад, я доставил ей немало хлопот и огорчений и теперь, двенадцать лет спустя, возвращался к ней, как «блудный сын».

Но мать не проявила ни малейшего волнения. С раннего утра до позднего вечера она была занята, хлопотала и ходила по поручениям других, чужих людей. Казалось, что она уже не горюет о прошлом. Она показала мне спасенный чемоданчик и ласково погладила его. Она сделала все, чтобы свидание с нею было для меня не таким тяжким, как можно было ожидать. Мне приходилось сдерживаться и сдерживать свои чувства при виде той окаменелости, которую я встретил. Она была словно под наркозом – совершенно неспособна к какому бы то ни было душевному движению, в том числе и к проявлению материнского чувства. Так – тихо и благопристойно – проходила наша встреча. Тихо и благопристойно прошло и посещение могилы отца. Не покойник интересовал ее, а могила, памятник, цветы, и все, что она рассказала мне по пути о том, как умер мой отец, походило на врачебную справку. «Жизнь продолжается» – это выражение, которое всякий раз потрясает меня, вновь напомнила мне моя мать, которая рассказывала мне о незначащих и ничтожнейших частностях из своей повседневной жизни, а затем извинилась и ушла, сказав, что ей необходимо сделать кое-какие покупки.

Мне вспомнились обстоятельства, при которых покончил с собой мой пятнадцатилетний брат, ставший любимцем родителей, когда они сочли меня безнадежно погибшим. К тому же мой брат был уже в отрочестве выдающимся виолончелистом; он с успехом выступал в многочисленных концертах.

Отец был вызван в полицейский участок. Там ему сообщили о смерти брата, застрелившегося на Швабингском кладбище. Вернувшись домой, отец упал без чувств на лестнице, а очнувшись, заплакал навзрыд. Потом родители на целый час удалились в спальню. Они переоделись в черное, обсудили распорядок похорон и вышли из спальни вполне овладевшими собою. Все было сделано «как нельзя лучше», и «жизнь продолжалась».

Но женщина, о которой мне однажды рассказали в Иене, узнав, что ее муж убит на войне, не захотела, чтобы жизнь продолжалась так, как раньше. Она кричала и неистовствовала, кидалась на землю и рвала на себе волосы, она разгромила все в своей комнате, не пощадила ни одной вещи, которая попалась ей под руку. Когда же ей принялись объяснять, как геройски погиб ее муж, она впала в совершенную ярость и обрушилась с криками на всех, кто старался ее успокоить и утешить. «Почему я не прокляла эту войну с самого начала! – кричала она и била себя по лицу. – Слишком поздно! Поделом тебе!» Была вызвана полиция, потребовали водворения женщины в дом умалишенных. Но директор психиатрической больницы тайный советник Бинсвангер ответил, что не примет эту женщину в клинику, потому что у нее нормальная и истинно человеческая реакция, в отличие от тех, кто при утрате любимого человека полностью владеет собою и, следовательно, является вполне созревшим для сумасшедшего дома, в особенности же – заметил он – это относится к тем, кто владеет собой, теряя близких на войне, служащей неправому и злому делу.

БЕЗДЕЛЬНИК

«Все дурные дела, совершенные мною когда-либо, весят намного меньше, чем мое ежедневное преступление – безделие. Под видом деловитости, не оставляющей мне ни единой свободной минуты, под личиной человека, изнуренного и переутомленного работой, увешанный бубенчиками бесконечных телефонных разговоров, на маскараде заседаний и совещаний: так провожу я свою жизнь в безделии, выдавая все это за деятельность, изображая все это, как усердие и выполнение долга…

Не по тому, что я сделал, не по тому, что сказал, – и не по тому, сколько я сделал, и не по тому, сколько я сказал, – будут меня оценивать, а по тому, от чего я отказался и что упустил сделать и сказать. От чего же я отказался? От жизни. Что я упустил? Мою жизнь. С помощью изысканно продуманной системы эрзац-поступков и мнимой деятельности я уклонился от настоящих поступков и подлинно человеческих действий, – и когда я умру, положат в гроб бездельника, чьи способности пропали втуне, бездельника, превратившего свою жизнь в пустую игру.

Быть может, единственное, чего я не упустил сделать, это признания в том, что я – бездельник.

Но вот уже время не оставляет мне времени задуматься над этим и до конца продумать эту мысль, и время не дает мне времени подумать над тем, какие дела должны воспоследовать за этим признанием. Я очень занятой человек, – это надо понимать, – мое время строго распределено, оно точно распланировано. Была секунда покоя, которую я благоговейно провел у алтаря моей не прожитой жизни, и вот уже должен я распрощаться с вами и возвратиться к моей безжизненной жизни, но на прощание я хочу сказать вам: «Не исчисляйте ни того, что я делал, ни того, что говорил, – исчислите то, что составляют дела и слова мои, – и тогда окажется, что бессчетны преступления моих не сделанных дел и бессчетны человеческие слова, не сказанные мною, – бездельник я и пустобрех, и да будет вам благо, если вам не придется сознаться в преступлении таком же, как мое!..»

ТРИЖДЫ СОДРОГНУВШАЯСЯ ЗЕМЛЯ

Трижды содрогается земля при жизни человека.

В первый раз содрогается земля, когда человек осознает себя и постигает, что это значит: быть человеком. Тогда земля склоняется перед величием человека и содрогается в первый раз.

Во второй раз содрогается земля, когда человек поднимается над судьбой и узнает, что он – хозяин судьбы, – тогда земля склоняется перед всемогуществом человека и содрогается во второй раз.

В третий раз содрогается земля, когда человек находит дорогу к человеку и люди объявляют: «Мы переделываем мир».

Тогда земля в предчувствии нового плодоношения содрогается в третий раз.

И это содроганье сливается над веками и бесконечностью с раскатами грома, которые сопровождали сотворение мира.

ЭЛЕГИЧЕСКОЕ ВИДЕНИЕ

Ночью сквозь витрину хорошо освещенного магазина был виден витающий под потолком велосипед; он вращался на блестящем диске и был виден со всех сторон, сверкающий всеми своими частями. Он казался этаким велосипедом-манекеном, – и я благоговейно взирал на него с улицы. То была новейшая модель, которую только что выпустила всемирно известная фирма, снабдив ее всем, что вызывает волнение у завзятого велосипедиста. Я смотрел на эту модель так, как некогда трубадур взирал на прекрасную даму; вид этой современной музы настроил меня на стихи в ее честь. Для создания их мне были нужны технические сведения, и мысленно я обратился к этому существу, прося дать проспект, содержащий необходимые данные о нем, сверкавшем во всем блеске своей славы. Я представился ему и обратился со следующими словами: «Десять лет ездил я на велосипеде, подобном тебе, и когда мне пришлось бежать из Германии, я посвятил сонет этому любимому, покидаемому мною велосипеду». Велосипед-манекен невозмутимо вращался на своем диске, и мне казалось, что он хочет сказать: «Все марки велосипедов, выпущенные ранее, не выдерживают сравнения со мной. Как великолепно я сработан, пятнадцать лошадиных сил при скорости более ста сорока километров. Это – шедевр!» – «Сколько же, скажи мне, ты стоишь?» – спросил я еще более настойчиво, но тут же мне захотелось взять обратно свой вопрос, столь же неуместный, как если бы я вздумал спросить о цене неоплатно-прекрасной дамы. Но предмет моего поклонения пропустил мой вопрос мимо ушей, и я, так и не дождавшись его ответа, стал думать о самом себе, и мне стало грустно, ибо причина его молчания была кристально ясной. «Не подхожу я к твоим седым волосам» – так мог ответить велосипед, но он был вежлив и потому хранил красноречивое молчание. К тому же у этого полюбившегося мне велосипеда, у этого велосипеда моей мечты, не было ни единого пальца, которым он мог бы постучать по моему лбу, словно говоря: «Ездить на велосипеде – в твоем возрасте!..»

ЗАБЛУЖДЕНИЕ

Мне казалось, что она хороша, очень хороша, и я не мог не восхвалять ее красоту. Я сказал ей, как она хороша, повторил это себе: она хороша, хороша, удивительно хороша. И другим людям – желавшим или не желавшим ее видеть – я показывал мою красавицу и выспрашивал их о впечатлении, хотя и выспрашивал только для вида. От нее мне хотелось услышать похвалу моей собственной красоте. Но красота моей избранницы была красотой дешевой, расхожей, вульгарной, этакой, как говорится, всесветно-стандартной красотой, этаким красивым дюжинным товаром – привлекательная пустенькая куколка, движимая тщеславием, высокомерием и эгоизмом.

Она была остроумна, – да, я любовался ее умом. И, ободренная моим обожанием, она безудержно болтала и высказывала сплошь препротивные глупости, да еще в столь навязчивой форме, что даже такой безрассудный поклонник, как я, не мог не заметить этого. Впрочем, она умела становиться в позу, когда не молола без удержу языком и была способна контролировать себя. Она становилась в позу, набивала себе цену, принижая и окарикатуривая пошлыми остротами достоинства других; злое замечание из такого нежного ротика безошибочно действовало на любого полуинтеллигента, да и не только на него, но и на меня, хорошо знавшего эту манеру возвышать себя за счет других; прелестная пересмешница действовала без промаха. Для нее не прошли бесследно два года супружества с неким публицистом, который не жалел усилий, чтобы приобщить ее к кое-каким знаниям. В разговоре она проявляла несомненные способности к подражанию, а порой могла ловко воспроизводить чужие мнения и посмеяться над собой, конечно в преувеличенно карикатурной манере, свойственной людям, совсем не собирающимся всерьез исправлять свои ошибки и не идущим дальше этакой наигранной самокритики. Всматриваясь пристально в это навязчиво остроумничающее существо, я обнаружил, что ее красота не более чем внешняя приятность, красивая видимость, прикрывающая весьма сомнительную сущность, что она похожа на довольно простенькую вещицу, принаряженную для витрины; и вот эта витринная красота сумела подчинить и продержать меня в своем плену, – и если бы она так беззастенчиво и безудержно не работала языком и умела разрядить свои глуповатые суждения значительными паузами и молчаливыми улыбками, – я не поручился бы за то, что некоторое время спустя написал бы эти строки.

ДВОЙНИК

Жил-был некогда двойник, который настолько походил на свой оригинал, что успешно использовался последним, очень занятым человеком. Таким образом, занятой человек мог выступать в двух лицах: однажды как самостоятельная личность, в другой раз при помощи двойника. Какому занятому человеку не хотелось бы так раздвоиться! Однако постепенно между оригиналом и двойником возникли напряженные отношения, которые со временем приняли прямо-таки невыносимый, враждебный характер, и так длилось до тех пор, пока двойник, открыто объявив войну оригиналу, не взял всю власть в свои руки. За то время, что двойник представлял оригинал, он во многом превзошел его. Оригинал же, отвечая на попреки двойника в том, что он оказался никчемным и жалким, заявил, что двойник был не более как его карикатурой, и потребовал от него, чтобы тот перестал его шаржировать и, подражая, строго придерживался оригинала. «Но я же больше, чем копия, – с негодованием возражал двойник, – и уж если кто не соблюдает верности оригиналу, так это прежде всего ты сам». – «Нет, это как раз ты со своей погоней за оригинальностью!» – бранился оригинал. «Нет, ты со своей жаждой быть оригинальным!»– отвечал двойник. «Кто же кто?» – задумчиво спросил себя оригинал, точнее говоря, первоначальный оригинал, ибо теперь уже за право на оригинальность боролись два оригинала. «Ты – жалкая копия самого себя! Ты – предатель!» – воинственно обрушился двойник на оригинал. И с возгласом: «Долой оригинал во имя оригинала! Да здравствует оригинал!» – он водрузился на место оригинала. О, эта двойственность возможностей!

МОЙ УЧИТЕЛЬ

Я не знал тогда, почему каждый раз, когда я с ним встречался, во мне вспыхивала ярость. Все раздражало меня в нем, мне казалось, что он существует для того, чтобы будоражить меня и приводить в бешенство, я готов был ударить его кулаком и только в последний миг прятал в карман сжатую в кулак руку.

Он был моим учителем и знал больше, чем я. Даже гораздо больше, бесконечно больше, – казалось, он знает все, и никогда я не встречал никого, кто обладал бы большими знаниями. И не только в той или иной области науки, но и по всем житейским вопросам, и что больше всего меня бесило – у него была твердая позиция, было свое мнение, – и свои взгляды он выражал открыто и упрямо.

«Чего только этот тип не воображает о себе! – ворчал я. – Похоже, что он считает себя кладезем премудрости, мы еще выбьем всезнайство из этого паршивца…»

«Ага, – злобно ликовал я, – пусть бы он лучше подумал о своей расхлябанной походке, этот книжный червь и домосед. При забеге на тысячу метров ему можно дать восемьсот метров форы и все-таки обогнать его».

Все, что можно было бы собрать против него, накапливалось во мне, чтобы я мог противостоять его превосходству.

В своем воображении я приписывал ему подлейшие преступления, осуществленные в глубокой тайне, сочинял о нем грязнейшие адюльтерные истории и угрожал ему мысленно: «Мы все выведем на чистую воду, погоди-ка, мы доберемся до тебя».

«Нужны мне твои знания, – ополчался я против него, – плевать мне на твои истины, ты, старый болван!» Он был на двадцать лет старше меня, и я тешил свое воображение тем, что представлял себе, как он умрет от тяжкой болезни, а я приду на его похороны. «Прав тот, кто выживает», – говорил я, хвастаясь своей молодостью; мне и в самом деле казалось тогда едва ли не моей заслугой, что я молод.

Так я цеплялся за все, что, как мне думалось, могло поставить меня выше моего учителя, ибо сам я был – и это явствовало из всего моего поведения – ленив и никчемен, правда, при всем моем невежестве, у меня была, по-видимому, нечистая совесть, – ведь иначе учитель не обладал бы для меня такой неодолимой притягательной силой, которую я пытался побороть столь глупым образом.

Но я считал его своим врагом.

Я воображал, что он шел за мною по пятам, что он преследовал меня, и придумывал всевозможные уловки, чтобы ускользнуть от него или отомстить ему разными скверными выходками. Даже гонорар, который мой отец поручал передать ему, я брал себе и покупал на эти деньги в «Лавке чудес» зловонные петарды, лягушек-хлопушек и прочие взрывающиеся игрушки, которыми я хотел его позлить.

Особенно же раздражало меня, когда учитель делал вид, что он мне ровня, е, разговаривая на повседневные темы, смеясь и шутя, держался как мальчишка, а однажды даже предложил пойти со мной в воскресенье на футбол.

«Ага, – злорадствовал я, – теперь еще и эта затея; кто знает, что за этим кроется, – ведь он такой пройдоха…»

И так тянулось годами. И вот он умер, этот столь странно ненавистный мне учитель.

И в день его похорон мне стало ясно, что я провожаю в могилу своего лучшего друга.

Его знания, которым я строптиво противился, вошли в меня против моей воли, – правда, в незначительной мере, ибо приобрести все его знания я не смог бы при самых лучших намерениях.

К тому же, усваивал я знания не потому, что стремился к образованию, а потому, что хотел ему насолить; я хотел все знать лучше его, чтобы истина была на моей стороне и чтобы последнее слово тоже было за мной: так враждебно я относился к нему. И это враждебное отношение толкало меня на яростную учебу, и я просиживал над книгами дни и ночи, я штурмовал науки и знания, чтобы нанести ему полное поражение, к которому я стремился со всей страстью.

Я часто называл его моим «злейшим врагом». И этому злейшему врагу я обязан тем, что из меня что-то получилось. Еще и ныне – более чем сорок лет спустя – я питаюсь его знаниями. Он сделал меня человеком. Я никогда не стану таким, как он, ибо своими знаниями и своей нравственной силой он стоит недосягаемо высоко надо мной. Но он стал для меня своего рода совестью, и, собираясь что-либо предпринять, я спрашиваю себя: «А что бы он сказал на сей счет?» И то, что я пишу, я мысленно даю читать ему первому. Его приговор строг, но верен и справедлив.

Никогда не забуду я его глаза, от взгляда которых не могу укрыться и по сей день. Мне казалось, что они меня пронзают, что они обнажают все мои тайны. Долго я не мог выдерживать их взгляда и научился делать это только тогда, когда был уверен, что сделал что-то хорошее. А взгляд этот был добрым и понимающим, он видел мою никчемность, и именно его превосходство в доброте так возбуждало меня против него, – возбуждало настолько, что мне нередко хотелось, чтобы учитель в гневе побил меня или сказал мне грубое слово. Но он никогда не делал этого. Он только смотрел на меня с грустью, с такой невыразимой грустью, словно смотрит в бездну бесчеловечности и словно в моем облике ему открывались беды и горести всего человеческого рода. Но стал ли бы он отдавать мне так много сил, если бы видел во мне безнадежный случай? Он никогда не говорил об этом, даже намеками. Может быть, он в самом деле только выполнял свой долг, не считаясь с тем, что перед ним – безнадежный случай. До его смерти ничто не говорило о том, что я стану человеком, который хотя бы отчасти отвечал его идеалам, – но он хотел испробовать все возможности…

Так пусть же после стольких долгих и тяжких лет будет поставлен ему памятник в этой книге: ему, кто был некогда моим учителем, который остался им на всю мою жизнь и останется им до конца моей жизни, этому незабываемому, безымянному человеку: моему большому врагу, который был моим лучшим другом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю