Текст книги "Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля"
Автор книги: Иоганнес Роберт Бехер
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 46 страниц)
XXXVII
Я охотно уклонился бы от встречи с Гартингером, но он уже переходил улицу и шел прямо на меня. Вот он шагает мне навстречу. «Францль?» Нет, вряд ли, слишком уж он возмужал, слишком вытянулся, носит длинные брюки, и походка у него какая-то неуклюжая, точно он еще не научился владеть своими длинными ногами и руками. В те немногие секунды, которые еще отделяли меня от него, я с недоумением подумал, как это случилось, что мы так долго не видались с ним… А может быть, он каким-то чудом знает все, что произошло со мной за это время? Откуда он явился?
Я невольно, точно задыхаясь, раскрыл рот и потер себе лоб. Напротив раскинулось садоводство Бухнера, оттуда таращилась на меня пещера. Нет, я не мог отмахнуться от нее; из широко распахнутых ворот с таким скрипом выезжал фургон, что садоводства нельзя было не заметить. Я шел как тогда, мелкими шажками, а Гартингер уже издали крикнул мне:
– Здравствуй!
Если бы время могло начать свой бег сызнова, с той минуты, как мы поссорились, я пожелал бы сейчас: пусть будет все сначала и по-другому, совсем по-новому! Но я все еще задыхался, рот у меня был раскрыт, лоб горел.
Гартингер не переставал улыбаться. Я вспомнил, что он учится слесарному ремеслу, и это придало мне храбрости.
Нерешительно шел я навстречу его улыбке.
Откуда эта улыбка? Может быть, из далекого будущего, из того будущего, в котором уже наступила новая жизнь? Я тут же решил, что расскажу Гартингеру о последней воле бабушки и попрошу обстоятельно разъяснить, что это за «новая жизнь» и почему вокруг нее столько разговоров. Пусть порекомендует мне какую-нибудь книжку, – о государстве будущего, наверное, что-нибудь написано.
Но улыбка Гартингера с каждым его шагом все угасала, и рукой, которой он только что так приветливо махал, он лишь бегло пожал мою. Первая улыбчивая радость встречи, несомненно, уступила место неприятным воспоминаниям. Когда мы сошлись, он смерил меня подозрительным и враждебным взглядом. Видно было, что он раскаивается в своей приветливой улыбке. Я прикрыл рот, как будто подавил зевок.
В ту пору мне часто случалось сказать что-либо такое, в чем я далеко не был убежден, сказать с единственной целью – вызвать на спор других и таким образом лишний раз укрепиться в своей правоте. И мысленно я вел такие споры: то в роли отца рвал и метал против себя, то накидывался на себя в роли Фрейшлага и Фека; во мне сталкивались самые противоречивые мнения и взгляды, так что было трудно решить, кто же в конце концов прав.
Мне хотелось сказать Гартингеру: «Тебе нечего раскаиваться, я теперь совсем другой». Но тут я вспомнил, что эту же фразу сказал мне однажды Фек. Гартингер набросился на меня:
– Если вы будете продолжать в том же духе, это добром не кончится!
«Ты совершенно прав», – следовало бы мне ответить, ведь и я чувствовал то же, что он. Я мог бы даже прибавить: «Но что до меня, то я постараюсь ни в чем таком больше не участвовать и стать хорошим человеком, и ты мне, конечно, поможешь. Я дурно поступал с тобой, прости, Францль!»
Но меня уязвило словечко «вы». Гартингер ставил меня на одну доску с Феком, Фрейшлагом, а может быть, и с отцом, а между тем я немало гордился, что кое в чем разошелся с ними во мнениях. Ну, не возмутительно ли со стороны этого подмастерья броситься ко мне через улицу и, даже не попытавшись узнать, что я теперь собой представляю, так обрушиться на меня!
Задирать нос или читать проповеди – это, если на то пошло, мы сами умеем, так что, пожалуйста, не воображай, что вся правда у тебя в кармане.
И я решил козырнуть своими необыкновенными, припасенными для отца познаниями.
– Знал бы ты, какие я изучаю предметы! Ну-ка, скажи, много ты за всю свою жизнь слыхал про «диатермию» или же про «ессе homo»?[2]2
Се человек (лат.).
[Закрыть] Ясно, что в этом ты ни бельмеса не смыслишь. А что такое «паранойя» или «кристаллообразование», а? Эх ты, бахвал, всезнайка!
Нельзя сказать, чтобы мой научный багаж ошеломил Гартингера, скорее его позабавило то, как я старался правильно произнести все эти слова: «диатермия», «ессе homo» и «паранойя».
– Ничуть я не испугался этого твоего «кристаллообразования»; подумаешь, зазубрил несколько умных слов и строит из себя ученого; на такую ученость я плевать хотел, простофиля ты, вот что! Смешон ты мне. И я тебе еще раз говорю, что добром это не кончится, если вы по-прежнему так будете продолжать. Это мое твердое убеждение. И я остаюсь при нем. Так и будет.
У меня руки чесались съездить его разок по физиономии за «простофилю», потому что я не находил спокойного и разумного ответа, а у меня уже вошло в обыкновение пускать в ход кулаки там, где я не мог обойтись словами. Но я быстро сунул руку поглубже в карман, точно это могло удержать ее. Начал шарить там, как будто позванивал монетами.
– Что ж, чем хуже, тем лучше!
Я раздраженно бросил ему эту дурацкую поговорку.
Правда, я тут же смущенно заулыбался. Но слова уже вырвались.
– До чего ты напыщенно, загадочно выражаешься!
Гартингер вызывал меня на крайности, а я этого вовсе не
желал. Меня тянуло к Францлю, я мечтал никогда больше не расставаться с ним.
«Не думай, что я это всерьез, не верь ты моей болтовне! – хотелось мне подсказать ему. – Встреча с тобой смутила меня, и я несу всякий вздор».
Но у меня снова вырвалось:
– Вот бы нам войну хорошенькую, очень уж все протухло.
Этот непроизвольный возглас раскрыл мне, как бывало
не раз, меня самого. С ужасом прислушался я к тому, что происходило во мне, какие тайные желания бурлили в моей душе! Меня прямо скрючило – так больно мне стало оттого, что я брякнул нечто подобное.
Какой толк, что я хожу в гимназию, а Гартингер учится всего лишь слесарному делу. Гартингер происходил из бедной семьи, и это словно давало ему надо мной огромное преимущество. Мы – Гастли, Феки и Фрейшлаги – понимали, на это у нас ума хватало, что спасти от позора пустоты и невежества может только самоуверенное и наглое поведение. Как часто я, бывало, прибегал к этому способу, стараясь запугать Гартингера, заткнуть ему рот. Если мы не находили аргументов, то мгновенно выдумывали какую-нибудь несусветную чушь вроде пресловутого «потому», на которое нечего и ответить.
Но на этот раз Гартингер не растерялся. На губах его мелькнула ироническая усмешка. Видимо, не желая терять времени на объяснения со мной, он ограничился тем, что сказал:
– Что вы за люди! Что за злобные, гнусные люди! Да и люди ли?! Вы просто опасны… Гунны вы, вот кто!
В его голосе звучало возмущение, и это только сильнее раззадорило меня. Ага, значит, и он, как мой отец, взобрался на кафедру и свысока отчитывает меня! Или, может быть, он из другого ферейна – форма: красные трусы, – и отстаивает честь своего ферейна? Гунны!! Он, кажется, сказал «гунны», я только сейчас спохватился, Кто-то однажды сказал уже это… «гунны»!
– А как же называется твой ферейн, и где у вас происходят тренировки? Мы, гунны, видишь ли, люди высшей породы.
Гартингер постучал пальцем по лбу.
– Идиот!
Он быстро зашагал прочь и исчез за углом.
Неумолимо указывал на меня палец: «Такие, как ты!» Он указывал на мой лоб, на самую середину, куда плюнул однажды Гартингер. Он указывал, вдавливаясь в лоб все глубже и глубже. «Хоть рот-то закрой!» И я стиснул зубы, Я выставил вперед руку, словно отгоняя указующий палец. Ксавер указывал пальцем, а потом и Гиасль, – указующий палец следовал за мной и теперь опять указывал на меня. Я тер пятно, появившееся там, куда указывал палец.
Было время, когда я, пожалуй, бог весть что возомнил бы о себе, если бы меня назвали опасным человеком или «гунном». Ввязываясь в какую-нибудь стычку, Фек всегда повторял одну и ту же остроту: «Осторожно! Не прикасаться! Опасно для жизни!» А теперь я стоял пристыженный, мне хотелось броситься за Гартингером вдогонку, но он уже вскочил в трамвай, проходивший по соседней улице.
«Идиот, идиот!» Это написано у меня на лбу. На это указывал палец Гартингера.
И тут я вспомнил, как улыбался Гартингер, когда шел мне навстречу.
Стоило мне вспомнить эту улыбку, и я сам заулыбался, – откуда-то взялась уверенность, что мы встретимся вновь.
«Твоя правда! – обратился я к нему в пространство. – Во мне нет ничего устойчивого. Все под вопросом. Я – вопросительный знак. Так помоги же мне выкарабкаться из этой мерзости!»
Я решил написать Гартингеру. Я не хотел допустить, чтобы нашу следующую встречу опять отравили какие-нибудь мои непредвиденные глупости.
В письме я среди прочего решил написать:
«Но только прошу тебя, Францль, не задирай, пожалуйста, нос. Не разговаривай со мной свысока и не грози мне. А то на меня сразу что-то находит, и я делаюсь не таким, какой я есть, быть может. Не прячь никогда своей улыбки, Францль… Пусть тебя не отпугивают мои глупости… Ведь ты стойкий. Трудно таким, как я. Помнишь, что сказал твой отец… Я не хочу быть «гунном»!». А конец письма был такой:
«Я хочу доискаться настоящей правды, хочу знать все насчет бога, вселенной и прочего. И насчет новой жизни».
Всю дорогу я мысленно разговаривал с Гартингером, и мне казалось, что это он мне посоветовал купить у букиниста Гугендубеля на Шеллингштрассе «Мировые загадки» Эрнста Геккеля. Много лет назад, роясь в отцовском портфеле, я обнаружил такую красненькую книжечку в бумажной обложке, напечатанную в две колонки.
Чтобы читать без помехи, я перед сном ставил будильник на два часа и клал его под подушку. Свечу завешивал со стороны двери полотенцем. Свет наружу не проникал, и ничто не выдало бы меня в случае, если бы отец или мама вздумали пройти в «укромное место». Я усаживался в постели и клал перед собой на одеяло «Мировые загадки». Читая, я попивал холодное какао и ел булочки с маслом, которые каждый вечер контрабандой приносил из кухни к себе в комнату и прятал в потайной ящик. Никто не мешал мне хлюпать и чавкать сколько душе угодно.
И вот однажды ночью случилось так, что я уснул над моей заветной книжкой. Свеча догорела и подпалила полотенце. «Мировые загадки» лежали раскрытыми передо мной, когда, привлеченный запахом гари, отец вошел в комнату.
– Нечего сказать, дожили!.
Подоспевшая мама поторопилась заверить:
– Это у него не от меня!
– Так что же, от меня, по-твоему? Негодяй!
Отец заметил сыр и ливерную колбасу, которые я избрал для сегодняшнего ночного пиршества. От недопитой чашки какао и надкушенной булочки он брезгливо отшатнулся.
– Мне кажется, – сказал он, переведя дух, – что тут устраиваются оргии…
– Он просто проголодался, – взяла меня под защиту мама.
– Проголодался?., Это ты называешь проголодаться? – говорил отец, указывая на сыр, колбасу, булочки и какао. – Да тут целый гастрономический магазин… О, мне это хорошо знакомо из моей практики… Обжорство и пьянство… Страсть к мотовству… Так всегда начинается, а кончается шампанским и толстыми сигарами!
Он потрясал надо мной «Мировыми загадками» и спрашивал:
– Откуда?
Хотя я был в одной рубашке, я гордо заявил:
– Мне эту книгу дал Гартингер.
Мама бросилась вон из комнаты. Со времени бабушкиной смерти она часто спасалась бегством.
– Ну, уж… Дальше идти некуда… С него станется… – запинался отец, не находя слов. – И у тебя хватило наглости возобновить с ним дружбу… Вот погоди, мы сейчас поджарим твоего Гартингера!.. – Отец схватил меня за руку, и я вынужден был в ночной рубахе последовать за ним в кухню.
Он стал возиться у плиты, помешал кочергой тлеющие угли и сунул туда книжку, но она почему-то никак не воспламенялась. Мне хотелось спросить у отца, развеян ли бабушкин прах по ветру, когда и где, исполнена ли ее последняя воля… Тут отец выхватил из плиты книгу и поднес к ней зажженную спичку. Меня вдруг рассмешила вся эта процедура – и то, как я, застигнутый за запретным чтением, стою в ночной рубашке, и то, как отец осторожно, боясь обжечь пальцы, чиркает спичку за спичкой, а книжка все никак не воспламеняется.
– Облей ее спиртом или бензином, тогда она наверняка загорится.
– Помалкивай! Обойдусь без твоих советов, сам знаю, что мне делать. Беспримерная наглость!
Вне себя от бешенства, отец кочергой проталкивал книгу дальше, в глубь топки.
– А она все-таки не горит, папа, ничего не поделаешь.
Отец взмахнул кочергой.
– Молчать! Кому я говорю, черт возьми?
Глядя, как отец орудует кочергой, которую я привык видеть в руках у Христины, я думал, что теперь в нем гораздо больше отцовского, чем в те минуты, когда он сидит за письменным столом; он точно стоял в крестьянской избе и разводил огонь в печи. Вдруг он бросил кочергу, – видно, это занятие показалось ему недостойным его звания, и, кроме того, кочерга пачкала руки.
– Ты похож на угольщика, папа!
– Еще одно слово и… Загорелась, загорелась! – Отец наклонился над пламенем, охватившим «Мировые загадки».
Я пил воду стакан за стаканом, словно вознаграждал себя за всю воду, не выпитую в тот раз, котда меня мучила невыносимая жажда.
– Что ты прилип к крану! Вот наказание! У тебя одни только дурные наклонности.
Я улыбнулся ему в ответ – я утолил жажду. Отец не знал, к чему бы еще придраться. Он обвел взглядом кухню. Посуда, стоявшая навытяжку в кухонном шкафу, ничего, очевидно, не говорила его сердцу, и чисто вымытые окна не удовлетворили его, и белые занавески, и вычищенная плита, и блестящие кастрюли, и табуретки, покрытые голубым лаком, и стоявшее в углу ведро с половой тряпкой, и сверкающий медный кран – все ему претило; он с отвращением переводил взгляд с предмета на предмет. Но не затем, чтобы в приступе бешенства со звоном все расшвырять: на этот раз отец, казалось, хотел эти полезные предметы, добытые «собственными силами», вычеркнуть все до одного из своей жизни как бесполезные.
– Нет, нет, нужны коренные перемены.
Я насторожился.
И отец заговорил о новой жизни. До сих пор ведь он, этот «гунн», хотел, чтобы все оставалось, как было.
Ни одного человека, значит, не удовлетворяет та жизнь, которую он ведет.
Повсюду и везде только и слышишь:
– Нужны перемены, перемены!
Заметив мое удивление, отец отложил кочергу в сторону и, пока мыл руки, несколько раз грозно произнес прокопченным голосом:
– Все переменится! Переменится! Дай только срок!
XXXVIII
Еще одно лето миновало.
– Все еще ни-ни? – юлил вокруг меня Фек. – Да ты просто чудак.
Как только спускались сумерки, по Герцог-Вильгельм-штрассе начинали прохаживаться женщины, они щебетали: «Пойдем со мной», – и стоили один талер.
– Чудак, да ты попробуй!.. В табачной лавочке у Костских ворот это много удобнее, – хочешь, познакомлю… Мне ты, пожалуйста, очки не втирай… От тебя прямо-таки разит целомудрием!
Фек немало открыл мне тайн, когда он – «наконец» – задался целью просветить меня. Днем и ночью в домах, которые так невинно глядят своими окнами на улицу, творятся, неприметно для меня, чудовищные вещи: мужчины и женщины исчезают в подъездах, поднимаются по лестницам, звонят, либо, если женщина прошла вперед, она оставляет дверь полуоткрытой, и вот они уже тискают и мнут друг друга, говорят непристойности и валятся нагишом в постель, а потом моются, приводят в порядок платье и как ни в чем не бывало выходят на улицу. Эта игра завязывается повсюду: на катке, на пляже, в ресторане, в кафе, в трамвае и просто на улице. Уговариваются взглядами; взглядом, объяснял мне Фек, можно раздеть женщину или попросту задрать ей подол. Это проделывается и на скамейках в Английском парке, и в скверах, и на берегу Изара, а поздно ночью, когда улицы пустеют, в первой попавшейся подворотне. Такая таинственная игра никогда не приедается, хоть она очень однообразна и всегда, будь то Эдит, Анна или Луиза, кончается одним и тем же, ею никогда не пресыщаешься, и каждая женщина заново тебя увлекает. Женщины постарше, замужние – самые интересные, они не ломаются, они опытны и изобретательны. Их не стесняет, если мужчина при этом смотрит на них, наоборот: они находят в этом особую прелесть. В сущности, все в мире вертится вокруг этого. И Фек вдавался в подробности, описывая свои последние похождения.
– Попробуй и ты, – повторял он, – мне это ни пфеннига не стоит: на днях одна вдова подарила мне за это талер. Если хочешь, пойдем вместе, я покажу тебе, как это делается.
До сих пор я только приглядывался.
Так когда-то я глядел на витрины и дивился на мир необычных вещей, отделенный от меня одним только стеклом, – а в морге лежали выставленные напоказ покойники, – так когда-то
я подглядывал в замочную скважину за родителями в их спальне или за отцом в передней в то утро, когда он встал спозаранку; позже я глядел так в Панораме на бой под Седаном и на восстание боксеров; я издали заглядывался на фрейлейн Клерхен, качавшуюся на качелях, и, сидя в беседке, точно со стороны глядел на нее и на себя. Заглядывал я и в самого себя, когда делал вылазки в мир, и лес стоял озаренный солнцем, и я видел себя в Феке, когда тот, ухмыляясь, подмигивал мне, видел себя в учителе Штехеле всякий раз, когда я на другом вымещал терзавшие меня обиды и боль. Мои любопытные взгляды проникали во все уголки пансиона Зуснер и в кабины Унгерерских купален… Так, юный созерцатель делил с фрейлейн Лаутензак ее смерть и сквозь толстое огнеупорное стекло смотрел, как языки пламени смыкаются над телом умершей бабушки…
Доктор Генрих Гастль сказал бы: «Беззаботное детство кончилось…»
Колокольчик на дверях лавочки звякнул: «Войдите!»
Табачная лавочка находилась у Костских ворот. На двери висел плакат: два борца плотоядно охватили друг друга толстыми, как окорока, руками. В витрине пирамидами громоздились сигаретные коробки.
Дверь звякнула «дзинь», и меня обдало теплым чадом, смешанным с приторным запахом духов.
Продавщица, перегнувшись через прилавок, шушукалась с субъектом в грубошерстном пальто. Рябое, покрытое светлой щетиной лицо уставилось на меня. Когда колокольчик звякнул вторично и дверь захлопнулась, рот продавщицы отпрянул от уха ее собеседника и раскрылся навстречу мне:
– Что вы желаете?
Грубошерстное пальто, посасывая сигару, отступило в глубь комнаты и, став ко мне спиной, занялось пристальным разглядыванием какой-то театральной афиши.
Глаза продавщицы юркнули за ним следом, она повторила вопрос:
– Что вы желаете?
Я спросил сигареты, кажется «Салям алейкум». Только после того как продавщица повернулась, я почувствовал на себе ее взгляд и до моего сознания дошла необычная певучесть ее «что вы желаете?».
Заплатив, я вынужден был сам себя подтолкнуть: «Ступай же!» – мне не хотелось трогаться с места.
А на улице мне показалось, что девушка идет рядом: мне приходится смотреть на нее сверху вниз, так она мала ростом, взгляд мой задерживается на ее рыжеватых, взбитых на лбу волосах, глаза ее беспокойно бегают и поблескивают, неподвижен один только вздернутый носик, шею до самого подбородка скрывает ядовито-зеленый свитер.
Я терпеливо ждал на противоположной стороне улицы. Лавчонка казалась мне одним из тех ярмарочных балаганов, где творятся всякие чудеса.
Через некоторое время – дзинь! – из двери выскользнуло Грубошерстное пальто, и – дзинь – я опять в магазине.
– Что вы желаете?
«Фек подвел меня, – думал я, краснея, – все, что он мне рассказал про тайные встречи, вранье и выдумки, пусть бы он подсказал мне сейчас, что ответить». «Что ты пожелал себе?» – спросила бабушка на празднично убранном балконе в новогоднюю ночь, и позднее я пожелал себе, чтобы началась война, но только когда я вырасту.
– Что вы желаете? – повторила продавщица таким певучим голосом, точно в ее власти было исполнить любое желание… «Возьмите себя в руки, молодой человек, не будьте трусом», – говорило, казалось, ее лицо с высоко вскинутыми бровями, и я, став навытяжку, твердо произнес:
– Я бы желал встретиться с вами где-нибудь.
Затянувшись, она пустила в меня легкую струйку табачного дыма, за которой полыхнула ее улыбка.
– Меня зовут Фанни.
С грохотом опустилась железная штора. Я ждал Фанни на углу. Все напряглось во мне в ожидании этого грохота. Я считал: «Раз, два, три», – и лишь на счете сто с лишним штора наконец загрохотала. Незримо для всех стоял я в облаке счастья на перекрестке, залитом уличной толпой.
Фанни пересекла улицу, еще провожаемая грохотом железной шторы, на ходу спрятала в сумочку ключ от магазина, закрыла сумочку, в нескольких шагах от меня широко раскрыла ее, посмотрелась в зеркальце и, так как она несколько задержалась, спросила, беря меня под руку:
– Надеюсь, я не опоздала? Милый…
На Фанни была теперь коричневая юбка и красная блузка, как у фрейлейн Клер… «хен» я проглотил, словно фрейлейн Клерхен рассердилась бы на меня, если бы я мысленно произнес ее имя в присутствии Фанни.
Фанни потребовалось немало времени, чтобы выбрать в кабачке подходящее местечко, так чтобы и уединенно было, и не слишком близко к музыкантам, и, желательно, у окна. Здесь можно было глядеть и на улицу и в зал; в глубине его, на эстраде, под гортанные звуки тирольских дудочек танцевали пары.
– Мы словно в беседке здесь, – сказала Фанни, усаживаясь поудобней, – никто нас не видит… Даже папаша не увидел бы, если бы случайно зашел сюда, – хихикнула она. – Мы как за стеной, как в отдельном кабинете.
Кельнер, обслуживавший влюбленную пару в беседке счастья, был, очевидно, хорошо знаком с Фанни; он сразу же перешел с официального «что прикажут господа?» на фамильярное: «А вы, фрейлейн, все шутки шутите?» Он, по-видимому, заметил мою неловкость.
Мы сидели рука в руку, потом, когда Фанни отодвинулась, чтобы погрызть соленый крендель, я положил руку ей на колено.
Склонившись над карточкой, мы близко-близко придвинулись друг к другу. «Славная девчонка», – я украдкой коснулся Фанниных губ, они были влажные и открывали верхний ряд зубов.
Я не в силах был сдерживать свои движения под столом. Наступил Фанни на ногу, извинился, прижался бедром к ее бедру, рука тоже не знала удержу. Фанни не протестовала и, склонившись над столом, бойко смеялась мне в лицо.
– Сколько таких встреч с женщинами у тебя бывает в неделю?
– М-да, достаточно… как когда… – начал было я очень важным тоном, но сейчас же сказал серьезно:– Да нет же, я вру, ты у меня – единственная.
Она сунула мне в рот ложку брусники, и мне казалось, что надо подольше удержать эту сладостную горечь во рту, чтобы изведать вкус счастья.
– Ты еще такой молоденький! Я совсем тебе не пара. Моя жизнь загублена.
– Разве нельзя начать все сызнова?
– О, это было бы прекрасно, чудесно…
– Пойдем! – Фанни встала и оправила юбку.
Я между тем считал, считал. Подсчитывал, просчитывался, присчитывал лишнее, опять пересчитывал – все равно денег у меня не хватало. На чаевые уж, конечно, не хватит, и зачем только Фанни заказала эту проклятую бруснику! Кровь густо прилила к щекам. Такие особы всегда раздувают счет. Фанни уже звала кельнера:
– Получите! – Карточка дрожала у меня в руке, цифры плясали перед глазами. Брусника! Брусника!
– Ах, – протянула Фанни, – я и забыла совсем! – Как я был благодарен ей, что она выручила меня в последнюю минуту.
Бормоча что-то в свое оправдание, я смешал ее деньги с моими и дал кельнеру огромные чаевые, чтобы он ничего не заметил. Путь до двери показался мне бесконечным. Я почувствовал, что все оборачиваются и смотрят мне вслед: «Поглядите-ка на этого важного господина, он угощается за счет продавщицы сигарет».
– Вот и мой трамвай, – сказал я и хотел вскочить в вагон.
– Что, пропала охота? – Фанни взяла меня под руку.
Я ответил, как мужчина:
– С чего ты взяла? Как это так, с какой стати?
Фанни жила на окраине города, в «Долине».
Движением, которое выдавало привычку впускать гостей, она быстро отперла входную дверь.
– Осторожно, лестница!
Фанни прошла вперед с карманным фонарем в руке, огонек – блуждающий светляк – манил за собой вверх, и я следовал за ним, обвеваемый складками Фанниной юбки. Я шел вплотную за Фанни, ощущая ее всеми своими чувствами, – казалось, с нее упали одежды и я, обхватив ее сзади, несу в потемках высоко перед собой.
Ступеньки были истоптанные. От дома пахло, как от умирающего. Тяжело дыша, мы карабкались все выше и выше, точно на обветшалую башню. Когда на площадке мы на мгновение останавливались отдышаться, слышно было, как стены хрипели.
Через длинный, заставленный шкафами коридор Фанни проводила меня в свою каморку. Над зеркалом веером разместились открытки, портреты артистов и атлетов, весело ухмылявшихся мне навстречу.
«Вот, значит, как она живет», – подумал я и, вспомнив Беседку счастья, опять проглотил «хен».
Инженер, тот самый, в грубошерстном пальто, готов жениться на ней, рассказывала Фанни, «но он – такая мразь, что, только накачавшись, согласишься лечь с ним в постель». Табачную лавочку приобрел для нее он же, субъект в грубошерстном пальто, – чтобы обеспечить ей приличный заработок.
Наливая воду в таз и вешая свежее полотенце, она спросила:
– Ну, а что ты мне подаришь? – но тотчас же спохватилась: – Ах, что же это я говорю! Брось! Не нужно. В другой раз… Сегодня ты не при деньгах. Это не к спеху!
Прежде Фанни служила в кабачке «Бахус» на Герцог-Вильгельмштрассе, а до того жила в Кельне. Ее очень насмешило, что я не знал выражения «выходить на промысел».
– Да ты просто золотко, золотко! – чирикала она. – Теперь таких и нет, ох, умора! Он не знает, что это такое!.. Да ты и не представляешь себе, какая ты находка! За это и приплатить не жалко! – Хихикая, она вертела меня и так и сяк, чтобы осмотреть Золотко со всех сторон.
– Был у меня среди клиентов прокурор, – рассказывала она, – про него говорили, что такого мучителя поискать надо, и чего только я с ним не вытворяла, а ему подавай еще и еще… Вообще заметь – отцы семейств самые страшные развратники, у каждого свои особые причуды.
Еще в Кельне увязался за ней один знакомый, Куник, по прозвищу «Боксер», он часто торчит у нее в лавке.
– От него я никак не могу избавиться. Возможно, он еще сегодня заглянет мимоходом, но это ничего не значит, – раз весь день о нем не было ни слуху ни духу…
Фанни уселась у стола, закинула ногу за ногу и взглянула на часы.
– Ну, а теперь расскажи мне что-нибудь, но только такое интересное, чтобы под это можно было помечтать.
О чем мог рассказать Золотко, чтобы под это можно было помечтать?
Он стал рассказывать о фрейлейн Клер. Она звалась теперь фрейлейн Клер, без всякого «хен». Фрейлейн Клер была удивительной красавицей, такой же красавицей, как мать на мольберте в гостиной. Фрейлейн Клер сидела на качелях в саду, качели качались, качались под звуки гармони. Золотко сидел с фрейлейн Клер в Беседке счастья, они держались за руки, целовались и клялись любить друг друга «до гроба». Но вмешался отец и запретил им встречаться. Любовь их, однако, была так велика, что они решили умереть. Лунной ночью они сели в лодку и поплыли по Альпзее, глубокому, как тысячелетия, как вечность глубокому озеру, в котором отражался древний, как мир, месяц. Фрейлейн Клер обняла Золотко и заплакала: «Я не хочу умирать! – говорила она, – я не хочу умирать!»
– А ведь ты врешь, Золотко, это тебе стало страшно, а не ей. Подумаешь, благородный рыцарь! Как это похоже на вас, мужчин! – Фанни возмущенно вскочила и взяла в руки куклу, лежавшую на подушке.
– Нет, уверяю тебя, Фанни! – вдохновенно врал я. – Именно я был готов умереть. Что хорошего в жизни? Я нисколько не боюсь умереть…
– Вранье! Вранье! – пронзительно визжала Фанни. – зачем ты вообще все это нагородил, какое мне дело да твоей фрейлейн Клер, зачем ты ее приплел сюда, твою…
«…фрейлейн Клер, – хотел подсказать ей Золотко и добавить: – Вовсе не фрейлейн Клер, а фрейлейн Клерхен».
– Фрейлейн Клер! Фрейлейн Клер! – Фанни, словно важная дама, жеманно изогнувшись, прошлась по комнате.
– Фрейлейн Клер-хен, – тихо сказал Золотко.
Фанни стала обходить стол, чтобы подойти к нему поближе. Но стол еще разделял их. Золотко встал и как бы ненароком начал отодвигаться от нее.
– Да постой же минутку! Мне надо тебе что-то сказать! – Она уже почти схватила его, но он успел вывернуться.
– Ну-ну, такие мне еще не попадались… Ты что, женщин боишься?… Вот чучело… – Загородив ему дорогу стулом, она наконец настигла его.
– Слушай! – Она обняла его. – Я буду для тебя твоей фрейлейн… Я не испугаюсь…
– Тш! Тш! – зашикал Золотко и, приложив к Фанниным губам палец, отстранился от нее.
Внизу раздался резкий троекратный свист…
– Это тот самый… Боксер… От второго я сегодня отдыхаю… По четным дням он всегда бывает у матери…
Фанни завернула ключ от входной двери в обрывок газеты и, крикнув «лови!», швырнула его вниз, на улицу.
Когда Фанни нас познакомила, Боксер рванул ворот рубашки, словно собираясь обнажить передо мной свое нутро: на груди у него, отливая синевой, красовалась вытатуированная женская головка, похожая на Фанни.
Он плавным движением стянул светло-желтые лайковые перчатки. Ногти у него были длинные, заостренные и отполированные.
Сообщив мне, что на свете еще не перевелись дураки, которые тратят бешеные деньги на драгоценности, он извлек из жилетного кармана «приобретенное прошлой ночью» кольцо с бриллиантом и стал вертеть его под лупой.
– Секрет в том, чтобы знать источники и обладать настоящими связями.
Он явно не одобрял, что на мне костюм, за который заплачено, да и на ботинки нет смысла тратиться.
– Если у вас будет в чем-либо нужда, обратитесь попросту ко мне. Я смогу вам обеспечить все – от мужских и дамских ботинок до мотоцикла. Всегда свежий товар! Высший сорт! – кричал он, как на аукционе.
«Черт побери, – подбодрял я себя, – тебе здорово повезло, наконец-то ты попал в подходящую среду. Вот это я понимаю! Уголовный преступник с манерами светского франта. Такой молодец может сразиться с государством».
– Знаю его по Штраубингу, – припомнил Боксер, когда Фанни рассказала ему о моем отце, – как же, господин обер-прокурор… – Он осведомился о коврах в нашей квартире и о столовом серебре, точно справлялся о здоровье самого близкого друга; проявил также интерес к привычкам моих родителей, и я с полной готовностью удовлетворил его любопытство. Я заверил его далее, что в доме нет собак, а Христина глуховата, после чего он удовлетворенно кивнул и пожал мне руку, как бы выражая признательность за оказанную услугу.
Некоторое время Фанни и Куник разговаривали на непонятном мне жаргоне, речь шла о какой-то «Лотте-кирасирше» и о «Карле-верзиле».
– Сегодня у меня еще один срочный вызов, – сказал Боксер и предупредительно осведомился: – Не помешал ли я вам, господа?
– Откровенно говоря, я предпочла бы, чтобы ты заглянул ко мне в магазин завтра около полудня.
Она вынула из сумочки пятимарковую бумажку, протянула ее Боксеру вместе с ключом от парадной двери, – «занесешь по пути», и пошла провожать его.