Текст книги "Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля"
Автор книги: Иоганнес Роберт Бехер
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 46 страниц)
– Мое почтение, господа. – Боксер откланялся.
– Гад! – выругалась Фанни, вернувшись в комнату. – Он еще получит у меня, он еще дождется, что я сама выдам его полиции! А ты, ах ты, Золотко ты мое, глупышка, неужели ты не мог попридержать язык? Какое ему дело до ваших ковров и вашего серебра? Ну, да ладно, пусть только он завтра заявится ко мне, гад!
Мысли Золотка упорно возвращались к гибели влюбленной четы на глубоком озере Альпзее. И пока Фанни ругала «гада», Золотко обуревали мечты о прекрасной смерти вдвоем. Смерть представлялась Золотку воссоединением всего, что при жизни томилось в разлуке.
Странно, что от всех этих разговоров о смерти я повеселел, почувствовал непривычную жизнерадостность, и Фаннино лицо тоже озарила блаженная улыбка, словно с высоты смерти перед ней открылась чудесная панорама…
– С тобой, с тобой вместе я могла бы от него избавиться… Давно, давно я любила одного человека, он был похож на тебя!..
Мы сидели рядом на краю кровати. Фанни сложила наши руки, как на молитве. Две пары рук тесно сплелись, моля о смерти… Я почувствовал себя всесильным, ведь нет власти сильнее смерти…
Фанни сунула мне в руки альбом с фотографиями, на которых она была изображена в самых различных позах и костюмах: «Международная дива Литтл Ленч – танцовщица-престидижитатор». Она извлекла из шкафа переливающийся блестками костюм и стала переодеваться за черной ширмой с вышитым серебром павлином. Переодеваясь, Фанни нечаянно сдвинула ширму с места. Она продела руки в рукава: блестящая мишура покрыла ее с головой, но в следующее мгновение Фанни вынырнула из этого моря блестков, вся в переливающемся серебре. На щеки она наложила жаркие румяна и густо насурьмила брови. Губы навела кармином так, что они стали маленькими и круглыми, как гвоздика. Волосы высоко подколола, а на лоб начесала встрепанную челку. Она вытащила музыкальный ящик, завела вальс «Дунайские волны» и накрыла ящик подушкой, «чтобы звучало словно откуда-то издалека». В звуках вальса мне слышалось позвякивание кучки мелких монет и воспоминанием преображенный в мелодию звон будильника, который превратился в музыкальный ящик.
Делая крохотные па, Фанни вертелась по кругу, едва подчеркивая ритм вальса. Руки она держала на бедрах. Но вот она помахала мне правой рукой, послала воздушный поцелуй, склонилась в низком поклоне. Она танцевала по сверкающему кругу, но казалось, она удаляется в танце далеко-далеко, в глубь своей жизни. Танцуя, она освобождалась от того, кто, по-видимому, не выпускал ее из страшных тисков. Теперь она словно выскользнула из них. Точно так же, как я, здесь, в Фанниной комнате, думал о фрейлейн Клерхен, измышляя рассказ о нашей совместной смерти, так и Фанни, танцуя, забыла обо мне и видела перед собой того, кого любила когда-то и кого через мою голову приветствовала своим лучезарным танцем. Но вот она вернулась ко мне. Танцевала передо мной, балансируя, как канатная плясунья, на высоком мосту, парящем в воздухе. Как Дузель. То был танец забвения.
– Этот гад Куник раздобудет револьвер, и тогда нам ничто не страшно!
– Много было у тебя мужчин?
– Тебе незачем это знать.
Жаркий румянец на ее щеках принял противный кирпичный оттенок, он линял слой за слоем.
– А много?
– Не знаю. Брось! Теперь ты со мной.
Густые черные дуги ее бровей стерлись.
– И все они одинаковы?!
– Зачем ты мучаешь себя и меня?
– И этот…
– Все, – только ты не такой!
– Ты и с этим путалась, ну, сама понимаешь, о ком я говорю…
– Ах, так ты вот о ком! Райнер Фек… А почему ты именно о нем спрашиваешь?
Кармин на ее губах потрескался. Губы – все в трещинах.
– Он ужасная свинья!
– Остроумный малый и очень шикарный, он мне даже нравится.
Переливчатое сияние ее костюма погасло.
Фанни открыла мне объятия.
– А ты не струсишь?!
– Чтобы я да струсил! – хорохорился я, хотя меня терзал страх и я озирался в поисках спасения.
– О, ты, ты совсем другой… Ты не такой грубый, как все, правда?… Ну, скажи что-нибудь… Ты, ты не трус, нет… Но почему же ты молчишь, ах…
* * *
С Гроссгесселоэского моста глазу открывался такой необъятный чудесный простор, что душу невольно охватывало спокойствие, точно ничего дурного уже не могло случиться. И близость смерти открывала взору такую же бескрайнюю даль. Этим я объяснял себе радостное настроение Дузель, когда она решила прыгнуть с Гроссгесселоэского моста, и такое же настроение охватило теперь меня. Смерть была вершиной, подобной высочайшей горной вершине; так высоко человек никогда в другое время не взбирается. Жизнь лежит перед ним, как на ладони, и, прежде чем отважиться на прыжок, он обозревает ее с высоты, такие прыжки в глубину я часто совершал на тренировках в Луизенбадском бассейне, где прыгал с десятиметровой вышки. Это полет в бездну, его можно повторять до бесконечности; летишь, затаив дыхание, сквозь свистящий воздух, не упуская ни одной подробности полубессознательного секундного пути. Мягко. ныряешь на самое дно и, подхваченный водой, жизнью, всплываешь вновь. Можно, разумеется, упасть неловко и удариться животом или спиной об воду, а иногда уже над самой поверхностью тебя охватывает ужас, что вся вода ушла и ты упадешь прямо на мраморное дно, – так насквозь, до самого мраморного дна, прозрачен бассейн.
И вот я стою высоко-высоко, на вершине, перед необъятным вольным простором и должен решиться на смертельный прыжок. Но я не отваживаюсь подойти к краю моста, мне достаточно уж одной этой картины, которую создала близость смерти, пусть Фанни прыгает без меня. Но Фанни не выпускает моей руки, она тянет меня за собой и толкает к пропасти… Тут я проснулся и увидел, что лежу рядом с Фанни.
Целую ночь я вдыхал ее жизнь. Мое тепло смешалось с ее теплом. Я пропах ею, никакими силами я не мог бы стряхнуть с себя ее назойливый запах. Следы высохших румян остались на моем лице. Во сне ей точно подменили голову – рядом со мной на подушке лежала ощипанная птичья голова.
Мы говорили друг с другом во сне. Ее сон говорил моему:
– Виновата ли я, что я не твоя фрейлейн Клерхен! Нет, я тут совершенно ни при чем. Но и ты, мой дружок, не слиш-ком-то зазнавайся: и ты не тот, кто мне дорог. Ты мне, собственно, никто. Ты – вовсе не ты. Каждый из нас лежит здесь на месте кого-то другого.
Мой сон отвечал:
– Ах, не ты владеешь моим сердцем. Виноваты ли были «Грезы» Шумана, что оно тосковало по гармони Ксавера?… Ты – вовсе не ты. Я знаю, что я не тот, как и ты не та. Сквозь меня ты смотришь на другого. Я, перешагнув через тебя, устремляюсь к другой… Мы лежим рядом, но каждому из нас хотелось бы быть с другим.
Так разговаривали между собой наши сны.
XXXIX
В предвидении близкой смерти я ступал легко, как на крыльях. Мир казался мне разумно устроенным и достойным любви… Каждому встречному хотелось мне сказать приветливое слово: и молочнице, оставившей у подъезда свой ящик с бутылками, и мальчику из булочной, разносящему хлеб по квартирам, братской нежностью проникся я вдруг к почтальону, уже совершавшему свой обход, и к газетчику, – ко всем этим людям, от которых я отдалился теперь на грань жизни и смерти. В этот час прощания мне хотелось заключить в свое сердце и дворников и возчиков, которые сидели на козлах своих тяжелых, груженных пивными бочками фургонов, с глухим громыханием кативших по просыпающемуся городу.
Изарские ворота и Мариенплац, Галерея полководцев и убегающая под уклон широкая Людвигштрассе – все это казалось мне невиданно прекрасным, и я часто останавливался в радостном изумлении, точно выбирая, какие из этих улиц и зданий захватить с собой в свое посмертное существование.
Огромный золотой крендель, поддерживаемый с боков золотыми баварскими львами, герб Зейдельбека, парил в воздухе на моем пути к смерти. Мужчины и женщины со свертками под мышкой торопились на работу. Стремительным людским потоком меня прижимало к стенам домов, я никуда не мог скрыться от взглядов, которые, я это чувствовал, останавливаются на мне с выражением неприязни и презрения. Все это были Гартингеры. «Оборванцы, недокормыши, крамольники», – подсказал мне господин прокурор, но господин Зигер из Охотничьего домика возразил ему: «Надежда Германии».
К небу взвился гудок, за ним еще и еще гудки, протяжные, пронзительные, и Гартингеры ускорили шаги. Быстро вертящийся хлыст, со свистом рассекая воздух, проносился над головами людей. Мне не скоро удалось выбраться на одну из боковых улиц, человеческий поток спугнул, казалось, мои мечты о смерти, и по мере приближения к Гессштрассе меня все сильнее охватывала тревога. Я стал ломать себе голову, что бы придумать в оправдание моей первой ночи, проведенной вне родительского дома…
Меня удивило, что отец на мое: «Было уже очень поздно, и я остался ночевать у Фека» – ответил: «Ну, что же, ладно!» Я прибавил как бы вскользь:
– Я читаю теперь «Путешествие Петера Моора на юго-запад».
– Так-так, – сказал отец.
Непостижимо, что он поверил моей дурацкой выдумке, но я тут же забыл об отце, поглощенный подготовкой к смерти вместе с Фанни.
«Нет, – останавливал я себя, – Фанни живет в «Долине», я ночевал не в пансионе Зуснер».
Куник достал револьвер. Я носил револьвер при себе, маленькую, черную штучку, такую прохладную и удобную. Город с его глухим рокотанием отодвинулся куда-то в неясную, беспредельную даль. Дома потеряли четкость очертаний и погрузились в маслянистый туман. Люди скользили мимо, как куклы, которых тянут за проволоку. Я и сам будто парил, будто покачивался на качелях. На мне словно был волшебный панцирь, он делал меня неуязвимым и от всего предохранял. Передо мной маячило большое черное пятно, оно сверкало, как подземное солнце: то была смерть…
Суббота. День, как и всякий другой, но я оделся особенно тщательно, в последний раз. Галстук было заартачился, когда я начал завязывать узел, но я уговорил его, и он покорно лег на грудь, гладкий, без единой морщинки. На прощание я окинул взглядом свою комнату. Уж будь уверен, обои из-за тебя не отклеятся. И на кухне не прекратится оживленное мытье посуды, и все так же будет капать из крана вода. Прощай, Христина!.. На одно только мгновение хотел я задержаться в гостиной перед портретом на мольберте, но дверь распахнулась – на пороге стояла мама.
– Сколько раз надо тебе повторять, чтобы ты не смел входить в гостиную, паркет только что натерли, и уже никакого вида!
«Марш! – подгонял меня револьвер. – Пошевеливайся-ка, да живее!» Несколько кварталов меня провожал Гартингер, мы шли с ним по нашему старому школьному маршруту – вверх по Луизенштрассе, к Пропилеям. Магазины были все те же: парикмахерская, кондитерская Зейдельбека, писчебумажный магазин. «Что с тобой, скажи?» – задушевно спросил встревоженный Гартингер. «Со мной? Ничего!» – резко оборвал я Францля. «Ты что-то задумал!» – Гартингер протянул мне руку. «Возврата нет!» – пригрозил мне револьвер; когда я хотел вложить его в руку Гартингера, револьвер готов был разрядиться сам собой… И вот уже он на ночном столике в Фанниной комнате. Фанни спит рядом. Я с удовольствием перевел бы будильник на час назад, чтоб еще хоть немного оттянуть миг нашей смерти, назначенной на шесть утра, но боялся разбудить Фанни. Часы тикали все быстрее и быстрее, утро разгоралось с ужасающей стремительностью. Посреди комнаты стоял стол с острыми краями, забытый на нем стакан излучал холодный свет… Самое простое, конечно, было бы встать, открыть дверь и уйти. Но револьвер на ночном столике вдруг проснулся и повернул ко мне свое дуло… Я отвел дуло от себя, направил на Фанни и дважды выстрелил в упор, две желтые патронные гильзы вывалились на белое одеяло, скатились чуть пониже и застряли в складке… Фанни вытащила руку из-под одеяла и, конвульсивно растопырив пальцы, прикрыла простреленное место. Капля крови выкатилась у нее из носу… Я поздно спохватился, что лучший способ стреляться – в рот: наполнить дуло водой, потом закупорить его и стать перед зеркалом… Револьвер вместе с моей рукой надвинулся на меня вплотную, указательный палец согнулся: «За то! За то! За то!» – трижды дернулся палец и трижды нажал курок. «За то! За то! За то!» – стрелял револьвер. Он стрелял в меня за все подлости, которые я совершил, за каждую в отдельности… Что-то ударило в кончики пальцев на ногах и пробежало по всему телу. Я пристально вглядывался в стену, стараясь увидеть на ней картину, какую угодно, может быть очень давнюю, дающую ответ на все сразу. Но Беседка счастья, где я сидел с фрейлейн Клерхен, растаяла. Стена молчала, не рождая картины… Я проснулся, первым проснулся слух. Лязгал трамвай. Слабое, негромкое щелканье револьверных выстрелов все еще звучало у меня в ушах. Вдруг я услышал голос Фанни: «Не хочу умирать!» – «Не умирать! Не умирать!» – услышал я самого себя.
– Какао готово! Завтракать, фрейлейн! Скоро десять часов! – звала квартирная хозяйка, стучась в дверь.
«Ради тебя! Ради тебя!» И Фанни, умирая, тянулась к тому– далекому, другому. «Ради тебя! Ради тебя!» – прощался я, умирая, с фрейлейн Клерхен. «Не хочу умирать!» – крикнула Фанни, отчаянно борясь со смертью, и ударила свое Золотко кулаком в лицо. «Не хочу умирать!» – крикнул Золотко и ударил Фанни. «Не хочу!» – ногтями вцепилась в него Фанни. «Не хочу!» – он схватил ее и притиснул к стене. «Не желаю иметь с тобой никакого дела! – крикнула Фанни и с силой оттолкнула его; он едва удержался на краю кровати. – На что ты мне сдался! Я тебя не знаю!» Он выталкивал ее из кровати и прижимал к стене. «Замолчи!» – кричала она, вырываясь из его рук. «Прочь! Вон! Убирайся! Убирайся!» – кричали оба наперебой. И вдруг испуганно замолкли. Шкаф внезапно отодвинулся от стены и накренился. Из-за шкафа выскочили люди в форменной одежде, и я на носилках скатился вниз по винтовой лестнице… Разве то не была смерть влюбленной четы в пансионе Зуснер, за которой теперь, после стольких лет, я последовал вместе с Фанни? И в то же время это была смерть Дузель и Газен-эрля, ведь с вершины нашей смерти открывался широкий простор, как и с Гроссгесселоэского моста.
– Нет, я никогда не была шикарной дамой, что это тебе взбрело в голову, – ответила Фанни на мой вопрос, не она ли была та шикарная дама, что приехала однажды в пансион Зуснер. – Нет, и Куника там не арестовывали. Какие глупые вопросы ты задаешь!
Но когда меня на носилках переносили через улицу, я сорвал с лица простыню, которой был прикрыт с головой. С испуганным «ах!» шарахнулась от меня толпа, собравшаяся перед пансионом Зуснер, а я посмотрел на противоположную сторону, на дом номер пять по Гессштрассе. Отец отвел от окна плачущую мать: «Не говорил я разве всегда…» Юный самоубийца был слишком слаб, он не мог открыть глаз. Лежа в темноте, он чувствовал, как чья-то рука щупает его пульс. Рука держала его крепко, как бы внушая: «Все будет хорошо». – В самом деле?! – Он перевел дыхание, как будто выдохнул все бремя жизни. Это не рука отца. Его рука поднята вверх, и на обращенной наружу ладони, словно на табличке, написано: «Это не мой сын!» Но и не мамина рука тоже. В ней вязальные спицы, они торчат в разные стороны и колются. Фаннина? Нет, ее рука лежит на простреленной груди, как привязанная, и не шевелится… Я хотел спросить державшую меня руку – чья она, но тут на меня напялили маску. Сквозь нее нахлынули воспоминания о героях, их славные дела описаны в книгах; тут были и старина Шаттерхэнд, и принц Евгений, крестоносцы, Колумб, Робинзон, Александр Великий и спартанцы, сражавшиеся у Фермопил под предводительством Леонида, и владелец трактира «У веселого гуляки», – ведь я дал себе слово быть таким, как они, и покорить мир. Жалкий же вышел из меня герой, герой, валяющийся сейчас в хирургической клинике на Нуссбауэрштрассе, в операционном зале… Хорош герой, даже в собственное сердце не сумел попасть – в самую близкую мишень, и тут промахнулся. Почему я не встретил на своем пути ни одного героя? Я хотел принести себя в жертву, умереть во имя великого. Как тосковал я по дисциплине и муштре, по размеренному шагу в сомкнутом строю! Я нуждался в ком-нибудь, кто научил бы меня жизненной стойкости. Научил бы меня не только умереть во имя великого, но и жить во имя великого… Я нуждался в руке, которая вела бы меня. Я хотел написать письмо Гартингеру. Но письмо у меня не получалось, никак не получалось. Целую неделю мне не удавалось написать адрес Гартингера на конверте. То адрес получался неверный, то буквы были неразборчивы… Я оставил мысль о письме Гартингеру. Вдруг рубашка накрыла мне голову, руки взметнулись вслед за ней. «Считай!» Я стал считать, я считал, как тогда, в ожидании, пока загрохочет штора, считал, все глубже погружаясь в воспоминания, отсчитывал часы до счастливого мига; я считал, и весь класс считал вместе со мной, как в тот день, когда Гартингера из-за меня высекли, и все вытягивался, точно собираясь дотянуться до Изартальского вокзала и покрыть собой весь мир… «Дзинь-дзинь-дзинь…» Все дальше, все отдаленнее… Падал частый, как завеса, теплый дождик… Нелегко было вынырнуть в жизнь из забвения, не хватало сил оттолкнуться руками от дна. Я лежал ничком, погружаясь все глубже и глубже, тело мое возвращалось в прежнее положение, как я ни силился повернуться… С меня сняли маску… Всю ночь в кресле сидела сестра. Я повернулся лицом к стене. Высокой серой громадой надвигалась на меня стена, захлестывала беспамятством. Но вот стена тумана поднялась, и я увидел внизу гостиницу «У седого утеса». «Ах ты…»
Совместный уход из жизни, – причем я оставался жить, потому что стрелял мимо, – продолжался весь день. Мы условились с Фанни вечером встретиться, чтобы вместе умереть. Я бы охотно остался дома, потому что смерть уже была до конца пережита мною, но уклоняться от совместной кончины было поздно. «Ты не трус» – обязывало меня.
Вдруг в передней раздался звонок, и немного погодя в комнату вошла Христина.
– Т-с-с! К его милости пришла полиция!.. Они там…
Когда полицейские ушли, отец велел позвать меня.
Он сидел за письменным столом и перелистывал какое-то дело. Каждая перевернутая страница, думалось мне, – это страница моей жизни, и он тщательно ее изучает. Все записано в этом деле мелким аккуратным почерком, некоторые места подчеркнуты одной или двумя чертами, а кое-какие даже красными чернилами. Отец быстро перелистал последние страницы и так резко захлопнул папку, что у меня перехватило дыхание.
Спокойствие в лице и движениях отца кололо меня, как иголками.
– Так. Значит, ты ночевал у Фека? – Это прозвучало самодовольно, с иронией.
– Да, было уже очень поздно…
– Я боюсь, что на этот раз будет поздно совсем в другом смысле, если только ты сию же минуту немедленно не скажешь всю правду.
– Да у Фека… где же еще…
– Нет, это прямо неслыханно, лгать с таким упорством!.. – Отец хлопнул себя по колену. – Черт возьми! – воскликнул он и поудобнее уселся в кресло. – Ну, что ж, в таком случаен тебе скажу, где ты был… – В руках он держал записочку, в которую то и дело заглядывал. – В восемь часов ты был…
Верно! – безмолвно откликнулся Золотко. В восемь часов он действительно был в табачной лавочке у Костских ворот.
– В десять часов ты был…
Опять же верно! В десять он действительно сидел вместе с Фанни в кабачке…
– В двенадцать ты был…
Поразительно верно – в двенадцать он как раз был у Фанни, они сидели рядом на кровати, рука в руке…
– А ночевал ты…
До чего же все верно! И как это все сходится, точка в точку!
– Тебе известен некий Куник?
Этого только недоставало. И опять все верно.
– Ты вступил в связь… Кельнерша из кабачка «Бахус»… Обыкновенная уличная шлюха…
Но как он все это узнал? Чего-чего только нет в этой записочке?!
– Тебе семнадцать лет…
Все верно! Все верно!
– Ну вот, а теперь прочти. – Отец взял с письменного стола вечерний выпуск «Мюнхенских новостей». В руке его была тайна, он поигрывал ею.
Стало очень тихо, вся комната будто насторожилась. Даже портрет, стоявший в гостиной на мольберте, придвинулся ближе, чтобы послушать.
Прокурор, д-р Генрих Гастль, протянул Золотку газету. Протянул не спеша, наслаждаясь каждой секундой промедления. Не так ли медлил и я, прежде чем объявить мат проигравшему партию отцу? Под заголовком: «Убийство с целью ограбления у Костских ворот» – было напечатано: «Владелица табачного магазина у Костских ворот Фанни Фусс, служившая ранее кельнершей в кабачке «Бахус», сегодня около полудня найдена убитой в собственном магазине. Взлом кассы указывает на то, что убийство совершено с целью ограбления. По подозрению в убийстве арестован один из многочисленных возлюбленных убитой, неоднократно отбывавший долгосрочное наказание, профессиональный убийца и сутенер, по фамилии Куник, известный также под кличкой «Боксер». Все сведения, могущие служить выяснению дела, просьба направлять в адрес мюнхенского полицейского управления».
«Один из многочисленных возлюбленных…» – от этих слов я не мог оторваться, пока отец не отобрал у меня газету.
Он явно наслаждался моим видом, я стоял с открытым ртом, не в силах перевести дыхание.
«Фанни! Фанни!» – беззвучно звал я на помощь, кто-то дымил мне в лицо сигаретой, и дверь магазина непрерывно дребезжала – «дзинь!».
– Ну, чего ты рот разинул? Говорил я тебе или нет? Это всегда кончается эшафотом…
Сознание, что его пророчества сбываются, делало отца снисходительным.
– Завтра, в десять утра ты явишься на допрос к следователю. Мама ничего не должна знать, она не перенесет такого позора. Да и перед своими приятелями попридержи язык, не то будет грандиозный скандал. Послушайся хоть раз своего отца! Как видишь, полиция уже производит розыски, от нее ничто не укроется. Будут приняты все меры, чтобы твое имя в деле не фигурировало, иначе общественное мнение заклеймит нас позором… Чего-чего только не приходится терпеть твоим бедным родителям! Ну, скажи сам: заслужили они это?
– Да-да! Все могло кончиться много хуже, – вынужден был я согласиться.
В эту минуту вошла мама, и отец ловко перевел разговор на мои школьные занятия.
Где-то глубоко во мне шевельнулся довольный смешок. Я хотел притвориться, что не замечаю его, да не тут-то было, вот уж он вырвался наружу злобной широкой усмешкой. «Собственно, вышло совсем не плохо. Что, если бы Куник не…» Злобная усмешка скрылась… «Что вы желаете?» – мысленно старался я произнести голосом Фанни. И еще – «Меня зовут Фанни».
Сладостная горечь пронзила меня – брусника…,
Обер-прокурор д-р Гастль, провожая своего сына, Золотко, на допрос, – в школу он сообщил, что сын заболел и поэтому не придет, – старался по дороге еще и еще раз внушить ему, что говорить на допросе. Нет никакой необходимости припоминать все, как было. Не доходя до Виттельсбахского фонтана, он остановился со своим сыном посреди бульвара и стал экзаменовать его.
– Если следователь спросит: «Но как же, молодой человек, могло случиться, что вы, сын столь почтенных родителей, получивший первоклассное воспитание, связались с особой самого низкого пошиба?» – ну, что ты ответишь? Следователь наверняка это спросит. Ну-ка, подумай… Не знаешь?… Не полагаешь ли ты, что тут сказалось дурное влияние, ну-ка угадай, чье дурное влияние… Гартингера?! Нет?… Ну, хорошо, в таком случае мне придется поговорить на эту тему… Дальше: о чем уславливались в твоем присутствии убийца и эта уличная девка? Имей в виду, что квартирная хозяйка уже побывала в полиции и сообщила, что вы провели втроем не меньше часа.
– Фанни, вернее, фрейлейн Фусс…
– Надо говорить: «Эта Фусс», и никоим образом не «Фанни», да и фрейлейн советую оставить при себе… Эта Фусс завлекла тебя к себе в комнату, напоила допьяна, а что происходило потом, ты вообще не помнишь… Деньги она у тебя брала?!
– Фрейлейн Клер…
– Ты хочешь сказать «эта Фусс»! Запомни, наконец!
Хорошо, я подчинюсь и буду говорить «эта Фусс», но я не
могу не воздать Фанни должное.
– Эта Фусс пригласила меня в ресторан, я хотел вернуть этой Фусс истраченные деньги, но эта Фусс сделала вид, что обиделась, вот я и остался в долгу у этой Фусс.
– Такая низость с ее стороны бросает на тебя тень; следователю незачем это знать. А если вопрос о деньгах все-таки всплывет, тогда скажешь, что позднее, на улице, ты вернул этой Фусс ее деньги… Кстати, в высшей степени благородно – принимать угощение от бывшей кельнерши…
Желая предварительно потолковать со следователем, отец ненадолго зашел к нему, и только потом меня вызвали. Служитель, пропуская меня к следователю, низко поклонился.
Над столом висел огромный портрет принца-регента, голова следователя едва доходила до нижнего края безвкусной позолоченной рамы. На меня глянуло лицо с рыхлым, как пемза, носом, сплошь покрытое шрамами. Следователь предложил мне сесть, застегнул на все пуговицы сюртук на раздутом от пива брюхе, наточил карандаш, осмотрел свои ногти и подавил зевок.
– Ну-с, молодой человек, расскажите, как случилось, что вы, сын порядочных родителей, вступили в связь с особой самого низкого пошиба… Ничего, не торопитесь, подумайте спокойно, прежде чем ответить… Вы выступаете, правда, не в качестве обвиняемого, но ваши показания могут пролить свет на интересующее нас дело… Так вот, молодой человек, скажите, вы часто встречались с неким Гартингером?! Ну, вот видите, очень отрадно, что вы так открыто признаете это… Не говорил ли Куник, между прочим, о своем сочувствии социал-демократам, или, может быть, – и в этом вопросе вы могли бы оказаться единственным авторитетным свидетелем, – убитая Фусс рассказывала вам о таких его настроениях?… Можете говорить совершенно спокойно, вам не грозят никакие осложнения, наоборот, мы прекрасно понимаем, что вы не хотите выдавать друга или, вернее, отца своего друга, но речь идет о чем-то гораздо более высоком, чем дружба, воздайте же должное истине… Имейте в виду, что Гартингер-старший очень опасный человек, он помешан на своих идеях… Он вас никогда не пытался совратить? Никогда?… Ни разу не предлагал вам выкрасть у отца папки с делами? Ни разу? Никогда не говорил, что нужно бы кайзера… Никогда? Почему он именно с вами так подружился, этот вопрос не приходил вам в голову? Нет?… Итак, Фусс сообщила вам по секрету, – ведь это соответствует действительности, не правда ли? – что Куник сочувствует социал-демократам, – так, не правда ли? Вы видите, я формулирую коротко, мы сразу все это занесем в протокол… А более точных сведений о характере этого сочувствия она вам не сообщала? Кстати, если бы удалось установить некоторое влияние на Куника со стороны социал-демократической братии, это благоприятно отразилось бы на его судьбе. Вы, конечно, знаете, чем пахнет убийство с целью ограбления? К тому же не исключено, что Куник сам сделает признание в этом смысле, – ну, неужели вы ничего такого не припомните?! Жаль, да и странно, даже подозрительно, молодой человек, что память изменяет вам как раз в этом пункте… Но погодите-ка, раз уже об этом зашла речь, то не припомните ли вы другого обстоятельства, – дело было, правда, давно, однако возможно, что это даст нам в руки нить. Я могу освежить в вашей памяти один эпизод. Ученик по фамилии Кезборер – припоминаете? Фамилия такая, что легко запоминается, – показал в свое время комиссии, посланной министерством просвещения, что Гартингер-младший подбил вас на кражу, ссылаясь на слова своего отца: «У кого за душой нет ничего, тому и красть не грешно». Это верно, что Гартингер-младший хотел таким образом подбить вас на кражу?
– Нет.
– Предупреждаю, вы запутаетесь в противоречивых показаниях. В свое время перед членами комиссии вы не отрицали этого факта.
– Совершенно верно. Перед членами комиссии я не отрицал этого факта. Но мой товарищ Гартингер никогда ничего подобного не говорил. Я очень хорошо знаю, господин следователь, что я запутался в противоречиях.
– Ах, вы из таковских! Ну, значит, вашему многоуважаемому батюшке можно только выразить глубокое соболезнование.
Тут следователь встал, внезапно преобразившись из толстого снисходительного искусителя в неумолимого обвинителя, и закричал срывающимся голосом:
– Одумайтесь, молодой человек! Не смейте так нагло отпираться, молодой человек! Извольте выложить все, что вам известно, молодой человек! Извольте, наконец, дать полезные для следствия показания, молодой человек!..
Только после этой тирады ему удалось выжать из Молодого человека:
– Я не намерен, господин следователь, навлекать подозрение на невиновных!
Следователь выступил из позолоченной рамы, обошел вокруг стола и двинулся прямо на Молодого человека, буравя его таким страшным взглядом, что эта наигранная суровость едва не заставила меня расхохотаться.
– Ого! Вы далеко пойдете! Какое упорство! А мы-то – ваш почтенный отец и я – принимаем все меры, чтобы помочь вам выпутаться из этого дела… Я мог бы избавить себя от встречи с вами… Допрос окончен. Ступайте!
В коридоре следователь обменялся с отцом несколькими словами. По дороге домой отец растерянно молчал и только у самого дома заговорил наконец:
– Я все меньше и меньше тебя понимаю. По-видимому, у тебя с головой что-то неладно. Толкуешь тебе, толкуешь – и все попусту! Не дать ни одного полезного показания! К чему это приведет в конце концов?!
То, что отец не стал навытяжку перед следователем, а сохранил стойкость, позволило Молодому человеку твердо ступать рядом с ним, точно стойкость была тем мостом, который уводил от пропасти.
Отец стоял в гостиной на большом пушистом ковре, мать открыла буфет: в нем блеснуло столовое серебро…
Нет, и тут я больше не сдамся: я никогда больше не скажу «эта Фусс».