Текст книги "Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля"
Автор книги: Иоганнес Роберт Бехер
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 46 страниц)
XVII
На уроке закона божия в класс совершенно неожиданно вошел инспектор с каким-то господином, которого он представил как уполномоченного министерства просвещения.
– Прошу спокойно продолжать урок, – сказал инспектор учителю Краниху, преподававшему закон божий.
– Тревога! – подал сигнал Фек. – Все наверх!
Следом за неожиданными гостями, усевшимися у окна, вошел учитель Голь и тоже подсел к ним. Указывая то на одного, то на другого ученика, Голь как будто знакомил с нами посетителей.
Краних между тем продолжал читать Нагорную проповедь, бросая на разговаривавшую вполголоса группу у окна раздраженные и подозрительные взгляды. Голь качал головой, словно отказывался что-то понять.
– Невероятно! – вырвалось у него несколько громче.
Представитель министерства успокаивающим жестом поднял руку и глубокомысленно закивал. Голь смотрел на нашу «тройку», переводил взгляд с одного на другого, а затем устремлял его за наши спины, на парту Гартингера. «Посмотрите только, как мирно они сидят. Невероятно, просто невероятно!» – как бы говорил его взор, благосклонно покоившийся на нас. Мы уже привыкли и в школе и дома разыгрывать невинных овечек, умели прикинуться дурачками и, если нужно, быть тише воды, ниже травы. Мы застыли на своих местах в благоговейном молчании, словно всецело поглощенные чудесными словами Нагорной проповеди. Полуоткрыв рот, беззвучно шевеля губами, в раздумье опустив глаза, сидел я за своей партой.
Фек сложил руки, как на молитве, и порой растроганно вскидывал глаза; этот невинный ангел так смиренно кивал головой, точно на кафедре стоял по меньшей мере сам Иисус Христос и возглашал свое учение. Фрейшлаг весь превратился в слух, он даже слегка склонил голову набок, как бы боясь пропустить хотя бы одно слово; он морщил лоб и шевелил губами, точно человек, который не в силах скрыть свое волнение.
Мы наблюдали за группой у окна, будто через полевой бинокль, и подавали друг другу тайные знаки.
– Невероятно! – опять покачал головой Голь и снова обратил внимание представителя министерства на то, как мы тихо сидим на своих партах и по-детски самозабвенно внимаем проповеди.
У нас возникло подозрение, не связан ли приход неожиданных гостей с самоубийством ученика нашей школы и не дошла ли до их ведома история с «гробом». Нам давали время не торопясь подготовиться к ответу. Решено было, что говорить буду главным образом я, как бывший друг Гартингера; важно было бросить тень на старика Гартингера, этого социал-демократа, упомянуть о прогуле и о десяти марках, – тут мы целиком могли рассчитывать на поддержку Голя. Классу мы подали условный сигнал: «Никто ничего не знает. Держать язык за зубами».
Группа проследовала к кафедре. Представитель министерства передал инспектору какую-то бумагу, тот развернул ее и начал читать:
– «Ученики третьего класса! За последнее время наша школа, наша Луизенская городская школа, стала предметом общественного внимания и судебных дознаний. Произошел инцидент, небывалый в истории Луизенской городской школы: ученик четвертого класса Доминик Газенэрль покончил жизнь самоубийством. Тотчас же учиненное дознание не дало результатов. Истинные причины самоубийства установить не удалось. Медицинская экспертиза признала, что здесь, по всей видимости, имело место внезапное душевное расстройство. Тем не менее в последнее время в адрес властей поступил ряд жалоб на воспитанников других классов, которые самым низким образом травят и преследуют своих товарищей. Министерство просвещения совместно с другими инстанциями займется расследованием этих жалоб и приложит все усилия к тому, чтобы раз и навсегда искоренить подобное недопустимое безобразие. Это недостойно Германии, недостойно немецкого юношества… – Инспектор сделал паузу, чтобы усилить впечатление от последних слов. Затем продолжал: – В третьем классе «А» Луизенской городской школы, следовательно, в том самом классе, к которому я обращаюсь, по сведениям, полученным от портного Гартингера третьего мая сего года, известная группа учащихся, а именно: Фек! – Встань! Садись! – Фрейшлаг! – Садись! – Гастль! – Садись! – держит весь класс в постоянном страхе и при помощи угроз заставляет оказывать себе всяческие услуги, в том числе и помощь в приготовлении уроков. В особенности подвергается преследованиям этой группы, как гласит жалоба портного Гартингера, его сын. – Гартингер, почему ты сидишь, когда я называю тебя? Встать! – Травля началась с того момента, как он порвал с Гастлем, который ведет себя, по его мнению, как испорченный мальчик. Я прошу, – заканчивает господин Гартингер свое письмо, – принять меры, дабы своевременно предупредить повторение столь прискорбных случаев, как тот, который имел место в четвертом классе «А» Луизенской городской школы».
– Вот скотина! – прошипел Фек.
– Рожу бы ему расквасить! – шепнул мне на ухо Фрейшлаг и еще раз сделал знак классу: «Быть начеку! Держать язык за зубами!»
Инспектор медленно перевел дух и, с трудом сдерживая змеиное шипение, обратился к Гартингеру:
– Ну-с, Гартингер, ты, может быть, расскажешь нам, как обстоит дело в действительности? Выйди сюда, к кафедре, чтобы все могли увидеть, правду ли ты говоришь.
Когда Гартингер проходил мимо, Фек шепнул ему:
– Смотри, не забудь прогул! Начни с этого и скажи всю правду!
Гартингер с этого и начал.
– Замечательно! – От восторга Фек даже привскочил. – Слушайте! Слушайте!
Гартингер рассказал всю правду: как я принес золотой и уговорил его, Гартингера, вместе прогулять занятия
– Гастль сам в этом сознался в присутствии господина Голя.
Голь прервал его:
– Разрешите, господа, внести небольшую поправку.
Инспектор бросил:
– Прошу!
– В действительности Гастль, желая спасти товарища, взял вину на себя. Расскажи об этом сам, Гастль, и воздай хоть ты должное правде.
– Правда то, – солгал я, – что Гартингер подбил меня украсть золотой и прогулять занятия, а я взял на себя вину, желая спасти товарища.
На последней парте поднялась чья-то рука. Фек успел организовать показание якобы беспристрастного свидетеля, Макса Кезборера, щуплого мальчонки, сынишки дворника, которого мы на всякий случай терпели у себя в шайке.
– Ты, там, на последней парте, Макс Кезборер, чего тебе?
Мальчонка важно засеменил к кафедре, стал против Гартингера, приподнялся на цыпочки и монотонно забубнил, точно отвечал заученный урок:
– Я слышал, господин инспектор, как Гартингер уговаривал в уборной Гастля: «Чего там, возьми этот паршивый золотой. Мой отец, – сказал Гартингер, – всегда говорит: «У кого за душой нет ничего, тому и украсть не грешно».
Гордо поглядывая по сторонам, «пай-мальчик» вернулся на свое место.
Гартингер стоял опустив голову и весь дрожал.
– Я полагаю, – обратился Голь к комиссии, – инцидент исчерпан.
Инспектор встал, давая волю долго сдерживаемому возмущению:
– Ложь, конечно, остается ложью, но побуждения, руководившие Гастлем, делают ему честь. Он хотел выручить товарища. Но до чего же бесчестно использовать такую вынужденную ложь и ссылаться на нее! Фу! Нет, – инспектор повысил голос и выпятил грудь, – мы не потерпим в школе гнусных предателей. Что же касается твоего уважаемого папаши, «уважаемого», – подчеркнул он, – то о нем мы поговорим в соответствующих инстанциях.
– Ложь, все это ложь!
Гартингер ощупывал себя со всех сторон, словно на него сыпались удары и он хотел прикрыть руками какое-то особо чувствительное место.
– Они меня в могилу… Они меня, как гроб…
По знаку Фека класс разразился хохотом.
Гартингер замахал руками, как бы стараясь стряхнуть с себя этот смех, но и на кафедре смеялись, пока инспектор, напустив на себя важный вид, знаком не приказал всем успокоиться.
– Уж не думаешь ли ты внушить нам, что все лгут и только ты один говоришь правду?… Тебя держат в страхе…, Кого же ты боишься? Чтобы трое держали весь класс в страхе?… Смешно!.. Ступай на место и постыдись!
Гартингер, холодея от страха, попятился задом к своей скамейке. На лягушачьей физиономии Фека появилась студенистая ухмылка. На кафедре пожимали друг другу руки и раскланивались.
Голь проводил гостей до двери.
Вскочив и вытянув руки по швам, мы застыли у своих парт.
Инспектор улыбнулся нам:
– Благодарю.
Краних заключил урок псалмом: «Возблагодарим господа».
– Замечательно! Здорово! Браво! – шептали мы друг другу во время пения и, повернувшись к Гартингеру, корчили злорадные рожи.
Господь, благодарим
Мы сердцем, ртом, руками
За все, что ты творишь
Для нас за облаками,
За то, что ты хранишь
И опекаешь нас,
За блага прежних дней,
За милости сейчас.
– «За милости сейчас», – орали мы, торжествуя.
– Они меня в могилу… Они меня, как гроб… – дразнили мы Гартингера по дороге домой.
Фек торжественно остановился перед ним:
– Слушай! Мы объявляем тебе войну. Завтра война начинается. Военный совет, за мной!
И мы оставили Гартингера одного. «Великая «тройка» объявляет Гартингеру войну», – сообщил я себе новость. «Чин-дара, бум-бум», – маршировал я под собственную музыку и командовал себе: «Напра-во, марш! Налево, марш! Перебежками, марш, марш! Приготовиться: огонь!»
С барабанным боем вбежал я на кухню к Христине:
– Знаешь новость, Христина? Ну вот, наконец-то! Война, мы воюем!
XVIII
Сквозь лазейки в старом дощатом заборе мы легко проникали туда из нашего сада; оранжереи, теплицы, грядки, кусты, вперемежку с участками, настолько заросшими папоротником и сорными травами, что они походили на райские дебри; глубокие колодцы, шланги и лейки, в беспорядке разбросанные повсюду, связка камыша, из которого мы мастерили себе сабли и пики, – все это делало садоводство Бухнера излюбленным местом наших игр и развлечений. Здесь водились летучие мыши, крысы и змеи, и мы чувствовали себя героями, когда, «вооруженные до зубов», решались вступить в эти угрюмые и страшные места. Замечательнее всего было то, что людей мы там почти не встречали, все казалось беспризорным, лишь изредка где-нибудь вдали можно было увидеть склоненную над грядкой человеческую фигуру или, скрипя, проезжала подвода, груженная венками и ящиками, полными цветов.
Но всего таинственней была открытая нами пещера с подземным ходом. Вооружившись пиками, пистолетами, винтовками и саблями, с ручным фонарем, взятым в конюшне, мы, пригнув головы и подбодряя друга друга, двинулись в подземелье. Мы шли вперед, пока не наткнулись в темноте на железную винтовую лестницу, а она привела нас на дощатый чердак, одну стену которого составлял большой кусок холста, нечто вроде занавеса. Каково же было наше изумление, когда сквозь дыру в этом занавесе мы увидели панораму «Битва под Седаном». Мы словно заглянули в сокровенную глубь небес. Проделав дырку в холсте, мы прорвали круп лошади, на которой всадник со своим пленником скачет мимо командного пункта.
По свистку Фека мы с криками «месть!» выскочили из подворотни, где сидели в засаде. Гартингер попал в ловушку.
– Окружить! – скомандовал Фрейшлаг. Он и Фек подстерегали Францля на противоположной стороне.
Фек поманил Гартингера, словно собачонку:
– Сюда, сюда, Францль!
Двое из нашей шайки уже схватили Гартингера, один пошел впереди, другой сзади, в качестве прикрытия; так его привели к Феку и Фрейшлагу.
– Объявляем тебя нашим пленником! За мной!
Фек пошел по заросшей тропинке, которая вела к пещере.
– Война! Война объявлена! – Я прыгал впереди, дико выкрикивая какие-то команды.
– Война! Война! – ревел Фрейшлаг, грозно ступая, точно готов был каждым своим шагом втоптать врага в землю.
– Война! Война! – трубил Фек, приложив рупором ладони ко рту. Он поворачивался, трубя во все стороны, а я кричал: «Война! Война!» – и размахивал огромной саблей Ксавера, разрубая весь мир на куски.
– Негодяи! – выругался Гартингер, пытаясь освободиться.
Фрейшлаг приемом джиу-джитсу скрутил ему руки за спиной.
– Ну, сейчас мы тебе голову – чик! Вот погоди-ка! Тебе разрешается высказать последнее желание! – Я старался говорить басом, как отец, и, так же как он, то и дело откашливался.
– Пустите меня! Что я вам сделал?
– Можно и без последнего желания, как тебе угодно! Связать ему руки! – Фек держал веревку наготове, и в мгновение ока руки Гартингера были связаны.
Так мы дошли до пещеры. Конвоиры Гартингера подвели его к дереву, а сами отступили в стороны.
– Признавайся!
– Мне не в чем признаваться!
– Ты еще дерзить вздумал?! Ну-ка, попробуй, чем это пахнет…
И Фек хлестнул его по щеке пучком крапивы. Щека мгновенно вся пошла волдырями, красная, как огонь.
– Признаешься?
Гартингер смотрел поверх наших голов, словно нас тут и не было.
– Куда уставился? Смотри, буркалы свои не прогляди. Ишь, воробьев считает! Поверни-ка голову сюда: видишь? – Фек показывал на муравьиную кучу. – Вот этим мы тебя вымажем, если ты сейчас же не признаешься. Иль бросим вон в тот пруд к лягушкам.
Гартингер пошатнулся, чтобы не упасть, он широко расставил ноги, губы его посинели, уголки рта дергались. «Фу, какой он противный, бледный, отвратительный», – расписывал я сам себе Францля и шипел:
– Я из тебя выбью эту твою новую жизнь!
Фек шагнул к муравьиной куче.
– Считаю: раз! два!
– В чем же мне признаваться, черт вас возьми?
– В том, что отец твой негодяй, а мать грязнуха.
У Гартингера все время дергался рот, как будто он жевал или чем-то давился. Он облизывал губы, он держал свой рот наготове, вот-вот он понадобится ему. Францль уперся связанными руками в дерево.
– Подлецы! Гады!
Мы растерянно посмотрели друг на друга.
Скандал!.. Я так и застыл с раскрытым ртом. Фрейшлаг замахнулся, но Фек отвел его руку:
– Не суйся не в свое дело! Отойти на три шага! Зарядить!
– Внимание! – Фек поднял руку и быстро опустил ее: – Огонь!
Мы плевали, все сразу и по очереди, каждый плевал что было силы. Подбегали к Гартингеру поближе, совсем вплотную, носились взад и вперед и плевали, плевали… Лица у нас налились кровью. Фек бросился на землю со стоном:
– Не могу больше!
Фрейшлаг оглядывал нас всех:
– Неужели ни у кого не наберется больше слюны?
Я закашлялся от непрерывных плевков. Гартингер стоял, прислонившись к дереву, с таким видом, словно он отдыхал, и на его заплеванном лице мелькнула улыбка.
– Ну, что, просишь пощады?
– У вас? Пощады? – Он нагнулся, потом выпрямился, как будто для прыжка, и плюнул, – он попал мне прямо в лоб. Я вздрогнул, как от удара.
– Он ранил меня, – взвизгнул я, готовый зареветь, – прямо в лоб, позор! – Но мне уже было стыдно, что я кричу, я посмеялся над собой: плевком нельзя ранить человека, – и долго тер носовым платком лоб, пока не почувствовал, что натер докрасна. Нет, черт возьми, никогда в жизни мне не стереть этого плевка, у меня на лбу клеймо, я заклеймен.
Гартингер еще шире расставил ноги.
– Война? Это вы называете войной? Эх вы, герои!
– Однако хватит, – рассвирепел Фрейшлаг. – Не суйтесь не в свое дело! – И он кулаком ударил Гартингера так, что тот стукнулся затылком о дерево. У Францля подкосились ноги, и он упал на колени. Выставив нижнюю губу, я вплотную подошел к нему.
– Стой, стой на коленях! – измывался я над ним. – Да выплюнь-ка украденные деньги! – Я заглянул ему за спину, словно интересуясь, нет ли у него там косы, и делал вид, как будто дымлю ему в глаза сигарой. – Я из тебя вышибу эту новую жизнь! Я тебе покажу эту твою новую жизнь, – безостановочно бубнил я, – ты мне за все ответишь, – грозился я, вспоминая свой сон. Потом отступил на несколько шагов и пригнул голову, точно готовясь взять разбег.
– Ты думаешь, я кто? Кто?… А ну, угадай… Я…
– Кто мастером стать хочет, тот смолоду хлопочет, – орал Фек, сидя на земле.
Гартингер искоса поглядел на меня, от этого взгляда у меня заболел лоб – то место, куда попал плевок.
– Что, не можешь угадать? А? Ну, ну… Ты ведь сам сказал… Я…
– Палач! – заорали все сразу.
– Увести его!
Мы втолкнули Гартингера в пещеру, а сами стали у входа на часах…о
Мы прислушались: ни звука. Позвали: молчание. Посовещались, что делать. Каждый боялся пещеры, ее темноты и безмолвия.
Фрейшлаг сказал:
– Пожалуй, перестарались.
Ф е к. Я этого не хотел.
Я. Дело может плохо кончиться.
Мы подталкивали друг друга: «Пойди посмотри, что там». Но, сделав шаг к пещере, каждый тут же отскакивал назад.
– Давай по домам! – Но никто не решался отойти от пещеры. Я уже видел, как прохожие на улице останавливают меня и спрашивают: «Скажи, ты не из той школы, в которой…» Лоб у меня все еще болел. Мне хотелось крикнуть: «Ладно уж, Францль, выходи!», и я посмотрел на Фека: «Пучеглазый! Лягушка!»
Мы еще долго топтались перед пещерой, уже звонили к вечерне.
И вдруг мы увидели Гартингера на противоположной стороне сада, он шагал по дорожке, словно шел сквозь вечерний звон, и в руке нес большой желтый цветок. Мы шептали друг Другу:
– Гляди! Гляди!
XIX
Все кончено. С Ксавером все кончено.
А они ведь даже не знали друг друга, я никогда не говорил с Гартингером о Ксавере, хотя мне и нелегко было скрывать от него, что мы с Ксавером на «ты».
В коротком «ты» заключался казалось мне, целый мир.
«Ты» могло звучать, как песня, и «ты» могло быть злым или просто равнодушным. «Ты» могло коварно подстеречь человека и своим грозно растянутым «ы… ы… ы…» обрушиться на него, как воинственный рев. «Ты», сказанное отцу, и «ты», сказанное матери, не было одним и тем же, и даже «ты» в обращении к отцу менялось, смотря по обстоятельствам. Сколько недоговоренного скрывалось за этим «ты»! В «ты», обращенном к Феку, было недоговоренное: «Ты, пучеглазый, ты, лягушка». «Ты» к Гартингеру звучало некогда: «Ты, мой Францль, ты!» «Ты», сказанное Христине, было певучим и означало: «Ты, моя милая, милая Христина…» Но все эти «ты» существовали всегда, с самого моего рождения. А «ты», на которое я перешел с господином Ксавером после «вы», таило в себе нечто особое, праздничное. «Вы» и «ты» долго путались у нас. Я вслушивался в «ты», которое говорили друг другу взрослые, и в нотки, неслышно сопровождавшие его. Сколько таких «ты» стерлось, выветрилось, обветшало, их ничего не стоило заменить любым холодным «вы», какое подобает говорить учителю или бывшим университетским товарищам отца, когда они посмеиваются: «хе-хе». Как они нежно гнусавят свое «ты», эти тайные ненавистники, как они лицемерят, произнося его, когда самое правильное было бы прошипеть: «Вы – милостивый государь!..»
Ксавер ничего не мог знать о Гартингере. Я не рассказывал ему ни о нашем прогуле, ни о том, что было после. Нет, Ксавер, конечно же, не виноват, что пуговицы на его мундире так поблескивали при свете фонаря и что мне приснился потом старомодный бабушкин шкафчик с блестящими золотыми монетами.
Что же случилось? Почему все кончено между мной и Ксавером, кончено навсегда?…
Потому-то и потому-то все кончено между мной и Ксавером. За одним потому следует другое – одна причина влечет за собой другую: причины, причины, нет им конца.
Христине была бы только поговорка, а больше ей ничего не нужно. На все есть свои благочестивые поговорки, у всех у них свои поговорки, они глотают их, как успокоительные пилюли, на каждый случай припасена готовая магическая формула.
«Послушай, – хотелось мне сказать тому, что живет где-то в самой сокровенной глубине души, – скажи, чего ты хочешь? Что тебе нужно? И неужели ты не можешь сказать это ясно и внятно?…»
Разумеется, учитель музыки Штехеле и не подозревал, какой опасный шаг он совершает, соглашаясь на предложение моих родителей давать мне уроки музыки.
Да и мог ли что-либо подобное заподозрить этот больной старик в помятой широкополой шляпе!
О, какой ученик ему попался!
Мог ли он подозревать, что виной всему гармонь Ксавера? Гармонь виновата? Как может быть гармонь виновата в преступлении? Тут следовало бы вникнуть поглубже или, как говорит отец, произвести строгое дознание.
Гармонь Ксавера околдовала меня, поэтому-то мне и было так противно играть на скрипке по приказу родителей; я не хотел изменять Ксаверу, хотел сохранить верность его гармони.
Поэтому… Поэтому старику Штехеле и предстояло «немало удовольствий». Я прилежно готовил ему к каждому уроку такое удовольствие.
Очень скоро я понял, что мое жалкое пиликанье безбожно ранит его в самое сердце, а если я затыкаю уши, когда он играет, я наношу ему величайшую обиду.
Слушая «Грезы» Шумана, я упрямо твердил: «По-моему, это отвратительно», – и без малейшей жалости выдерживал его полный ужаса взгляд. Я, конечно, прекрасно чувствовал трогательную красоту его исполнения, но гармонь Ксавера…
– Кто только придумал эту дурацкую скрипку? – спросил я злобно и так сильно стукнул скрипкой о шкаф, что кобылка соскочила с места. – Чертова пиликалка…
Господин Штехеле молитвенно сложил руки, потом бережно вставил кобылку под струны и снова заиграл, заиграл с мольбой, точно стараясь проникнуть своей игрой мне в сердце и смягчить мое бешеное упрямство. Я наклонился над пультом и, подражая Феку, растянул губы в студенистую ухмылку.
Я видел в окно, как старик плелся домой, на углу он остановился, весь скрючился, прохожие поспешили ему на помощь, усадили его в подъезде ближайшего дома. «Ему стало дурно. Так ему и надо. Пускай не лезет не в свое дело».
Родители рассчитали его, так как я, по их мнению, не делал успехов.
– Береги, по крайней мере, свой инструмент, – сказал он на прощание и устало пожал мне руку.
Я слышал, как он, тяжело дыша, стоял за дверью, на лестнице. Прошло много времени, прежде чем он вышел на улицу. А я твердил про себя: «Но ведь он тут не виноват! Он тут совершенно ни при чем».
Теперь, когда с Ксавером было все кончено, я играл на скрипке ежедневно, по нескольку часов подряд. Играл у открытого окна: пусть слышит Ксаверова гармонь!
– Не слишком ли ты увлекся скрипкой, – говорила мать, и мне хотелось ей ответить: «Скрипка тут совершенно ни при чем, мама!» Но я молчал. Отец вручил учителю, господину Кершенштейнеру, плату за уроки, на этот раз в конверте, и поблагодарил его:
– Вот что может сделать хороший педагог!
Я стоял рядом, разделяя похвалу, и искоса поглядывал на учителя: ты только не вздумай возгордиться, безмозглый! Нас не проведешь!
Это произошло как-то вдруг. Но что же это было такое? Что творило подобные вещи? Уж не то ли непостижимое, что заставило меня тогда ответить старику Гартингеру: «Мой отец, в конце концов, важный государственный чиновник с правом на пенсию»?
Ксавер спросил, посмеиваясь:
– Ну, как поживает господин прокурор?
– Да так, ничего, – ответил я уклончиво.
– Работы небось хватает, а? Отсеченные головы вырастают заново?
Это мог бы сказать я, но Ксавер не смел вести подобные разговоры, и я вдруг разозлился, хотя еще вчера они, несомненно, доставили бы мне удовольствие.
– Что за чушь ты мелешь, Ксавер? – сказал я назидательно. – Кто убивает человека, тот, конечно же, и сам должен распроститься со своей головой.
– На твоем месте я выбрал бы себе другого папашу, не головореза, – шутливо сказал Ксавер и откашлялся
«Что за черт! – подумал я. – Он не лучше Гартингера».
Ксавер протянул мне руку.
– Я не хотел тебя обидеть, малец. Ты и впрямь тут ни при чем. Ты парень неплохой…
Тут я отступил на шаг, и у меня само собой вырвалось:
– Прошу впредь говорить мне «вы», слышите вы, господин Зедльмайер, вы!..
– Ха-ха-ха! – загрохотал Ксавер. – Нет, такого ответа я не ожидал! Ха-ха-ха! – Хохот его захлестывал меня, от этого хохота дрожал весь двор.
– Ты, видно, хочешь меня разыграть, видно, думаешь, что если ты поступаешь в гимназию, то ты, – простите, – то вы, господин сопляк…
– Ха-ха-ха! – гремело вокруг.
– Я запрещаю вам…
– Ха-ха-ха!
– Я расскажу майору!
– Ха-ха-ха!
– Я донесу на вас!
– Ха-ха-ха! Вылитый папаша, господин прокурор, но только в коротких штанишках.
– Погоди, скоро все будет по-другому… Наш брат!.. – крикнул я и топнул ногой.
Что это? «Ха-ха-ха» больше не слышно.
Слегка подавшись корпусом вперед, шаг за шагом, приближался ко мне Ксавер, грозный, каким я никогда еще его не видел; он почти скользил, а руки заложил за спину, точно волок за собой что-то:
– Тебе нечего бояться, эх ты, щенок, фитюлька ты, я тебе ничего не сделаю, но знай – ты еще не раз вспомнишь…
Он подошел ко мне вплотную, так что я ощутил на себе его теплое дыхание, и зашептал мне на ухо:
– Да, все будет по-другому! Но не так, как думаете вы, баре, а иначе, совсем иначе, будь спокоен!.. Мы уж об этом позаботимся. Мы! Наш брат…
Он повернулся и пошел к себе в каморку, но на пороге остановился.
– Не поминай лихом. Бог с тобой и…
Он сдвинул фуражку на затылок, словно затем, чтобы вольнее было думать, и сказал только:
– Трудно, конечно, таким, как ты…
Я испуганно огляделся по сторонам. Нет, теперь это сказал не старик Гартингер, а Ксавер. Я пустился бежать от этого «таким, как ты…». Но последние слова Ксавера догнали меня.
– Ну и… до свиданья!
Кончено. С Ксавером все кончено.
«Ха-ха-ха!» – гремит у меня в ушах.
Взрывы его хохота сотрясали все вокруг. Ксавер словно решил швырнуть мне назад весь тот смех, которым мы донимали Гартингера.
Ах, хоть бы все осталось, как есть. Боже милосердный, сделай так, чтобы никогда не наступала другая жизнь!
– Эй вы, Зедльмайер! – орал я у себя в комнате. – Стать смирно! Руки по швам! Пятьдесят приседаний! На три дня в темный карцер! – Я командовал трескучим офицерским голосом и посмеивался:– Хе-хе-хе! Наш брат! – Я расправил плечи и выпятил грудь. – Такие, как я!..
Офицерский денщик играл на гармони.
Я побежал к отцу:
– Папа, визг этой гармошки просто невыносим… Вестовой майора… Денщик…
Отец похвалил меня:
– Наконец-то! Наконец! Я рад, что ты одного со мной мнения… Сейчас же пошлю Христину вниз, к господину майору.