Текст книги "Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля"
Автор книги: Иоганнес Роберт Бехер
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 46 страниц)
II
Каждый раз в новогоднюю ночь я встречал приход двадцатого века. Быть может, он запаздывал или ждал, когда я пойду в школу, а может, у него находилась еще какая-нибудь причина не наступать; но по-прежнему ничто не показывало, что новый век наступил…
И вот мы опять стоим в новогоднюю ночь на балконе, празднично убранном разноцветными фонариками; опять, когда прозвучало «С Новым годом», я провозгласил тост за двадцатый век и крикнул: «Да здравствует Христина!»
«Ну, что ж, Христина, давайте чокнемся!» И отец опять пожал Христине руку, а со двора вперемежку с хохотом донеслись выстрелы, и бабушка шепнула: «Пусть наступит новая жизнь!» И я дал троекратную клятву.
Итак, опять наступил двадцатый век…
– Ну, можно ли быть таким любопытным?! – крикнула Христина, выпроваживая меня из кухни, потому что я совал нос во все горшки и приставал с расспросами, какие особенные кушанья готовятся в Новом году.
Я едва дождался утра, так мне хотелось повсюду заглянуть и увидеть, что принесло с собой новое время. При этом я ни на минуту не забывал о своей троекратной клятве исправиться и начать новую жизнь.
– Ох уж эти дети, спасу нет! – крикнула мне вдогонку Христина, и я удивился, что слышу это старое выражение. Христина употребляла его всякий раз, когда мне наконец удавалось вывести ее из себя.
Портрет дедушки висел в столовой над сервантом. На лице дедушки уже не было того теплого отблеска, что согревал его вчера; дедушка равнодушно смотрел прямо перед собой, словно новое время ничем ему не угрожало. Золотая рама, в которую был заключен портрет, вызывающе поблескивала. Комнату успели прибрать и проветрить, дверь на балкон была чуть приоткрыта. На балконе, уносившем нас в волшебную ночь, стояли в боевом порядке совки и щетки, а на перилах висел ковер, ожидая чистки. Густо падал снег.
– Завтракать! – позвонила в колокольчик мама.
Я сразу же почувствовал, что сегодня, как всегда, опасно спрашивать о чем-нибудь во время еды. Я повязал вокруг шеи салфетку и получил свою чашку какао. Мать опасливо покосилась на отца, который надбивал яйцо: яйцо опять оказалось недоваренным, и мать сама встала, чтобы второе яйцо еще раз опустить в кипящую воду. Так мы завтракали каждый день. Вернувшись из кухни, мама сказала мне:
– Ешь осторожней! На столе чистая скатерть. Не посади сразу же пятна по случаю Нового года.
Снег прекратился, и мне разрешили погулять до обеда.
Денщик майора Боннэ пользовался у нас, мальчишек, большой любовью, потому что он замечательно ругался. Он изобретал все новые ругательства, да и любое слово умел произнести так свирепо, что оно казалось бранным. Он разрешал нам надевать свою длинную саблю, а иногда катал нас верхом по конюшне. Родителям не нравилось, что я подолгу у него пропадаю, тем более что к нему часто заглядывала кухарка обер-пост-рата Нейберта. Из каморки денщика, которого все звали просто Ксавер, шел крепкий дух, и нас уже издали неодолимо влекло туда. От лошадей, соломы, кожи и сырых стен исходил смешанный запах, какой бывал на нашей Гессштрассе, когда по ней проходил полк солдат, или возле казарм в Обервизенфельде; так, наверное, пахло и на войне, не хватало только запаха пороха.
Я знал трех Ксаверов. Один, еще не одетый, в нижней рубахе и кальсонах, умывался во дворе у колодца. Тут он ничем особенным не отличался, даже ростом был не так уж высок, скорее мал и тщедушен. Потом он исчезал на некоторое время в своей каморке, и появлялся второй Ксавер – преображенный, на добрую голову выше, в мундире и каске, сабля его со звоном тащилась по земле. Выпятив грудь, он проходил богатырским шагом в конюшню, выводил коня, одним махом, сверкнув шпорами, садился в седло, и тут в своем третьем обличье представлялся мне героем, как те, что красуются для всеобщего обозрения на памятниках. А когда он по праздникам надевал каску с красным султаном, я только тем и умерял свой восторг, что вспоминал про его ругань и кальсоны…
Будь я верен своему слову стать благонравным и послушным мальчиком «в новом столетии», я бы прошел мимо Ксаверовой каморки, даже не поглядев в ее сторону. Я так и хотел поступить: отвернувшись, я сделал уже несколько нерешительных шагов прочь, но сегодня каморка Ксавера из кожи вон лезла, только бы я не прошел мимо. Отчаянный храп, вырывавшийся из всех ее щелей, невольно вызывал опасение, не случилось ли какого-нибудь несчастья и не нуждается ли Ксавер в моей помощи. Я не мог бросить Ксавера на произвол судьбы. Как часто он скрашивал мне жизнь своей руганью и шутками-прибаутками, когда я возвращался из школы, угнетенный плохими отметками! Да, наконец, разве Ксавер не солдат, не канонир Второго баварского королевского артиллерийского полка; чего доброго, его еще подстрелили в новогоднюю ночь и он лежит теперь при смерти, весь в ранах, истекая кровью!
Я успокоил совесть тем, что ведь Христина ворчит по-старому, и вообще я ни в чем не заметил ни малейшей перемены. И родители не называли больше друг друга «Генрих» и «Бетти», а говорили, как обычно, – «отец» и «мать». Сверху доносились звуки рояля; мама пела, отец ей аккомпанировал, а значит, мне нечего было опасаться, что меня увидят» Я подошел к сторожке Ксавера и заглянул в окно.
На столе посреди комнаты стояло в беспорядке множество пивных бутылок и только один стакан. Стул был опрокинут, изголовье кровати заслонял стол, а с другого ее конца торчали огромные солдатские сапожищи.
Слегка толкнув раму, я открыл окно и, подтянувшись на руках, с ужасом увидел, какие перемены натворил новый век в каморке Ксавера.
Ксавер в полной форме лежал на кровати; голова его, багровая, храпящая дурья башка, свешивалась чуть не до самого пола. Приятного запаха каморки как не бывало, его начисто вытеснил остывший табачный дым, смешанный с пивными испарениями и кисловатой вонью от блевотины на полу.
Чудовищным показалось мне то, что Ксавер, видно, учинил здесь в новогоднюю ночь, прямо преступлением!
Даже железная печурка не истоплена!
– Ах, Ксавер, и не стыдно тебе в таком виде встречать новый век, ведь теперь все пойдет по-новому, и скоро будет большая война! Если ты сейчас же не встанешь, не умоешься и не уберешь комнату, я все расскажу господину майору, как только он вернется из новогоднего отпуска.
– Что там еще за война? – прогудел Ксавер, сонно перекатывая голову и приоткрыв опухшие, мутные глаза. – Пусть она поцелует меня в… – Он повернулся к стене и пальцем показал на свой зад.
За этим последовал такой храп, что я, потрясенный, отступил и кинулся на улицу. В мундире валяться на постели!
– Чего уж тут ждать! – повторил я мамино любимое выражение.
III
Вероятно, по случаю праздничных дней я нигде не мог обнаружить чего-либо нового. Магазины были закрыты, люди шли в церковь или, собравшись с духом, отваживались в этот звонкий морозный день на короткую прогулку. После обеда, который опять-таки ничем особенным не ознаменовался, мы, одевшись потеплее, отправились на озеро Клейнгесселоэ, где сегодня происходили конькобежные состязания.
– Хорошенькое начало для Нового года, нечего сказать! – воскликнула мама, когда мне понадобилось высморкаться, а носового платка у меня не оказалось.
– Нет, он, видно, не желает исправиться, он не способен начать новую жизнь. Как было, так все и осталось! – поддержал маму отец.
Мне хотелось сказать, что в этом виноват Ксавер, и не он один, а еще Христина: зачем она первое же новогоднее утро начала со своей старой воркотни; и дедушка – ведь его портрет как ни в чем не бывало висит в столовой над сервантом; и балкон с совками, щетками и ковром, да и сами они, отец с матерью, тоже виноваты: они уже не стоят, обнявшись, как в новогоднюю ночь, и не говорят друг другу «Генрих» и «Бетти». Весь мир виноват в том, что я не изменился; как в самом деле мог я исправиться и начать новую жизнь, раз даже случая к этому не представлялось и все осталось по-старому! Но я не терял надежды, – пусть только пройдут праздники.
История с Ксавером вызвала у меня опасение, – а вдруг наступили совсем уж скверные времена. Если бы майор Боннэ знал про Ксавера, он, наверное, строго наказал бы его. Ксавер сам рассказывал, как однажды он сутки отсидел на гауптвахте за оскорбление офицера. Лечь в постель в мундире, когда это и в обычном-то платье не положено, представлялось мне тяжким преступлением, которым Ксавер опозорил Германию. А что, если бы началась война! Вот ужас! Никакие трубы и барабаны не прервали бы храп Ксавера. Быть может, по вине Ксавера мы даже проиграли бы войну! Теперь я никогда больше не смогу вообразить себе, как он, Ксавер, сверкая шпорами, с развевающимся огненно-красным султаном на шлеме гордо скачет на своей лошади – конь со всадником клонились набок и все глубже погружались в бездонный храп. Да, Ксавер в своем постыдном падении увлек за собою благородного рыжего скакуна!
Между тем мы добрались до озера, где под звуки духового оркестра кружилось бесчисленное множество конькобежцев, и я прежде всего принялся за поиски чего-то невиданного.
Здесь мы встретили знакомых.
Господин, которому отец поклонился уже издали, был в цилиндре; важный, грудь колесом, он как бы тащил на веревочке свою маленькую кругленькую супругу. Встреча была такой сердечной, что обе пары чуть ли не приплясывали одна перед другой. Сразу же затараторили о Новом годе: Новый год то, и Новый год се, и все это стоя посреди дороги и мешая гуляющим, которые без конца толкали нас. Меня заставили подать супругам руку и пожелать им счастья в Новом году.
– Ах, – вздохнула мама, – опять он не так подает руку. Он никогда не научится как следует здороваться.
Вдруг ей пришла в голову мысль, чтобы я сегодня зашел еще к обер-пострату Нейберту и передал ему наши новогодние поздравления. А я навострил уши, стараясь понять, кто же этот господин, который все посмеивается «хе-хе» и после каждого смешка поглаживает усы, как будто вытирает рот салфеткой. Обе нары никак не могли расстаться. Отец и господин в цилиндре беседовали о каком-то процессе, я уловил фамилию Кнейзель; это был, но их общему мнению, «отпетый негодяй»; мать и маленькая круглая дама болтали о выставке; обе они находили, что в картине Штука изумительно много фантазии и она прелестна по колориту. Они уже несколько раз прощались и долго трясли друг другу руки, но затем вспоминали еще какую-нибудь новость, и все начиналось сначала. Вокруг постепенно скоплялась публика, так как гуляющих становилось все больше, а пройти мимо нас можно было только с трудом. Мне было неловко, потому что многие оборачивались и отпускали по нашему адресу замечания. Я отошел на несколько шагов и остановился, теребя пуговицы на своем пальто. Наконец мы откланялись. Мама дернула меня за рукав:
– Видно, и Новый год тебе нипочем, ты совершенно не умеешь себя вести. Когда наконец ты выучишься хорошим манерам?
– Кто этот господин и что это за процесс, про который вы говорили? – спросил я, повиснув на руке отца.
Но мать не дала ему ответить.
– Что за несносное любопытство! Хотя бы ради Нового года ты прекратил свои вечные расспросы!
Из разговора родителей я понял, что незнакомый господин-судья Мауэрмейер, входил когда-то в одну студенческую корпорацию с отцом; к Новому году его из Бамберга перевели в Мюнхен.
Я убедился, что самое трудное в моем намерении исправиться и начать новую жизнь – это победить любопытство. Легче уж, пожалуй, не врать и никогда больше не приносить плохих отметок. Но отказаться от привычки шарить в погребе и в кладовой, рыться в отцовском портфеле и заглядывать в тетрадку, куда Христина записывала расходы, – это было свыше моих сил! Сегодня утром, например, пока родители спали, я успел просмотреть новогодние поздравительные карточки, а потом, выбрав из корзины для бумаг все клочки, сложил их один к одному, – хотя разобраться в них я все равно был не в состоянии. Я не мог видеть ни одного шкафа, ни одной шкатулки, чтобы не исследовать их до самых потаенных уголков. Если сквозь дырочки в почтовом ящике белел конверт, я, сгорая от нетерпения, бежал за мамиными ножницами и извлекал письмо точно так же, как извлекал из копилки пфенниги. Вот это и были мои тайные проделки, и я боялся, что они раскроются на Страшном суде. А ну как обнаружится, что мне точно известно, куда отец прячет ключи от письменного стола! Как только меня оставляли дома одного, я отпирал все ящики, и не было такой бумажки, которая не побывала бы у меня в руках. Нет, новый век не представлял бы для меня решительно ничего интересного, если бы мне пришлось распроститься с любопытством и отказаться от моих тайн; чем бы эти тайны мне ни грозили, они были моей собственностью, которой я распоряжался как хотел, которая принадлежала мне одному…
Я прикинулся усталым, чтобы вынудить родителей поскорее вернуться домой, – мне не терпелось узнать, что там с Ксавером; его храп, словно в насмешку, звучал у меня в ушах.
Мама вздохнула, и тогда отец заворчал:
– Ив Новом году все то же! Как гулять с родителями – ты устал, а бегать целыми днями по улице и без конца шалить – тут ты неутомим. Удивительно, а?
И верно, каждое воскресенье повторялось одно и то же: стоило нам выйти из дому на послеобеденную прогулку, как на меня тотчас же нападала неудержимая зевота, и я, идя рядом с родителями, еле волочил ноги.
Мы миновали Китайскую башню, которая тоже осталась на своем старом месте, постояли наверху у Моноптероса, глядя, как салазки съезжают с невысокого холма, и все трое пожалели, что не поехали в Эбенгаузен покататься с гор.
Во дворе я замешкался: мне хотелось посмотреть, не проснулся ли тем временем Ксавер.
Сторожка Ксавера уже не сотрясалась от храпа.
В каморке было тихо.
Я вздохнул с облегчением, когда увидел, что Ксавер, по крайней мере, мундир с себя снял. Мундир висел на спинке стула, а сапоги стояли рядом. Пуговицы на мундире поблескивали, отражая свет уличного фонаря, который проникал в каморку.
IV
Мне приснился мундир Ксавера. Он был весь в пятнах. Я чистил его щеткой. Но чем больше я чистил, тем безобразнее выступали пятна, черный воротник и манжеты с каждой минутой лоснились все больше, а сукно от усиленной чистки уже начинало просвечивать. И пуговицы, сколько я ни тер их носовым платком, ни за что не хотели блестеть. «Ты мне весь мундир испакостил», – хныкал Ксавер. Лошадь, грустно кивая, выглядывала из конюшни, султан топорщился на шкафу, а сабля на стене задумчиво покачивалась. Тут я увидел старомодный бабушкин шкафчик. Шкафчик открылся, и гляди-ка – он был доверху набит блестящими десятимарковыми золотыми. И я купил самых дорогих синих чернил, а для воротника и манжет – густой черной туши и выкрасил мундир Ксавера, а пуговицы отполировал знаменитым средством «сидоль» так, что они блестели даже ярче, чем вчера вечером при свете уличного фонаря. Лошадь в конюшне ржала от радости, султан на шкафу развевался, сабля на стене весело бряцала. Ксавер улыбался во весь рот; он немедленно облачился в свой чудесный мундир и обещал мне больше никогда не марать его и носить с честью.
О ты, старомодный бабушкин шкафчик!
* * *
Каникулы кончились. Настал первый день занятий. Отец перевязал шнурком пачку протоколов и собрался в суд. На девять утра в большом зале Дворца юстиции было назначено слушание дела. Ксавер в начищенных до блеска сапогах, в аккуратном мундире поскакал за майором Боннэ, сопровождая его в Обервизенфельде на учебный плац.
Гартингер ждал меня на углу Луизен– и Терезиенштрассе. Едва я дошел до Луизенского бассейна, как сразу же увидел Францля: держа ранец в руке и размахивая им, он прохаживался между цветочным магазином и почтой.
Я откозырял ему, а он сказал просто:
– Здравствуй!
– Как ты встречал Новый год?
И тут же я спохватился, что у Гартингеров нет балкона с праздничными разноцветными фонариками, на котором можно плыть, слегка покачиваясь, и с которого так хорошо любоваться волшебной ночью, – у них, понятно, Новый год не мог быть похожим на наш.
– Да так… – ответил Гартингер.
Я уже осмотрел его со всех сторон и не заметил никаких перемен.
– И ты ничего не пожелал себе на Новый год?
– Нет, почему же? Пожелал.
Больше я ничего не мог из него вытянуть. И меня злило, что он не спрашивает, как я встретил Новый год.
В витрине у Зейдельбека по-прежнему лежали пфенниговые прянички, и стоили они столько же, сколько и в прошлом году. Сахарная соломка, медвежьи орешки, турецкий мед, кара-мель – все сласти старого года не потеряли своей сладости и в новом году, а соленые крендельки и хворост были такими же солеными в новом году, как и в старом.
– Что же ты все-таки себе пожелал?
– Ну, что обычно желают в таких случаях.
Вилла Ленбаха и галерея Шака стояли на том же месте, что и в прошлом столетии, да и Пропилеи нисколько не изменились с виду.
– А что желают себе обычно?
– Отстань! Какой ты любопытный! Ведь я к тебе не пристаю, хотя и ты, верно, что-нибудь себе пожелал.
– А я не помню, я, кажется, ничего себе не пожелал.
О том, что я пожелал себе в наступающем веке войну, я забыл.
Гартингер удивленно посмотрел на меня.
– Ничего не пожелал! Ничего не пожелал! – повторил он несколько раз.
Как всегда, на целый квартал от угла Карлштрассе тянулось длинное здание Базилики. К чему же был весь этот трезвон, все поздравления и пожелания, раз все осталось по-старому?!
Пронзительно заверещал звонок. Мы бросились к партам. Учитель Голь был в том же мундире с клеенчатыми нарукавниками, что и в прошлом столетии. На уроке арифметики я исчертил всю парту бесчисленными «1900», хотя теперь это уже не соответствовало календарю. Меня вызвали к доске, и, если бы Гартингер не подсказал мне, я так же не решил бы задачи, как и в прошлом году. Я получил свое «плохо – как всегда». После первого же урока Голь, «чтобы не отбились от рук», одних оставил без обеда, других наградил оплеухами, третьих записал в журнал.
На перемене Фек подставил ножку Гартингеру, тот шлепнулся, и я сцепился с Феком; то же было и до наступления нового года, для этого незачем было зажигать разноцветные фонарики.
После занятий мы помчались в Глиптотеку и там, как обычно, играли в пятнашки и развязывали сзади фартуки нянькам, катившим детские коляски.
Это тоже было не очень благонравно и благовоспитанно.
Когда мы, как всегда, шли домой с Гартингером, я пристал к нему:
– Послушай, не будь таким вредным, скажи, что ты пожелал себе. Честное слово, я не проболтаюсь.
Теперь Гартингер был как будто сговорчивее, потому что я и в новом году помог ему справиться с Феком; он завел меня в ближайшие ворота, придвинулся вплотную и сказал:
– Чтобы наступила новая жизнь.
Я испугался, услышав здесь, в воротах, те самые слова, что в новогоднюю ночь на празднично убранном балконе шепнула мне бабушка.
– А тебе-то что, у тебя и так хорошие отметки, ты и так никогда не врешь.
Мне стыдно было рассказывать ему, какую я дал себе клятву.
– Все должно быть по-другому.
– Как, все на свете?
– Да, все на свете.
– Но ведь той булочной напротив незачем становиться другой?
– Нет, и ей обязательно.
– А почему и булочной?
– Да так.
Больше мне ничего не удалось вытянуть из Гартингера. На углу Луизенштрассе и Терезиенштрассе мы расстались.
«Все… все иа свете…»
Ведь и я хотел, чтобы все было по-другому, почему же знакомые слова звучали совсем иначе, так что даже страх разбирал, когда об этом говорил Гартингер?
Ксавер как раз ставил лошадей в конюшню.
А не простить ли мне Ксаверу его поступок, как я простил себе нарушение троекратной клятвы?! Быть может, и он под Новый год дал себе слово исправиться и зажить по-новому и с ним произошло то же самое, что и со мной?! И потом, мне не терпелось рассказать ему про то, как сияли пуговицы при свете уличного фонаря, и про свой сон; ему это, наверное, понравится.
– Как вы провели первый день Нового года, Ксавер?
– Отсыпался после выпивки. – Он ухмыльнулся, словно это доставило ему большое удовольствие.
– Разве вы так много выпили?
– Ровно столько, чтобы свалиться.
– Вы, кажется, стреляли в новогоднюю ночь, мы слышали. Папа все расскажет господину майору.
– Тебе приснилось. Это хлопали ваши пробки от шампанского.
Ксавер сердито отставил ведро, взял метлу и принялся сметать в кучку навоз.
– А если бы как раз началась война?!
– Тьфу, пропасть! Надоел ты мне со своей войной. На что она мне? Ведь я Ксавер, а не какой-нибудь толстосум.
Он сунул мне в руки совок, сказал: «Держи», – и стал накладывать в него навоз.
– Что стоишь дурак дураком? Даже совок держать не умеешь. И куда ты годишься! А треплешься, словно паршивый пруссак… Ну, неси! Ничего, тебе это не повредит. Эх ты, голова баранья!
Свалив навоз в яму, я сразу же убежал. Ксавер крикнул мне вслед: «Всего наилучшего, господин генерал!»
Он откашлялся, как будто собирался плюнуть мне вдогонку.
Я вихрем взлетел по лестнице.
Пришлось соврать отцу, когда он спросил об отметке по арифметике. Теперь мне уж все было нипочем, раз я так послушно отнес навоз в яму. Я тихонько прокрался на балкон – посмотреть, не осталось ли там каких-нибудь следов волшебной ночи. Но даже фонарики были уже сняты. Ветер с такой силой захлопнул дверь, что чуть не разбилось стекло. Я поспешно бросился назад в комнату. Балкону не было до меня никакого дела. Новогодняя ночь отодвинулась куда-то далеко-далеко, в иной мир…
Значит, двадцатое столетие попросту не хотело наступать, не хотело, и все тут. А может, оно наступило, но только не показывает все то чудесное, что принесло с собой…
Наступило? Или еще только наступит? И наступит ли вообще? И почему оно должно наступить именно в тот день, который назначили мы? А может, новому веку и вовсе никакого дела нет до наших расчетов и время творит с нами все, что хочет,…
Как бы там ни было, надо, по-моему, чтобы двадцатое столетие наступило завтра же, среди года… Раз навсегда… Или же давайте решим, что оно наступило, и дело с концом. Тогда, значит, мы живем в новом столетии, оно стремительно проносится над нами, и ничего уже не поделаешь…
Ночь счастливых надежд миновала навсегда. Нечего больше надеяться на скорое исполнение желаний. Что толку давать клятвы и обеты? Я упустил случай начать новую жизнь…
А ведь я хотел исправиться, хотел начать новую жизнь!
Ведь я, Ганс Петер Гастль, хотел стать хорошим человеком!