355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иоганнес Роберт Бехер » Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля » Текст книги (страница 25)
Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:14

Текст книги "Стихотворения. Прощание. Трижды содрогнувшаяся земля"


Автор книги: Иоганнес Роберт Бехер


Жанры:

   

Поэзия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 46 страниц)

XXXI

В пасхальное утро 1908 года я увидел сон: некий муж, который, по свидетельству семейной хроники, был колесован и сожжен в 1546 году, разбуженный колокольным трезвоном и пением хоралов, восстал из своей холодной могилы и направился в город…

Я стоял у окна и видел, как этот человек поднимается вверх по Гессштрассе.

Среднего роста, слегка сутулый, с прищуренными, точно близорукими глазами, он, казалось, больше всего занят мыслью, как бы скрыть свое платье, непохожее на одежду всех других людей, – ботфорты с отворотами, кожаный камзол и высокую широкополую шляпу; но, о диво, в этом старинном наряде он не привлекает ничьих любопытных взоров.

Разглядывая людей и вещи, он силится понять, в какие времена и в какую обстановку он попал.

Как только человек этот приблизился к нашему дому, я перевоплотился в него, оставаясь в то же время на своем наблюдательном посту у окна.

Немногие обрывки человеческой речи, на лету подхваченные из разговоров прохожих, открыли мне, как сильно изменился язык за четыре столетия, минувшие со дня моей смерти, как обогатился он новыми, непонятными мне выражениями. На вывесках я мог прочесть лишь отдельные разрозненные слова, глазам было больно от ярких красок, после тусклых могильных сумерек они слепили меня, как мощные прожекторы.

Сначала меня очень мучила странная раздвоенность зрения. Прошлое и настоящее накладывались друг на друга, как два диапозитива, причем каждый из этих диапозитивов просвечивал через другой.

Под моим взглядом одежда современных людей превращалась в платье минувших веков, но люди тут же сбрасывали с себя это платье, и под ним оказывался современный костюм, вокруг меня происходило непрерывное головокружительное переодевание, причем одновременно менялись и черты человеческих лиц, и бороды то сбривались, то вновь отрастали. Так же обстояло дело и с улицами, они то суживались, то снова расширялись, и с домами, которые съеживались и припадали к земле только для того, чтобы в следующую минуту стремительно выпрямиться и буйно разрастись ввысь и вширь.

Так, ощупью, входил я в новую для меня жизнь, причем малозаметные вещи привлекали мое внимание чаще, чем крупные и бросающиеся в глаза, многое же я замечал, лишь толком осмотревшись. Безупречную прямизну улиц я заметил, лишь преодолев головокружение и слабость в ногах, вызванные непривычной прогулкой.

Но до чего же я перепугался, когда с наступлением вечера по всему городу вдруг вспыхнули огни, неподвижные, парящие, мелькающие, вертящиеся. Мне показалось, будто я чудом перенесен на какую-то другую планету, где нет ничего, кроме гор и скал. В ночи, озаренной огнями, дома приняли очертания ровно высеченных скал, вздымающихся и нависающих по обе стороны улиц, а сами улицы скрещивались, подобно ущельям, и представлялись мне неким бесконечным лабиринтом.

Как далеко, видно, это время опередило то, что в мою эпоху называлось будущим. Мечта и фантазия никогда, разумеется, не были мне чужды, но так далеко от своего времени, в самую беспредельность времен, я никогда не решался заглядывать. Я мог бы назвать ее «вечностью», «тысячелетним царством», услышь я хоть раз своими ушами священные песнопения или явись хоть раз моему нетерпеливому взору господь бог, сын его, или матерь божья, или хотя бы кто-нибудь из святых. Память моя постепенно слабела, воспоминания теплились, бледные и призрачные; мне уже стоило больших усилий удержать в памяти собственное имя, и я непрерывно повторял его про себя: я уже начинал сомневаться, жил ли я вообще в то далекое время. Я потер себе лоб, стараясь стереть последние остатки воспоминаний, и нажал кнопку звонка на доме номер пять по Гессштрассе, на котором висела медная табличка с хорошо знакомой мне фамилией «Гастль».

Как только я нажал кнопку, мне показалось, что в городе зазвонили все звонки, поднялся вихрь звонков и одновременно из домов послышался вой, точно жившие в них люди взбесились. Ох, я, значит, попал в город завывающих, беснующихся домов.

– Я тот, кто в стародавние времена был владельцем трактира «У веселого гуляки», я воскрес после мучительных пыток и сожжения на костре и послан сюда…

Так я возвестил о себе, и хотя произнес эти слова не громче обычного, все же они явственно прозвучали сквозь трезвон и завывание.

Отец перегнулся через перила балкона и закричал:

– Сударь, вас уж нет на первой странице! Вас давным-давно изъяли из «Семейной хроники»! Постыдились бы! Не хватало еще, чтобы предок, умерший несколько столетий назад, да еще такой позорной смертью, затесался в нашу современную жизнь. А ну-ка, убирайтесь подобру-поздорову, не то я велю позвать полицию!

Дома одобрительно взвыли, я узнал крик сумасшедшего дяди Карла, он телефонировал в Валгаллу и звал на помощь богов.

Я заговорил (при этом я сам смотрел на себя из окна) спокойным голосом, который мне показался чужим и мощно вырывался из моих уст, точно через звукоусилитель:

– Дорогой и уважаемый отец! Высокочтимый наследник и потомок! Дорогой отец-государь! Долог был мой путь сквозь века! Я пришел, дабы исполнились сроки. Я возвещаю новую жизнь… Иисус Христос, господь наш, сказал: «Придите ко мне все страждущие и обремененные…»

– Убирайтесь туда, откуда пришли! Слышите вы, Темное пятно! Мы не желаем иметь дела с вами. Я важный государственный чиновник с правом на пенсию. Разве вы не слышите, разве не видите, что вы перебудоражили весь город?! Безобразие! Повсюду вой, звон, грохот. Вы угрожаете спокойствию и порядку!

– Значит, ты отрекаешься от меня, твоего предка, ибо я тот, кто в стародавние времена содержал трактир «У веселого гуляки».

Тут отец свистнул сквозь зубы, и на его зов, в сопровождении огромных собак, примчались Фек и Фрейшлаг, а за ними – учитель Голь и директор Ферч, оба потрясали палками, и по всему городу забили барабаны. Тревога! Скандал! Гартингера и Ксавера, Христину и фрейлейн Клерхен, которые в ответ на мой зов о помощи выглянули из окон пансиона Зуснер, полицейские оттащили за ноги. Отряд гвардейской пехоты, под улюлюканье толпы, повел трактирщика в Обервизенфельде.

Зрители и войска выстроились четырехугольником вокруг помоста, на котором разместились отец, учитель Голь, директор Ферч, Фек, Фрейшлаг и хозяин трактира «У веселого гуляки». По знаку отца директор Ферч приблизился к арестованному, схватил его за волосы у висков и резким движением рванул их вверх.

Тот, кто в стародавние времена содержал трактир «У веселого гуляки», состроил насмешливую гримасу, – он ровно ничего не почувствовал. Мы с ним – ведь это я и был в стародавние времена содержателем трактира «У веселого гуляки» – ровно ничего не почувствовали. А все потому, что при каждой попытке директора рвануть нас за волосы мы вырастали ровно настолько, чтобы его маленькая высохшая ручка не могла до нас дотянуться. При этом мы не отделялись от земли, мы твердо стояли на ней. На директора, застывшего с вытянутой рукой, черные тучи, проплывавшие мимо, бросали какой-то странный отсвет; его лицо, волосы и густые заросли усов исчезли, он был какой-то неживой, неподвижный, одеревенелый… Директор вдруг принял очертания виселицы, она старалась схватить и вздернуть нас. Виселица тоже стала расти. Но мы росли выше и быстрее. Долго длилось это состязание в росте. Наша тень и тень виселицы легли на весь мир, но наша тень все время перегоняла тень виселицы. А все потому, что на горизонте мы увидели корабль, целый корабль. И даже когда Фек и Фрейшлаг крепко схватили меня, а отец хотел оторвать мне голову, я только насмешливо крикнул:

– Жизнь пойдет по-новому!

И тут загрохотали пушки, раздался конский топот, это началась Тридцатилетняя война, а за Тридцатилетней последовала Семилетняя, а за ней – еще и еще войны, и так до некоей отдаленной, очень отдаленной войны, когда феки и фрейшлаги обратились в бегство, а отец и директор Ферч были убиты наповал, – и окна пансиона Зуснер распахнулись, в них показались Ксавер, Христина, Гартингер и фрейлейн Клерхен, они смотрели на торжественную процессию, проходившую по Гессштрассе, а я в это время вместе с бабушкой стоял против них на балконе, празднично убранном разноцветными фонариками. Вдруг заиграла гармонь, и весь город плавно заколыхался, омываемый волнами счастья.


* * *

Под впечатлением этого сна я на следующий день снова отправился на могилы шведов, спустился в Аллергейм и вернулся домой через Нердлииген. Взбираясь на крепостные башни и карабкаясь на валы, я чувствовал, что я здесь вновь обретаю себя, ибо это моя родина.

Тем временем пришло письмо, в котором отец сообщал, что после каникул я могу вернуться в родительский дом. Дату моего возвращения, а также время отхода поезда из Нердлингена и прибытия его в Мюнхен отец подчеркнул красными чернилами. К письму была приложена вновь сделанная мамой опись белья: «Твоя мать надеется, что ты сохранил свои вещи в полном порядке: внимательно проверь еще раз, все ли в целости».

– Гм! Гм! – Я аккуратно укладывал в чемодан белье, как бы выстраивая его перед мамой во фронт. Ни одна вещь не пропала, грязное белье было уложено в отдельный мешок. Тщательно выглаженные, расположились друг подле друга и друг под другом рубашки, кальсоны, носки и платки, и я подумал, что в родительском доме вещи весь свой век стояли во фронт на отведенных им раз и навсегда местах. Мама не терпела болтающихся пуговиц: отлетевшая пуговица была, по ее выражению, «катастрофой». Незачем было доводить до того, чтобы носок протерся до дыр. «Почему ты вовремя не оказал, что у тебя протирается носок?» Она зорко следила за бельем, без устали шила и латала, сохраняя его в порядке, вся одежда ежедневно просматривалась на свет, – нет ли где прохудившихся мест? Если пресс-папье было сдвинуто с места, отец кидался к нему: «Я не выношу беспорядка!», точно от этого нарушался весь строй мира. Мать охотилась за картинами, висевшими недостаточно прямо. Христину вызывали в комнаты и отчитывали за то, что в кухонном шкафу среди больших тарелок затесалась одна маленькая. Вся жизнь была навытяжку. Все мы стояли навытяжку, хотя не держали руки по швам. Часы отбивали положенный час, и в положенный час делалось то-то и то-то, минута в минуту, неукоснительно. Повсюду были звонки, и пусть они не всегда так пронзительно верещали, как в интернате святого Иоанна, но все они звонили, как бы повинуясь часовому механизму, все они как бы стучали «тик-так» и останавливались, словно часовой механизм. Я спрашивал себя: «К чему все это, для чего?» – и все искал, да так и не мог найти, где же он, наш всемогущий, невидимый повелитель. Ведь цепь повелителей не обрывалась на кайзере, и над кайзером была повелевающая воля, которой он подчинялся. Конечно, не воля народа – кайзер признавал ее только на словах, иначе он не допустил бы, чтобы бедные нищали, а богатые богатели. Божья воля? Но божья воля не содеяла бы такой чудовищной несправедливости и не уготовила бы наивысшие почести как раз самым безбожным лицемерам. Правда, многие, стараясь доказать наличие божественной воли, усматривали в торжестве безбожных лицемеров одну из божественных хитростей: пусть-де верующие не успокаиваются, пусть душа их всегда радеет о справедливости. Но если в жизни, так усердно управляемой, словно размеренной циркулем, царит образцовый порядок, как же из этого точного расчета, из этого смысла в малом возникает такое торжество безотчетного, такое царство преступной бессмыслицы?

Темное пятно! Темное пятно!

Думая о всей этой жизни навытяжку, я вспоминал Темное пятно. Хозяин трактира «У веселого гуляки», конечно, не стоял навытяжку. Таких Темных пятен, верно, много на свете, но они бессильны перед теми, кто стоит навытяжку. Быть может, каждый человек таил в себе Темное пятно, и отец в том числе, но отец, пресмыкавшийся перед высокопоставленными любителями стоять навытяжку, старался вытравить в себе Темное пятно и предстать перед ними в самом лучшем свете.

Если бы я сейчас разбросал все свои так аккуратно уложенные вещи и перестал бы жить по расписанию, этим я еще не обратил бы в бегство стоящий навытяжку мир бессмыслицы. Вот объединить бы все Темные пятна… И корабль, целый корабль был таким Темным пятном, и темнота его обратилась в сияние.

Кончилось тем, что господин Зигер тоже решил не посылать больше своего сына в Эгтинген, а определить его в нердлингенскую гимназию. Вечерами, перед сном, мы с Мопсом торжественно обменивались клятвами писать друг другу каждую неделю. Летние каникулы мы надеялись тоже провести вместе, так как мой отец пригласил Мопса к нам «в знак признательности за гостеприимство, любезно оказанное моему сыну в пасхальные праздники, что, кстати, послужит вам поводом побывать в столице Баварии, в нашем великолепном Мюнхене».

Я обнял всех на прощание, и мы запели:

 
Мне сегодня уезжать,
С вами расставаться!..
 

Когда лошади тронули, раздалось:

 
Нет, скорей сойдутся вдруг
Солнышко с луною,
Чем покинет друга друг,
Разлучатся двое.
 

Потом стройность хора нарушилась, и мне вторил только чистый голос фрау Зигер, которая вместе с Мопсом некоторое время бежала за экипажем.

 
Знай, тебе я каждый день
Вздохи посылаю…
Сотни вздохов каждый день
Невесомые, как тень…
Дом твой овевают…
 

Завеса слез скрыла от меня Охотничий домик.

Утраченная родина манила к себе, она звалась: «Потерянный рай».

В последний раз мелькнул передо мною осиянный лес.

XXXII

Над дверью моей комнаты висел венок с надписью на ленте: «Добро пожаловать!» Мама помогла мне распаковать чемодан.

Она похвалила меня за порядок, в котором содержалось белье.

– Видишь, я переметила твоими инициалами каждую вещь, поэтому ничего и не пропало.

Я сразу обратил внимание, что одна картина висит не на своем обычном месте. Мать спросила:

– Разве я тебе не писала? Да, мы долго обсуждали, перевесить ли… Ведь всякие перемены так неприятны…

Больше ничто не изменилось в отцовском доме, все было по-старому. «Беда никогда не приходит одна», – говорил отец, с трудом’ скрывая радость по поводу кончины моего сумасшедшего дяди Карла. Но тихая семейная радость омрачалась тем, что в день моего приезда дядя Оскар лишился своей должности придворного медика у принца Людвига. Причиной увольнения был шлепок, который мой отважный дядя дал шестилетнему сынишке принца, когда тот в ответ на просьбу: «Разрешите, ваше королевское высочество, посмотреть ваше горлышко» – плюнул дяде Оскару в лицо. Тетя Амели утешалась тем, что дядя Оскар успел все-таки получить – уже, так сказать, в последнюю минуту – чин надворного советника. Сам дядя убеждал моих родителей, что смерть дяди Карла представляет для всей родни неоценимое благо, с лихвой вознаграждающее за такой пустяк, как увольнение его, дяди Оскара, со службы, тем более что теперь он сможет по-настоящему заняться частной практикой и, кроме того, событие это не причинило решительно никакого ущерба фамильной чести, тогда как душевная болезнь дяди Карла, в которой «все мы в какой-то мере виновны», наносила ей немалый урон.

Христина, как тень, скользила мимо меня и, так как ее искусственная челюсть была в починке, невнятно шамкала беззубым ртом: «Ваша милость».

Дела обоих дядюшек настолько поглотили родителей, что на меня они обращали очень мало внимания. Отцу удалось снова поместить меня в Вильгельмовскую гимназию, в тот же класс. Через несколько дней, когда разговоры о смерти дяди Карла и об увольнении дяди Оскара были исчерпаны, всем уже казалось, что я и не уезжал никуда, никто не спрашивал:

«Ну, как ты там жил в Эттингене?», и я ни о чем не расспрашивал; только раз, во время обеда, мама, пристально взглянув на меня, сказала:

– Что за отвратительное «гм-гм-гм» ты привез из Эттингена?

Как-то утром я проснулся и бросился к окну, собираясь спуститься на землю по дереву, но передо мной оказалась пустота, а снизу мне грозили камни мостовой. А между тем ведь немало воды утекло с тех пор, вот уже и в пансионе Зуснер у меня не осталось никаких знакомых, кроме, пожалуй, покойной фрейлейн Лаутензак: перевоплотившись в собачку и попугая, она все еще жила в бывшей комнате фрейлейн Зуснер, которая продала свой пансион фрейлейн Кунигунде Вилла родом из Швейцарии, а сама переселилась в Гамбург.

Отец клал мне руку на плечо, мать обнимала за шею. Они как будто говорили: «Нет, мы отнюдь не намерены облегчать тебе жизнь, напротив, мы усложним ее, как только сможем, для этого мы, твои родители, и существуем». Отец говорил со мной ласково, деланным голосом, по-отечески. Как знать; а вдруг он и в самом деле нежный отец?

– В гостях хорошо, а дома лучше, верно?

Если бы не такая обстановка, я наверняка аккуратно, каждое воскресенье, писал бы Мопсу, выполняя клятву, которую мы дали друг другу. Но теперь-то я был дома! Когда я сравнивал отцовский дом с лесным домом, я видел, что господину Зигеру далеко, очень далеко до отца. А я буду жить богаче, чем отец. Человек с моим положением, конечно, всегда сделает блестящую партию, вроде дяди Карла. А я чуть было не поставил на карту этот прекрасный дом и будущий, еще более прекрасный, ради какой-то гармони, какого-то корабля, какого-то Темного пятна. Нет, даже с Мопсом я не поменялся бы ни за что на свете. Я жалел, что не подружился с Кадетом. «Между своими что за счеты». Но что верно, то верно, я всегда находил и нахожу вкус в простом, грубом, низменном.

– Неужели ты не видишь, кто тебе истинный друг? – не раз пробовал усовестить меня отец. – Почему тебя так упорно тянет вниз?

Фек и Фрейшлаг украсили цветами место, которое я снова занял между ними, и Фек торжественно вручил мне завернутые в розовую папиросную бумагу десять марок, взятые у меня взаймы.

– Скажите на милость! Оказывается, он человек слова! – вырвалось у меня.

В ответ на это Фек приосанился и выпятил грудь.

– Я не подведу! За тебя готов в огонь и в воду!

– Но я-то уже не тот, – попытался я охладить его пыл, однако он живо ответил:

– А я-то, я! Ты поразишься, когда узнаешь, какие ужасы я тут пережил!

Во дворе на большой перемене он рассказал мне, что Дузель покончила с собой. Бросилась с Гроссгесселоэского моста, как Доминик Газенэрль. А может быть, действительно, все переменилось? Фек плакал! Он на самом деле плакал, рассказывая о смерти Дузель, из глаз его обильно текли маленькие, быстрые слезинки, и, вытирая их, он выдавил из себя:

– Она была такая хорошая, ну просто хорошая, с ней каждый сам невольно становился хорошим…

Я гладил по волосам своего старого друга, так что руки у меня запахли помадой, и утешал его:

– Райнер, – никогда еще я не называл его по имени, – Райнер, милый, славный, ну будь же благоразумен!

– Ах, оставь! Оставь, – отстранился он и мелкими шажками забегал по кругу, точно мышь в мышеловке. – Никто не любит меня, никто… Тьфу! Одна рожа моя чего стоит!., Я сам больше, чем кто-либо, ненавижу себя. Тьфу! Тьфу!.. А разве я виноват, что я такой… Никому до меня нет дела, хоть умри… Будь хоть ты мне другом, хоть ты… хоть ты… Клянись, брат мой!

– Клянусь! – сказал я серьезно и вытащил Фека за руку из его мышеловки, ворча про себя: «Комедия, пустая игра… В чем ты клянешься ему, что за вздор?!»

Фек объявил Дузель своей святой и дома, у себя в комнате, показал мне нечто вроде алтаря, на котором между двух свечей стоял портрет Дузель, обрамленный еловыми веточками. Он с торжественным видом зажег обе свечи.

– До чего она была весела за день до смерти, ты не можешь себе представить, насвистывала, прыгала. «Дузель, что это с тобой сегодня?» – спросил я. «Со мной?! Ты разве не знаешь, что завтра большой праздник?» – «Праздник? – говорю я. – Завтра? Нет, не знаю». – «Ну, конечно, откуда же тебе знать, это ведь у меня праздник». – «Что же ты празднуешь?» – спрашиваю. «Что я праздную?… Вознесенье, завтра вознесенье… Крылья у меня уже выросли…» – «Ну, говорю, от тебя толку не добьешься!»

Дузель подарила ему свою карточку, а так как она и на этот раз «случайно забыла портмоне дома», ему пришлось дать ей двадцать пфеннигов на трамвай. Из трамвая она еще раз крикнула: «Вознесенье, как хорошо, вознесенье! Будь счастлив!» На следующий день она поехала в Гроссгесселоэ: прохожие видели, как она со своей собакой несколько раз пробежала по мосту, потом вдруг перевесилась через перила и полетела вниз. Собака постояла мгновение на месте, а потом бросилась по крутому обрыву к воде. Только на следующий день девушку нашли пониже Гроссгесселоэского моста, ее прибило к шлюзовой решетке у одной из электрических станций.

Я продолжал расспрашивать Фека о Дузель, меня интересовало, совсем ли он избавился от слезливого настроения.

– Раз в жизни и на меня напало слезливое настроение, – объявил он мне на большой перемене с еще не просохшими глазами, словно торопясь передо мной оправдаться.

– Не удивительно, что ты переменился, Фек: такие вещи никогда не забываются.

– Что ты! Что ты… Время все исцеляет… Главное – выправка! – И он вытянулся во фронт перед самим собой.

– А как ты думаешь, почему она бросилась с моста? Однажды она как будто уже собиралась проткнуть себе сердце шляпной булавкой?!

Фек решительно сказал:

– А потому!

– Разве это ответ?

Он повторил уже без всякого волнения в голосе:

– Ответ ли это? Единственный! Лучший!

Фрейшлаг шумно приветствовал меня и сообщил о блестящих успехах, которых они с Феком добились в классе за время моего отсутствия. Конечно, без меня им было нелегко прибрать класс к рукам… но «наше духовное превосходство…». Он произнес это с такой спесью и самонадеянностью, что я невольно подумал: «А может быть, Фрейшлаг и в самом деле обладает «духовным превосходством»?»

«Еврейчику» – Левенштейну – мое возвращение не предвещало ничего доброго. Он егозил вокруг меня, точно старался выведать мои намерения, но я с недоступным видом разгуливал на перемене в обществе Фека и Фрейшлага и только снисходительно поблагодарил его, когда он написал за Фека и Фрейшлага, а также и за меня немецкое сочинение.

На письменном экзамене по математике мы устроили под партами нечто вроде игрушечной подвесной дороги, которая своевременно подвозила нам правильные решения задач. Для греческого и латыни Левенштейн раздобыл нам подстрочники – крохотные книжонки, напечатанные на тонкой бумаге, – они содержали полные переводы классиков и отлично умещались под партой.

По случаю смерти Дузель «свержение» профессора Вальдфогеля, как я узнал, было на время отложено. Теперь оно снова стояло на повестке дня. Профессор Вальдфогель уличил Фека и Фрейшлага в списывании и отказался принять их работы. Мы посвятили Левенштейна в наш план. Он долго убеждал нас, что свержение Вальдфогеля не только ничем не оправданная подлость, но и чудовищная глупость.

– Вальдфогеля, самого порядочного из всех?!

– Вот именно потому! – язвительно отпарировал Фек, а Фрейшлаг поддакнул:

– Да, да, именно потому, пускай знает! Именно потому!

Их «потому» хоть и показалось мне малоубедительным, но

они так решительно и твердо отчеканивали это слово, что к нему уже и подступиться нельзя было, и я не находил ответа.

– Именно потому? Именно потому? – растерянно спрашивал Левенштейн, как будто за этими словами скрывалось нечто страшное.

– Да, именно потому! – Фек стукнул кулаком по стене. – Ведь мы в конце концов не тряпки! Главное – выправка!

Мы уединились в дальнем уголке двора, чтобы сговориться. Фрейшлаг подошел к стене и тоже стукнул кулаком.

– Вот, вот, именно потому!

Вопрос был решен, и, словно зарубленное на стене, решение не подлежало пересмотру.

В конце четверти, во время обычного посещения обер-штудиенрата Арнольда, класс должен был проявить крайнюю недисциплинированность: кроме того, все, и в особенности лучшие ученики, обязывались отвечать как можно хуже.

– Вальдфогель поплатится головой.

– Головой и потрохами! – Фек стонал и захлебывался от смеха.

Если только взяться за дело с умом, ни одна душа в классе не пострадает. Ребята будут сидеть как мумии, ни у кого на лице не дрогнет ни один мускул, все разыграется под партами. У нас будет достаточно времени, чтобы до появления Арнольда подготовиться, а затем по сигналу Фека пустить в ход всю эту адскую машину.

Необходимые принадлежности Фек закупил в игрушечном магазине на Штахусе. Деньги он занял у меня, золотую десятку мы разменяли на одну пятимарковую монету и пять одномарковых: три из этих пяти марок ушли на покупки.

Едва обер-штудиенрат доктор Арнольд, лысый карлик с лохматыми бровями и изрытым оспой крючковатым носом, переступил порог и окинул класс настороженным взглядом, как наш преподаватель математики Вальдфогель сразу стал похож на моего учителя музыки Штехеле: такой же сгорбленный старик, тщетно прячущий свою дряхлость, он с натугой поднялся, судорожно прижал руки к полам сюртука и, почтительно изогнувшись, предложил свой стул доктору Арнольду.

– Благодарю! Пожалуйста, продолжайте урок! – злобно пискнул карлик и, вооружившись карандашом и записной книжкой, стал у ближайшего окна.

Вальдфогель, по-видимому, колебался, сесть ли ему или не сесть, и вопросительно поглядывал на стул.

– Продолжайте урок, прошу вас! – Карлик так нахохлился, что Вальдфогель, дрожа всем телом, отвесил несколько поклонов кряду.

Лучший ученик в классе, Левенштейн, при первом же вопросе запнулся, запутался, карлик стал что-то отмечать у себя в книжке, Вальдфогель хотел прийти на помощь Левенштейну…

– Достаточно! – резко скомандовал Арнольд.

Фек кашлянул. И началось. Фрейшлаг пнул ногой бомбу-вонючку, и она покатилась к стене. Коротким, незаметным движением я швырнул под парты целую горсть пистонов-хлопушек. Фек покатил вторую бомбу, а я, с помощью привязанной к ноге нитки, начал шуршать бумажным комком под одной из задних пустых парт.

– Кто это там шуршит?! – пронзительно взвизгнул обер-штудиенрат.

– Да, это кто там шуршит? – жалобно прошелестел профессор Вальдфогель, глядя в угол, откуда доносился подозрительный шум.

– Разве у вас в классе мыши?… Что тут у вас…»

– …происходит, – по-видимому, сказал еще карлик, но его голос заглушил взрыв повального чихания, охватившего весь класс. Это Фек, делая вид, что сморкается, распылил через бумажную трубочку целый пакетик чихательного порошка. Под аккомпанемент чиханья карлик быстро обернулся и, с усилием переводя дыхание, распахнул окно.

– Открыть все окна! Позовите педеля, профессор! Всем выйти из-за парт! Обыскать карманы!

Бомбы-вонючки распространяли ужасающее зловоние; не переставая чихать, мы выскочили из-за парт, то тут, то там хлопали пистоны.

Профессор Вальдфогель вместе с педелем обходил наши ряды, обыскивая карманы.

– Эх, жаль! – шепнул мне Фек. – Надо было подбросить что-нибудь «книжным червям» и этим графам.

Карлик, не попрощавшись, вышел вместе с педелем.

У порога он бросил через плечо:

– Мы расследуем это дело! Неслыханный скандал!

Он швырнул эти слова в лицо профессору Вальдфогелю; старик пошатнулся и схватился за стул. Он долго сидел с поникшей головой, воротник его сюртука оттопырился на затылке.

Фек громко, так что профессор не мог не услышать, сказал:

– Да – с головой и потрохами!

Мы шатались по Английскому парку. На этот раз мы потащили с собой Левенштейна и заставили его скатиться вместе с нами с Моноптероса. В кафе у «Китайской башни» мы заказали пиво и папиросы. Левенштейну пришлось петь вместе с нами;

 
Тупость, тупость, ты – моя услада,
Тупость, тупость, ты – моя отрада!
 

– Фрейлейн, платит этот господин! – Фек кивнул на меня.

Пришлось выложить на стол две монеты по одной марке.

Мы сорвали с Левенштейна очки.

– Вот чем он думает! – Мы удивленно их рассматривали, с любопытством ощупывали стекла, надевали очки на нос и старались «думать». У нас разболелись глаза, и мы вернули очки Левенштейну. Он тщательно протер их, точно мы замутили его мысли.

Оставшуюся у меня пятимарковую монету опять-таки забрал Фек:

– Ну вот, теперь мы квиты! – сказал он, сунув монету в жилетный карман, потом встал и потянулся. – Объявляю празднование победы законченным. У кого есть деньги, тот может продолжить его в кабачке «Бахус»… Шикарные женщины… Пять марок за номер…

Спустя несколько недель профессор Вальдфогель получил отставку. Уже заранее распространился слух, что он даст в этот день свой последний урок математики. «Пробил его последний час», – торжествовал Фек. В конце урока, когда в коридоре раздался звонок, профессор Вальдфогель сошел с кафедры.

– Прошу вас, не расходитесь еще одну минуту, – обратился он к нам. – Сегодня я дал свой последний урок. На этом заканчивается моя почти тридцатилетняя педагогическая деятельность. Я не знаю, были ли у меня в жизни какие-либо иные интересы, кроме блага моих учеников. Поэтому и сейчас мне от всего сердца хочется пожелать вам всяческого счастья, но предостерегаю вас: ни в школе, ни в дальнейшей своей жизни не позволяйте, чтобы вами верховодили такие элементы, которые в конечном счете доводят только до беды. Гимназия наша не напрасно зовется «классической», она призвана насаждать принципы классического гуманизма. А между тем то, что здесь произошло, это больше, чем мальчишеская шалость, так могли поступить только варвары. По-видимому, возвращаются времена гуннов… Прощайте!

Во время речи профессора стояла такая гнетущая тишина, что я не выдержал и потупил глаза. Даже Фрейшлаг и Фек не посмели пикнуть, хотя вначале, как только Вальдфогель заговорил, Фек еще успел прошипеть:

– Довольно! Хватит!

Вдруг, совершенно неожиданно для нас, поднялся Левенштейн. Он вышел вперед и повернулся лицом к классу, словно собираясь говорить от имени всех.

– Дорогой профессор Вальдфогель! Немало среди нас таких, – я берусь даже утверждать, что их большинство, – кто глубоко сожалеют об инциденте, имевшем место при посещении господина обер-штудиенрата. Мы знаем, что вы всегда желали своим ученикам только добра, и от всего сердца просим у вас, господин профессор, прощения. Обещаем вам, что в будущем никому не позволим подстрекать нас на такие дела, которые нельзя назвать иначе, как гнусным преступлением. Зачинщиков мы заклеймим позором…

Не успел Левенштейн кончить, как вскочил Нефф.

– Простите нас! Мы все очень хотели бы, чтобы вы остались! Мы не думали, что дело так обернется!

Никто из нашей «тройки» не смел поднять головы. Весь класс смотрел в нашу сторону. Все от нас отшатнулись.

Последним встал Штребель. Он сказал:

– От имени всего класса прошу у вас прощения. Пусть у тех, кто не согласен с нами, хватит гражданского мужества заявить об этом. Видите, даже зачинщики просят у вас прощения… Все мы искренне просим прощения, господин профессор! Мы не потерпим в своей среде гуннов!

Все поднялись и стояли молча, пока профессор Вальдфогель не вышел из класса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю