355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоганнес Роберт Бехер » Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля » Текст книги (страница 20)
Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:14

Текст книги "Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля"


Автор книги: Иоганнес Роберт Бехер


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 46 страниц)

XX

Хотя мы потом и установили, что в пещере был второй выход, через который Гартингеру удалось уйти от нас, все же его появление вдалеке, на дороге с большим желтым цветком в руках казалось нам чем-то сверхъестественным. Я тоже был в числе тех, кто, вспоминая об этом, с трепетом думал о воскресении Христовом. Мне даже казалось, что мы завалили вход в пещеру тяжелой каменной глыбой, но ангел прикоснулся к ней кончиками пальцев, и она легким облачком взвилась к небу. Мало того, среди тех, кто видел, как мы пытали Гартингера, нашлись мальчики, которые сравнили его со святым Себастьяном и вспоминали, как этот мученик, стоя у позорного столба, пронзенный стрелами, улыбался своим небесным сподвижникам, а в это время чья-то рука протягивала ему чашу с животворным бальзамом.

Фрейшлаг воздвиг гонения на верующих. Не проходило дня, чтобы он не избил кого-нибудь из них за Глиптотекой. Строптивые оказывали Гартингеру всякие знаки внимания, многие уже осмеливались заговаривать с ним на переменах, и вскоре дело дошло до того, что мальчики гурьбой провожали Гартингера до самого дома. «Кровавая тройка», как нас прозвали после учиненных нами истязаний Гартингера, теряла сторонников.

Самые сногсшибательные остроты Фека редко кого смешили теперь. Когда этот коротышка грозно выпрямлялся, никто уже не шарахался от него в страхе. И я тоже испытывал какое-то бессилие и растерянность, когда при моем появлении начинался невнятный глухой ропот и бормотание: придраться было не к чему, как ни чесались руки. К «палачу», вырезанному на моей парте, прибавился «предатель».

Единственный, кто сохранил нам верность, был сынишка дворника, «пай-мальчик», или, как многие его называли теперь, «негодяйчик». «Пай-мальчик» ни на шаг не отходил от нас. Нам ежедневно приходилось провожать его домой, чтобы защитить от мести ребят. Он, со своей стороны, грозил, что, если мы откажемся защищать его, он все про нас расскажет. Фрейшлаг предложил задать «пай-мальчику» хорошую трепку и раз навсегда выбить у него из головы такие мысли. Но Фек – «Не суйся не в свое дело!» – купил фруктовых карамелек и заткнул ими рот «пай-мальчику». А наш подопечный, однажды войдя во вкус, стал требовать все более и более дорогих лакомств: кусок торта, например, – «медвежьи орешки» и «сахарная соломка» его теперь не удовлетворяли. Наших карманных денег уже не хватало на оплату этого лжесвидетеля, нанятого Феком. Фек обратился ко мне:

– Ты должен спасти нас… Ведь у тебя бабушка!

Но тут вмешался Фрейшлаг – «Не суйся не в свое дело!» – и по дороге домой так отчаянно излупил «пай-мальчика», что тот несколько дней не приходил в школу. Кто-то видел отца его, господина Кезборера, в коридоре у двери Голя.

– Голь не подкачает, – уверял Фек.

И в самом деле нашему учителю удалось уговорить дворника. Тот отказался от своего намерения подать жалобу и, чтобы избежать дальнейших скандалов, перевел сына в другую школу.

– Ну, видишь, как с нами считаются? С нами! – бахвалился Фек. – С такими, как я!.. – передразнил он меня; только звук «с» он, шепелявя, как бы выталкивал языком.

Мы по-прежнему назывались «тройка», но теперь от «тройки» отшатнулся весь класс; и ни колотушками, ни лестью мы ни у одного мальчика ничего не могли добиться.

Все трое, хотя мы и были самыми плохими учениками, выдержали приемные испытания в гимназию. К нам пригласили общего репетитора, который несколько недель готовил нас к экзаменам. Обе мамаши – Фрейшлага и Фека – посетили отца, чтобы договориться относительно преподавателя. Сначала отец, по-видимому, был разочарован, что отец Фрейшлага, ротмистр, не сам явился, а прислал свою жену. Я видел в замочную скважину, как он после беседы провожал обеих мамаш до двери. Он так держал себя с этими дамами, что чем-то напомнил мне дворника, с которым Голь разговаривал не в учительской, а в коридоре, и я с удовольствием помог бы отцу спустить этих щебечущих расфранченных дур с лестницы. Когда же отец еще и еще раз повторял, какое удовольствие они ему доставили, какую честь оказали своим посещением и как он был бы рад вновь удостоиться столь высокой чести, я пожалел, что не могу прервать речь отца отборными ругательствами, чтобы спасти свое достоинство. А может, ему по долгу службы приходится так разговаривать, на самом же деле он думает совсем другое и сейчас посмеется вместе со мной над изысканной вежливостью, с какой выпроводил их. Но отец был, как он выразился, в восхищении от обеих дам, кстати, и мать Фека оказалась «весьма рассудительной особой». Отцу, видно, очень польстило, что у нас троих будет общий преподаватель, потому что он несколько раз повторил:

– По крайней мере, хоть теперь, когда ты будешь заниматься вместе с мальчиками из таких семей, возьми себя в руки.

Гартингеру, лучшему ученику класса, пришлось остаться в городской школе.

– Куда такому учиться! – презрительно сказал Фек; и я тоже считал вполне в порядке вещей, что Гартингер даже такой льготы не получит, как звание вольноопределяющегося.

– Из подобных людишек, – сказал я, важничая, – все равно ничего путного не выходит. Такие, как он…

А Фрейшлаг обнял нас обоих за плечи:

– Зато наш брат!.. Наш брат!..

Голь, когда мы прощались, задержал нас.

– Простись достойным образом, – велел мне отец, – вы трое действительно многим ему обязаны.

Фек был того же мнения:

– Да, с ним надо достойно проститься, он не подкачал.

Голь запер нас в классе.

– Подождите здесь, я погляжу, разошлись ли остальные. Они уговорились вздуть вас на прощанье. – Он вернулся: – Кое-кто еще околачивается тут, – и выпустил нас через запасный выход. – Кстати, – сказал он, – все, что я для вас делал, я делал ради ваших родителей.

– Так нам и надо, – сказал Фек, убедившись, что врага нигде не видно. – Это расплата за наше проклятое добродушие. Слыханное ли дело! Бунтовать вздумали!

Фрейшлаг повернулся, сжал кулаки и прорычал:

– Погодите же вы у меня, мелюзга из народной школы!

В день, когда я сдал последний вступительный экзамен в гимназию и Христина стала называть меня «ваша милость», я тихо, на цыпочках, боясь произвести малейший шум, выскользнул из кухни и закрылся у себя в комнате.

Запирать дверь на ключ строго воспрещалось, но я прикрыл ее как можно плотнее, я хотел остаться один, совсем, совсем один, в ужасном, безутешном одиночестве.

«Ваша милость… Вы… Вы… Вы…» Холодно, как удар топора, отсекало «вы» какую-то пору моей жизни. Я не хотел расстаться с «ты», но минувшая пора, как курьерский поезд, умчалась в прошлое, унося с собой свое «ты».

Родители поздравили меня с поступлением в гимназию.

Отец. Ну, слава богу, теперь ты от него избавился, от этого оборванца Гартингера. Гимназию посещают только сыновья состоятельных родителей.

Мать. Слава богу! Надеюсь, теперь с дурным обществом покончено. Оно не для таких, как ты.

Христина испекла пирог, бабушка подарила мне пятимарковый золотой для моей копилки.

– Тебя еще ждет сюрприз, – взволнованно шепнула мне на ухо мама, – чудная, чудная поездка на каникулах…

Июльский вечер. В листве каштанов щебечут птицы. День умирает в тихом, теплом сиянии. Прощание кружит голову и наполняет душу счастьем, ибо все вокруг словно ликует: мир не не знает ни начала, ни конца, все вечно течет и все повторяется…

Куда обращен мой взор? К чему я прислушиваюсь? Ловлю ли я звуки гармони? Увы, все это ушло… Вижу ли я, как мы бежим по улицам, втыкаем спички в звонки, так что весь дом приходит в движение и дворники гонятся за нами и ругаются нам вслед? И это ушло… Присядет ли еще Христина к кровати «их милости»: «Через год, через год, как созреет виноград…» Ушло, ушло… Там на углу ровно в половине восьмого утра меня ждет Францль. Ушло, и нет возврата…

Стемнело. Звон колоколов в этот миг был мне невыносим, столько в нем было грусти. Что они там вызванивают о «новой жизни»?! Чтобы успокоить себя, мне хотелось крикнуть колоколам: «Мой отец, в конце концов, важный государственный чиновник…»

– Что же, зажечь лампу и отпереть дверь? – спросил я у Темноты.

– Нет, подожди, – ответила Темнота, – я еще не все сказала тебе…

Я вслушался в Темноту.

Мой собственный голос насмешливо прозвучал из темноты:

– Такие, как я!..

Лишь теперь я услышал, что в дверь стучат и зовут меня.

– Сейчас! Сейчас!

На пороге стояла мама.

– А я уж испугалась, не случилось ли чего с тобой.

Я ответил потемневшим голосом:

– Почему, мама, ты подумала, что я что-нибудь над собой сделаю?

XXI

Отец начал писать «Семейную хронику» вскоре после женитьбы. В качестве эпиграфа сверху значилось «Собственными силами»; слова эти были подчеркнуты дважды. Посвящая меня в семейную хронику, отец произнес такую речь:

– Всякий человек имеет родословную. Человек должен знать, кто он по происхождению. У каждого есть предки. И вот на вопрос, кто наши предки, отвечает «Семейная хроника», для этого она и существует. Каждому немцу следовало бы вести подобную хронику и заниматься изучением своей родословной… Прежде всего и главным образом обрати внимание на то, что наша родословная как с отцовской, так и с материнской стороны корнями уходит в шестнадцатый век и что мы принадлежим к чисто немецкому и строго протестантскому роду. Ни один католик, не говоря уже о евреях, не вошел в наш род, и тем самым честь фамилии остается по сей день незапятнанной… Ты наследник рода. От тебя зависит, получит ли род Гастлей свое продолжение или угаснет…

«Семейная хроника», как сказал отец, начинается задолго до Тридцатилетней войны; в те далекие времена среди предков отца значился некий владелец трактира «У веселого гуляки». «Уроженец Франконии, он был, – как утверждала собственноручная запись отца, – за непокорность светским и духовным властям колесован и сожжен в Пегнице под Нюрнбергом».

Отец вдруг заговорил вперемежку двумя голосами: один был обычный, а другой напоминал голос какого-то Ксавера. Запись на первой странице, сделанная много лет назад, казалось, удивила отца. Голосом Ксавера он обрадованно воскликнул, словно приветствуя старого знакомого:

– Вот так встреча!.. Какими судьбами!..

И уже другим голосом стал спрашивать себя, точно подвергая сомнению подлинность собственной записи:

– Кто это писал? Как он сюда затесался? Совершенно невероятно!

Он быстро перевернул первую страницу «Семейной хроники», стараясь привлечь мое внимание к тем страницам, которые, на его взгляд, свидетельствовали о славном прошлом нашего рода.

Подле каждого Гастля стоял крест. Мы бродили с отцом по кладбищу. Мы обозревали многочисленных Гастлей и многочисленные кресты. Я уже видел, как рядом с именем отца и рядом с моим вырастает такой же жалкий крестик. Здесь, в «Семейной хронике», отец заложил для собственного рода новый чудесный склеп.

– С тех пор поколение за поколением, честно трудясь, поднималось все выше и выше, – удовлетворенно произнес отец, перелистывая хронику. Он приосанился и ударил себя в грудь: – Все это собственными силами! – И о себе отец мог с гордостью сказать, что он собственными силами выбился в важные государственные чиновники с правом на пенсию. Я восторженно слушал его, благоговея перед «собственными силами».

Когда, спустя несколько дней, я, кряхтя, снял со шкафа громоздкую «Семейную хронику», собираясь вновь перечитать то место, где говорилось о моем колесованном и сожженном предке, то оказалось, что первая страница чистенько и аккуратненько вырезана из книги предков.

У меня было такое чувство, словно я обнаружил чудовищное преступление, которое отец старался скрыть. «Темное пятно»! В погоне за Темным пятном я обшарил все ящики и секретные отделения отцовского стола и даже золу в печке исследовал, но хозяин трактира «У веселого гуляки» пропал бесследно.


* * *

Уже на пасхальной неделе обычно решался вопрос, куда мы поедем летом. В эту пору на отцовском письменном стола каждый год скоплялись груды карт и проспектов. Нынче отец держал свое решение в секрете, чтобы сделать мне сюрприз.

Я старался выведать секрет у матери, она была посвящена в планы отца. Но мать на все мои вопросы отвечала:

– Ну-ка, угадай! Может быть, в Букстегуде…

Отгадывать я заставлял Христину; я слышал об открытии «палочки-указалочки». Я завязывал Христине глаза и требовал, чтобы она водила пальцем по карте. Если палец дрогнет, значит, где-то рядом то самое место, куда мы поедем.

Прибегал я к таким ребяческим затеям в надежде, что несносное «ваша милость» будет предано забвению и Христина снова скажет мне «ты». Но Христина только грустно качала головой:

– Нет-нет, теперь уж кончено…

Я не в силах был вернуть ее «ты»!

Так и осталась нераскрытой тайна нашей чудесной летней поездки.

Как раз те карты и проспекты, которые могли навести меня на правильную догадку, отец старательно убирал куда-то. Мы точно играли с ним в прятки. Он, по-видимому, подозревал, что мне известны потайные ящики его письменного стола, и поэтому изобретал все новые и новые тайники. Когда ему удавалось сбить меня со следа в погоне за его тайной, он удовлетворенно ухмылялся.

И только в поезде, на пути в Фюссен, отец сообщил, что в нынешнем году мы посетим короля Людвига II в его замке Нойшванштейне.

Фюссен был мне уже немного знаком, так как с Гроссгесселоэского моста и со Штарнбергского озера я не раз любовался его горами, а у Кохельского озера забирался довольно высоко по лесистым склонам, поэтому здесь, в Гогеншвангау, на берегу альпийского озера, родители мои, верно, немало дивились тому, что я весь день смущенно молчу, словно неподвижная водная гладь и отраженные в ней диковинные скалы отбили у меня всякую охоту разговаривать. «Божий глаз» называлось это озеро, такое оно было прозрачное и бездонное: его сияние проникало в душу и непреодолимо влекло в вековечные глубины.

– Неужели тебе не нравится? Да посмотри же, как здесь чудесно! – Шумно восторгаясь, мама призывала меня любоваться красотами природы, а отец с досадой сказал:

– Жаль, такой взрослый, гимназист уже, а природы, видно, не чувствует.

Гимназист! – отныне это слово так часто повторялось, что я не раз жалел: ах, зачем я не остался в городской школе!

Мы поселились в окрестностях Гогеншвангау, в гостинице «У седого утеса».

Мюнхен отодвинулся куда-то вдаль. Я смотрел в ту сторону, откуда мы приехали. Тишина стояла бездыханная. Воздух струился. Через ржаные поля бежали узкие стежки. Безоблачное небо поражало своей ослепительной синевой. Я думал о том, что ведь отец был когда-то крестьянским мальчиком, и решил при первом удобном случае опять расспросить его о детстве. Я закрывал глаза и как будто плыл куда-то вместе с полем, небом, горами и тишиной. Все люди казались мне добрыми, они улыбались друг другу, и глаза их ласково светились. У меня не было никаких желаний, как в ту ночь на балконе, когда мы всей семьей встречали новый век.

Эта тишина, казалось мне, сближает людей так же, как военный парад или большой праздник. Когда в церкви Богоматери при поднятии дароносицы верующие опускались на колени, рождалось такое вот единение, и даже когда на Максимилианплаце, против дворца, при смене караула играли вечернюю зарю и огни факелов, разгораясь, поднимались над головами многих сотен людей, они, эти люди, пьянея и шатаясь от счастья, смыкались теснее, сливались воедино…

С Феком и Фрейшлагом я уговорился переписываться во время каникул. И вот от Фека пришла из Оберсдорфа открытка с картинкой, но фек – это было что-то очень далекое, так мог называться и какой-нибудь город, незнакомый, безразличный.

А за горами стоял Гартингер, тщедушный, невзрачный Францль.

Я хотел отвернуться от него: «Ничего не поделаешь, так уж оно водится», – но благостная тишина побудила меня неопределенно помахать ему рукой.

«Зажить по-другому!» – слабым эхом звенело у меня в ушах. «Зажить по-другому!» – вызванивали где-то вдали колокола.

XXII

Напевая про себя, бродил я под высокими сводами торжественной целительной тишины.

Быть может, какой-то таинственный поток унес меня некогда отсюда и забросил в город? Город влек меня к себе, как некое опасное приключение, но только те его уголки я способен был любить, которые, подобно садоводству Бухнера, напоминали мне о потерянном рае.

Иногда среди урока или в уличной сутолоке вставали передо мной шумящие леса, или, пламенея в зареве заката, манила меня к себе одинокая вершина с обветшалым деревянным крестом…

Сидя за партой, я вдруг переносился в поросшую синей горечавкой лощину, а еще бывало, замечтавшись перед витриной обувного магазина, видел перед собой камень со стихами и барельефом, рассказывавшими о том, что здесь, застигнутый грозой, сорвался в пропасть и погиб одинокий путник.

Тирольские плясовые мелодии, задорные песенки в деревенских трактирах, монотонные напевы молитв, доносящиеся вечерами из часовни святой Марии, набат, который под грохот громовых раскатов жалобно стонет в узких, испуганно притихших долинах, – вот скрытая музыка, что всегда сопровождала меня; цитра и гармонь рождали те определяющие аккорды, вокруг которых вилась песня моей жизни.

Когда я рано поутру входил в еловый бор, поднимавшийся по горному склону за гостиницей «У седого утеса», когда я, робея, шел все дальше, а лесу не было конца и я бесследно терял в нем себя, – разве то не было возвращением туда, откуда я однажды ушел: я знал теперь, откуда я, знал свое происхождение – вот откуда я родом, здесь моя родина.

Когда в полуденный зной по Шванзее плыла наугад моя лодка, пока не запутывалась в прибрежных камышах, когда стрекозы, прочерчивая трепетными крылышками воздух, носились над водяными лилиями, когда облака и горы, громоздясь друг на друга, покоились в хрустальной глуби озера, тогда я знал: я вернулся в родной край, это – родина.

Когда в сумерках так грозно высились громады гор – какое угасание после жаркого багрянца догорающего дня! – и во тьме оживали горные ручьи, чье журчание разносилось далеко-далеко, я знал: здесь моя родина.

Вот откуда я родом. Вот откуда я некогда пришел по такой же дороге, как та, что соединяет Фюссен с Гогеншвангау, или та, что ведет через границу в Тироль, в Рейте и к Планскому озеру; это была моя дорога, пробитая в скалах, прихотливо вьющаяся, петляющая вверх и вниз, изъезженная тяжелыми возами, усеянная коровьими лепешками.

Родиной был и маленький лесной трактир, где в сизом облаке табачного дыма дровосеки и возчики играли в карты. И в колосящихся ржаных полях моя родина. И в жатве и в вязании снопов она. Она в строках, высеченных и вырезанных на плитах и крестах деревенского кладбища; я любил останавливаться перед ними, вчитываясь в имена и благочестивые изречения. И в пестрой сутолоке базарных дней родина кивала мне с возов, высоко груженных только что сжатым хлебом.

Вот 01 куда я родом.

Встретившись с родиной, я почувствовал, что должен просить прощения за многое, очень многое. Я был исполнен покаянной мольбы о прощении. У Францля хотелось мне просить прощения, ему я причинил больше всего зла. Но Францль недоверчиво отворачивался от меня: «Поживем – увидим». У Ксавера хотелось мне просить прощения, – как могло, в самом деле, случиться, что я поссорился с ним! У Штехеле, учителя музыки, я просил прощения и обещал ему каждый день по часу играть «Грезы» Шумана. Перед бабушкой я тяжко провинился: мне хотелось поскорее вырасти и каждый месяц из моего заработка тайно класть в ее старомодный шкафчик десятимарковый золотой. И Христине я причинял много огорчений. Разве не гадко было задирать ей подол и этим выводить ее из себя? Наконец, родители. Я платил им черной неблагодарностью за все их добро. Но как только я вспомнил об отце, мое покаянное настроение сразу же поколебалось. Нет уж, лучше обратиться к этой прекрасной, мирной картине, обратиться к родине, где повсюду обитает господь бог, и молить его: «Прости меня… И избави меня от лукавого. Аминь».

Это была такая же прекрасная, мирная картина, как та, которую я нарисовал бабушке и под которой написал: «Радость».

Я чуть не забыл дополнить прекрасную, мирную картину кровопролитным боем под Мукденом, где японцы нанесли русским такое ужасное поражение. Генерал Стессель был моим героем, он и от нашего кайзера получил орден. И все-таки Порт-Артур пал. Позже, правда, стало известно, что генерал Стессель был подкуплен японцами, поэтому он почти без сопротивления сдал крепость со всем гарнизоном. Тогда кайзер потребовал свой орден обратно.

И вот из-за лугов и полей, из-за холмов и гор моей родины показался громадный русский флот, он подплывал все ближе. Тишину разорвал грохот страшного Цусимского боя, в котором японцы под командованием адмирала Того пустили ко дну русскую эскадру.

Я сидел высоко на марсе и обозревал море, покрытое трупами и обломками кораблей. На горизонте сплошную завесу клубящегося дыма прорезали вспышки выстрелов из огромных орудий. Столбом вздымалась вода, языки пламени вырывались из раскаленных бронированных башен. К броненосцам подкрадывались торпеды, проносясь почти у самой поверхности воды и оставляя за собой пенящиеся борозды. Так как мне ничего другого не пришло в голову, когда волны сомкнулись над моим тонущим кораблем, то я запел:

 
О черно-бело-красный флаг,
Мы все – твои сыны —
До гроба каждый вздох и шаг
Тебе отдать должны… Ура!
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю