355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоганнес Роберт Бехер » Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля » Текст книги (страница 31)
Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:14

Текст книги "Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля"


Автор книги: Иоганнес Роберт Бехер


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 46 страниц)

XL

– «Мюнхенские новости» читали? – орал Фек на весь класс. – Пристукнули эту потаскуху из табачной лавочки у Костских ворот… Десять марок она у меня вытянула, стерва… – Фек показал мне газету. – А ты прозевал интересное знакомство, и поделом: не послушался моего совета… Был бы сейчас тоже «одним из ее многочисленных возлюбленных»… Что, выкусил?

– Ты страшно остроумный малый… – бросил я и вырвал у него из рук газету.

– Что? – насторожился Фек, у него возникли какие-то подозрения.

– Да ничего, ровно ничего, я просто так… – «А может быть, он не такой уж противный, – я смерил его взглядом, – одет всегда с иголочки, и Дузель он, пожалуй, немножко любил когда-то…»

Подозрения Фека рассеялись:

– Надо прямо сказать, это просто счастье. Мне здорово повезло… Ведь я познакомился у нее с этим молодчиком…

– Так что же у вас было с этой… из табачной лавочки? – спросил я коварно. Я хотел сделать себе больно, я знал, что каждое слово Фека заставит меня корчиться от боли.

– Ах, скажу я тебе, – с готовностью стал выкладывать Фек, – всякая охота могла пропасть, пока дотопаешь к ней по лестнице. Она была когда-то танцовщицей. И был у нее дружок Боксер, – тот самый, который ее теперь и кокнул, – так вот она никак не могла от него избавиться. Сначала мы зашли в кабачок. Форменная комедия была, как она все искала подходящее местечко! А в общем, ничего особенного, такая же, как все.

Десяти марок она не стоила. К тому же она без конца твердила о смерти. На этот предмет, сказал я ей, пусть поищет себе другого. Вот ты бы ей подошел в самый раз. Так уж всегда бывает, когда не слушают друга. Такого, как ты, она всю жизнь ждала.

– Так, так, – пробурчал Золотко, совсем как недавно его отец, и – гм-гм, – промычал он, отходя от Остроумного малого.

После занятий я долго кружил по городу, я шел за гробом Фанни.

Впереди гроба реяли черные флаги, позади несли венки. Бело-голубые флаги, сданные в красильню как траурный заказ, были выкрашены вне очереди. Прохожие на улицах останавливались и снимали шляпы. Завидев процессию, добродетельные отцы семейств спасались бегством в подъезды ближайших домов или на соседние улицы, руками или портфелями закрывали лицо, чтобы гроб не узнал их, но черные флаги развертывались во всю ширь, и светящаяся надпись гласила: «Убийцы, вы загубили ее!» Кельнерши из кабачка «Бахус» шли за гробом, все в коричневых юбках и красных блузках. Квартирная хозяйка Фанни, которая по утрам стучалась к ней со словами: «Какао готово, фрейлейн», шла вместе с кельнершами, напрасно стараясь прямо удержать плакат: «Нашей незабвенной Белоснежке»; плакат качался из стороны в сторону, так плакала она, квартирная хозяйка, чиновничья вдова Кресценция Шарнагель, добрая старушка, – ведь Фанни не заплатила ей за три месяца, а Грубошерстное пальто отказался покрыть долги Фанни, хотя до сих пор всегда это делал. Но вот, с карточкой под мышкой и с подносом, на котором были любимые Фаннины блюда – грибы с клецками и на десерт брусника, – к процессии приблизился кельнер из кабачка. В искрящихся солнечных лучах, щедро падавших на гроб, казалось, что он обвешан легкими, сверкающими покрывалами. Его несли на плечах два атлета, те, что боролись друг с другом на плакате, и руки у них были, как окорока. На огромные голые бедра атлеты повязали бело-голубые шарфы, а спереди наготу прикрывал фиговый листок. И икры у них походили на окорока. Атлеты несли гроб на вытянутых руках, точно он был легкий, как перышко, иногда они высоко подбрасывали его в воздух и через несколько шагов ловко подхватывали снова. Хотя гроб и не был стеклянным, – он был из черной ткани, прозрачной, как вуаль, – зато Фанни легко дышалось в нем, и она могла глядеть во все стороны, оставаясь невидимой. Часто казалось, что гроб поднимается над плечами атлетов и плывет по воздуху. Заиграла похоронная музыка – это завели громадный музыкальный ящик, поставленный на колеса; четыре пары белых лошадей везли его, словно королевскую карету. Процессия медленно двигалась, вальсируя на ходу. Пушистый ковер из нашей гостиной стлался под ногами, уходя в бесконечность. Все двери в магазинах звенели «дзинь!», и вместо ладана пахло табачным дымом. Золотко нес на подушке альбом с Фанниными фотографиями. Христина нашила ему на левый рукав, чуть повыше локтя, черный креп. За гробом следовал буфет со сверкающим столовым серебром и черная ширма с серебряным павлином, за которой Фанни переодевалась. Боксера Фанни простила и, взяв с него слово, что он оставит ее в покое, позволила ему присутствовать на похоронах. Боксер, этот гад, расстегнул на груди рубаху и так шел всю дорогу. Синяя татуировка на его груди улыбалась: «Что вы желаете?» Дамы из кабачка «Бахус» подхватывали в унисон: «Меня зовут Фанни». Грубошерстное пальто, эта мразь, тоже приперся. Он нес плакат с надписью: «Закрыто по случаю траура», изготовленный по его заказу живописцем из мастерской напротив табачной лавочки: плакат сегодня еще предстояло повесить над дверью. За гробом вели прокурора, того самого мучителя, какого поискать надо, который все жаловался, что Фанни недостаточно жестока с ним, а также Остроумного малого. И еще шел за гробом любимый, далекий. Шел один, особняком от всех, но казалось, что он идет с Фанни об руку… И все мы превозносили Фанни, прославляли и хвалили ее. Весь мир вспоминал многие и многие добрые дела, которые совершила Фанни, несмотря на греховность своего жизненного пути.

* * *

Мы уговорились с Левенштейном встретиться в субботу под вечер в Английском парке, у водопада.

Там никто нам не помешает, это самое надежное место. У меня к тебе очень важное дело!

Левенштейн потребовал от меня честного слова, что все это действительно всерьез и что я приду один. Он, видно, опасался, как бы я не привел Фека и Фрейшлага, чтобы учинить над ним какую-нибудь гадость.

Когда я с Фон-дер-Таннштрассе свернул в Английский парк, меня густо облепили влажные клочья осеннего тумана. Все было точно окутано дымчатой ватой, прохожие, одинокие покашливающие тени, бесшумно скользили мимо.

Водопад глухо бурлил. Кроны деревьев, как будто низко срезанные туманом, расплывались, тонули в бесформенной мгле. Туман, обманывавший глаз своей серой однотонностью, непрестанно менял очертания: вздувался пуховиками, нависал пологом. В мире тумана роились призраки, велась какая-то недобрая игра. Черная паутина тумана наползала из кустов на скамью, которую я не сразу разыскал.

Я затеял с собой разговор, густо пересыпая его остротами и едкими замечаниями, все старался отогнать призраки, а они приближались к моей скамье, помахивая в воздухе покрывалами и лентами.

– Я тебе свиданья не назначал, уходи, пожалуйста! – сказал я Фанни, опустившейся рядом со мной на скамью. Я подобрал ноги, под ними что-то булькало, словно на Изаре, когда прибывает вода. Ведь и Дузель и Газенэрль могли скрываться где-то здесь, поблизости, обреченные вечно парить в тумане за свой прыжок с Гроссгесселоэского моста.

На скамье было достаточно места для всех.

Когда, бывало, летним вечером я оставался один на этой скамейке, скрытой в чаще деревьев и кустов, и водопад добродушно бормотал что-то свое, и в воздухе разлиты были одуряющие ароматы, а сквозь густые кроны деревьев то тут, то там проглядывала звездочка, – тогда я широко раскидывал руки, точно приглашал хороших людей посидеть со мной рядом. А теперь я беспокойно ерзал по всей скамье, пытаясь вспугнуть призрачные ужасы, носившиеся в тумане. «Разрешите, молодой человек», – дохнул на меня из тумана бесплотный господин, и «Не найдется ли тут свободного местечка?» – прошелестела следом бесплотная дама.

– Ау! Ау! – кричал я, обороняясь от одолевавшего меня страха.

Я пришел за полчаса до условленного времени. Эта скамья Левенштейну тоже была хорошо знакома, однако меня беспокоило, как бы он не заблудился в такую непогоду. Сложив рупором ладони, я бросал в нависшую стену тумана:

– Ау!

Туман струился. Никакого отклика.

– А-у-у-у! – кричал я снова и снова. Точно призывные звуки рога, раздавалось мое «ау» в тумане.

Прошло уже с четверть часа после условленного времени. Я решил в последний раз крикнуть, но тут послышалось отдаленное, неясное «ау!».

– Ау! Я слышу тебя! – раздалось уже поближе.

– Ау! Где ты? Ты один? – доносились отрывистые призрачные возгласы.

– О-о-д-и-и-и-и-н! – крикнул я раздельно, словно для того, чтобы раздвинуть туман.

– Честное слово? – спросила густо-серая мгла тумана.

– Честное слово! – эхом откликнулся я.

И снова заструилась мглистая тишина. Потом туман сгустился, от него отделилось темное пятно, и, предшествуемый клочком тумана, передо мной предстал Левенштейн.

– Садись! Садись! – Я полой пальто вытер скамью подле себя.

– Ты один? В самом деле один?! Что за гнусная погода!

Уже сидя со мной рядом, Левенштейн все еще подозрительно оглядывался, и мне пришлось опять заверить его, что в тумане никто не скрывается и что на него не готовится нападение.

– Ну что, зачем я тебе понадобился? Как видишь, я пришел. Помнишь, я сказал тебе: если тебе понадобится моя помощь…

– Она мне понадобилась, – ответил я коротко.

– Так, я слушаю!

– Долго, очень долго длится это безобразие.

Очки Левенштейна запотели от тумана, он снял их и стал протирать носовым платком.

– Продолжай! Продолжай! Я слушаю.

Мне легче было говорить, пока он не надел очков.

– Я сам себе опротивел. Я дошел до точки. Я конченый человек… Так дальше продолжаться не может… Я должен покончить со всем этим, раз и навсегда… Должен же наступить перелом, непременно, непременно!

Протерев очки, Левенштейн надел их и искоса внимательно посмотрел на меня. Я повернулся к нему и сказал, глядя на него в упор:

– Так жить я больше не могу. И не хочу. Что это за мир, в котором человек не живет, а стоит навытяжку перед чужой и перед собственной низостью… Но один я слишком слаб, чтобы устоять. Моих сил не хватит. Я живу среди великой лжи, а стоит мне сделать попытку выкарабкаться, как ложь набрасывается на меня и оплетает все пуще и пуще. То, что я сейчас говорю, я повторял себе бесконечное число раз. Мне невмоготу больше… Я у всех спрашивал, неужели нет выхода, но в ответ все молчат, даже те, кто «против». Ответить мне мог бы только один человек, только один. Но едва я открыл рот, как он, верно, подумал: безнадежный случай, – да так и оставил меня с разинутым ртом… Я спрашивал бурю, проносившуюся мимо. Но она не ответила мне. Я спрашивал ночную тишину. Но она только сияла в беспредельности звездного мира и не ответила мне. Я спрашивал дороги, бегущие в широкий мир: куда вы ведете? Людей, которое шли по этим дорогам: куда вы идете? Я спрашивал всех и каждого, я непременно хотел допытаться. Быть может, кто-нибудь и ответил мне, а я попросту не понял. В последней воле бабушки нашел я какой-то ответ, и появление хозяина трактира «У веселого гуляки» истолковал как ответ. И еще я видел корабль, а отец моего друга Мопса сказал мне: «Немецкие рабочие…» Может быть, это и есть ответ? Ну, скажи ты мне, чему же верить? Скажи! Но скажи твердо, с полной ясностью: что мне делать? Я не отпущу тебя, пока ты не скажешь. Я все у тебя выпытаю.

– Скажи, пожалуйста, ты знаешь, в какое время ты живешь? – спросил Левенштейн, на этот раз открыто встретившись со мной глазами. – Чего только не происходит сейчас в мире…

– Ах, во-о-о-т как! – протянул я нараспев, но сейчас же извинился: – Прости, прости, пожалуйста, и не обращай внимания на мои глупости.

– Заря новой эры занимается! – Звонко и торжественно прозвучали эти слова в устах Левенштейна.

– Где это она занимается? Покажи мне ее, твою новую эру! Мне уже давно не терпится взглянуть на нее! По чьей милости она занимается? С чего ты взял, что она занимается? И что это за новая жизнь такая? Ну-ка, покажи мне ее!

Я говорил раздраженно и сбивчиво, путаясь в словах, и язвительно тыкал пальцем в туман, чтобы вырвать у Левенштейна его тайну и узнать все до конца.

– Когда-то я все ждал наступления двадцатого века, да так и не дождался. Так, может быть, он все-таки наступил? Ну, говори же, говори!

И Левенштейн поднялся, поставил одну ногу на скамью и куда-то показал рукой, словно пронзая туман.

– Социализм!.. – Громко и отчетливо прозвучало это слово.

Я подскочил и схватил Левенштейна за руку.

– Теперь я тебя уже не выпущу, пока ты не выложишь мне все, что знаешь! Берегись, если ты хоть что-нибудь утаишь от меня и не скажешь всей правды! Но только говори просто и понятно, потому что я не очень-то сметлив и ровно ничего не знаю.

– Хорошо. Попробую. Слушай же!

Мы сели. Я положил руку на спинку скамьи.

– Человек живет не один. Он живет в обществе себе подобных. Мы живем друг с другом и боремся друг против друга, и все совершается по определенным законам.

Я слушал, слушал Левенштейна и наконец взмолился:

– Стой, погоди минутку, повтори еще раз.

Левенштейн раздельно повторил:

– Человеческое общество…

– Стой! Погоди! Я еще не усвоил!

Я повторил: «Человеческое общество» – медленно, точно читал по слогам.

– Погоди! Никак не разберусь! – снова перебил я Левенштейна, собиравшегося продолжать.

Несколько минут мы сидели молча.

– Теперь, пожалуйста, продолжай, но не так быстро, иначе мне не поспеть за тобой!

Время от времени Левенштейн задавал мне вопросы, но тут же сам и отвечал на них, видя, что я не способен ответить.

Прокурорский сынок сразу встал во мне на дыбы, как только Левенштейн заговорил о классовой борьбе.

– Это ты брось, – сказал я, – это меня совершенно не интересует.

– Прости, пожалуйста, но это очень важно! – И, нисколько не смущаясь моим протестом, Левенштейн терпеливо принялся объяснять сначала.

– Ну-ну! – недоверчиво перебил я его. – И это говоришь ты, у которого отец – богатый банкир?! Ведь ты можешь иметь все, что твоей душе угодно! Охота тебе связываться с рабочими! Когда Гартингер так рассуждает, это естественно! Но ты – нет, тут что-то нечисто!

– Существует только одна правда, нравится она тебе или не нравится. Это правда истории, и она против нас. Нам нельзя оставаться тем, чем были наши отцы. Настало время распроститься с удобной и беспечной жизнью. Иначе наш брат пойдет ко дну вместе с великой ложью.

– Как ты додумался до всего этого?

– Мне помогла колбасная горбушка.

– Колбасная горбушка? Колбасная горбушка?

– Да, колбасная горбушка. За ужином мать всякий раз срезала ее, откладывала на тарелку и отставляла тарелку в сторону, говоря: «Горбушку нельзя есть, она легко портится, это для Урзель. У нее желудок здоровее нашего…» Урзель – это наша горничная. Собственно, это не настоящее ее имя. Ее только называют Урзель. Всех девушек, которые поступают к нам в прислуги, мать называет Урзель. Так узнал я о классовом неравенстве.

– А ведь ты говорил, что мать у тебя вообще-то добрая?

– Вообще, мать добрая, она вполне прилично обращается с Урзель и подает милостыню нищим. Состоит даже председательницей благотворительного общества.

– Так ты думаешь, есть надежда, что все еще переменится, и мне незачем пускать себе пулю в лоб?

– Человек отличается от животного способностью мыслить. Тот, кто лишен способности мыслить, – это либо отсталый, либо свихнувшийся, пропащий человек. Слышал ты о Стриндберге? Стриндберг сказал: «Человека надо жалеть!..»

– А может быть, такого человека, как я, и жалеть нечего?

– Всякого человека надо жалеть. Ты только страшно одичал.

Внезапно в темном клубящемся тумане вспыхнули дальние огоньки.

Новая жизнь наступит. Наступит! Наступит!

Левенштейна огни не интересовали, он продолжал говорить.

– Тш! Тш! – шикнул я на него. – Посмотри, какие огоньки. Помолчи минутку и полюбуйся на них. Разве нельзя ратовать за социализм и в то же время уметь помолчать, любуясь огоньками? Гляди, как туман шарахается от света!

– А ты, чего доброго, стихи не сочиняешь? – помолчав, иронически спросил Левенштейн.

– Да, конечно.

– Вот чего я не подозревал в тебе! Ты, и стихи!.. Значит, у меня о тебе сложилось совершенно превратное представление. Прости!

Белым сиянием расцветал туман вокруг огней.

– Поздно уж, пойдем, пора! – Я встал.

– Ты лучше меня знаешь дорогу! – сказал Левенштейн, пропуская меня вперед.

Глухо бурлил водопад в тишине надвигающейся ночи.

– Идешь? – крикнул я в туман.

– Я следую за тобой. Но только не беги так.

По извилистым заросшим тропинкам вел я его сквозь туман.

– Осторожней, ступеньки!

– А ты не заблудился? – крикнул Левенштейн. – Я шел сюда другой дорогой.

Я подождал.

– Я здесь, слышишь? Мы правильно идем, будь покоен, это ближайшая дорога, я знаю ее.

Левенштейн опять потерял меня из виду, отстал, и я нетерпеливо крикнул:

– Чего зеваешь по сторонам! Ползешь, как черепаха! – Но тут же вспомнил свою медлительность в тех случаях, когда требовалось пошевелить мозгами, и терпение, которое проявлял ко мне Левенштейн, и быстро проговорил: – Не торопись! Я вернусь за тобой. – Я пошел назад и, так как тропинка стала шире, повел Левенштейна за руку.

– Мне нужно протереть очки, – сказал Левенштейн, останавливаясь. – Сейчас достану носовой платок. – Он опять остановился. – Слушай, мне кажется, когда я в тот раз протирал стекла, я потерял носовой платок.

– Жди меня здесь и время от времени окликай, я поищу. – В поисках платка я дошел до водопада, но здесь Левенштейн не мог его потерять, он начал протирать очки много дальше. Так где же он их протирал? Ощупью, чуть не ползая, искал я в тумане платок. «Однако это уж чересчур», – вскипело все во мне, но я еще ниже пригнулся к земле, продолжая поиски. «Ты найдешь этот носовой платок, чего бы это тебе ни стоило». – Ау! – кричал я временами, откликаясь на «ау» Левенштейна. Наконец я увидел белеющий лоскут. Я размахивал платком в тумане:

– Ау! Я иду к тебе, платок у меня в руке… – Потом опять мне пришлось дожидаться. Далеко позади Левенштейн ощупью шел сквозь туман и пел.

– Ау! Сюда, сюда! – С песней шел Левенштейн сквозь туманную ночь.

– Что ты там поешь?

– Ты разве не знаешь «Интернационала»?! Постой, я спою тебе.

Сначала я чуть не расхохотался, глядя, как Левенштейн стоит окутанный туманом и поет. Он то и дело кашлял, фальшивил, сбивался, повторял целые куплеты. На последнем куплете я уже подхватил припев.

Будто с невидимых туманных высот доносился голос Левенштейна, и туман клубился, и огни мигали.

Мы словно перенеслись в первые дни творения. Из окружавшего нас мрака времен вставал свет и прогонял тьму. Древние страхи, обступавшие нас, рассеивались перед лучами разгорающейся зари.

Корабль! Целый корабль! – ликовал я. Разве это не его огни мерцают в море тумана?! Корабль! Целый корабль! Я только забыл спросить у Левенштейна название корабля.

Подняв воротники пальто, мы быстро вышли из Английского парка.

– Спасибо! До свиданья, – попрощался я с Левенштейном и, придумывая, как объяснить свой поздний приход, быстро зашагал домой.

Социализм. Человеческое общество. Классы… классовая борьба. Заря новой эры занимается. Интернационал. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Мне казалось, что слова эти вознесены на столбах света и над пучиной уже вырисовывается арка моста, пока еще неясная в своих очертаниях.


* * *

В один из ближайших дней я сидел в своей комнате и тихонько напевал «Интернационал»; припев – «Это есть наш последний…» – я громко насвистывал. Вдруг отец рванул мою дверь и спросил:

– Кто это там свистит?

Я ответил:

– Кто-то все время напевает и насвистывает, не то наверху, не то внизу, а может быть, рядом, за стеной.

– Неслыханный скандал! – Отец оставил дверь открытой и крикнул в кухню:

– Христина, это вы пели?

– Я белье полощу, ваша милость, я ничего не слышала.

Отец отворил дверь в спальню, где мама складывала белье.

– Ты пела?

– Я привожу белье в порядок. Мне кажется, поют где-то наверху.

– Наверху? У обер-пострата?! Христина, сходите-ка наверх и спросите, кто это пел!

Господин обер-прокурор распахнул все двери в своем доме, а сам вышел на балкон и стал прислушиваться, то задирая голову кверху, то перегибаясь вниз через перила.

Глухим деланным басом я снова запел: «Вставай, проклятьем заклейменный…»

– Теперь я отчетливо слышу это мерзкое гудение! – крикнул отец с балкона.

– Похоже, что это внизу, в квартире майора Боннэ, – прокричал я в открытую дверь.

– Да, и мне так кажется, – подтвердила из спальни мама.

– Невозможно, совершенно невозможно! Вздор!

– Ваша милость, – сказала Христина, вернувшись от обер-пострата, – господин обер-пострат изволили сказать, что они хорошо слышали: поют у нас.

– У нас? Ну, тогда, значит, это только ты и мог петь! – накинулся на меня отец. – Мы это сейчас же выясним.

Господин обер-прокурор подошел ко мне вплотную. С минуту я молча стоял возле него и прислушивался. Вдруг где-то в доме послышался свист; трудно было понять, откуда он – сверху или снизу, а потом мне показалось, что он доносится с крыши, где работали кровельщики.

Я схватил отца за руку.

– Слышишь, она доносится со всех крыш! Ах, эта песня! Что за песня! Слышишь? Слышишь?

– Ключ от чердака, Христина! – бурей ворвался отец в кухню. – Живо, на крышу! На крышу!

– Корабль! Целый корабль! – крикнул я ему вслед. – Новая жизнь начинается!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю