Текст книги "Только никому не говори. Сборник"
Автор книги: Инна Булгакова
Жанры:
Прочие детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 40 страниц)
– Кто еще слышал номер телефона?
– Все, кроме вас, могли слышать. Вы как раз дом осматривали.
– Петя, я ведь русским языком тогда сказал, что среди нас – убийца!
– Это убийца мне звонил?
– А кому еще ты нужен?.. Ладно, я тоже хорош, не сумел тебя прикрыть. Вообще-то я уверен, что никто тебя не тронет: нет смысла, и все же… Вот опять ты влез – и все идет насмарку!
– Иван Арсеньевич, – мужественно возразил Вертер, – не меняйте никаких планов из-за меня. Я продержусь. Постараюсь не оставаться один. Сейчас с ребятами на теннис, потом в бассейн, потом…
– Да, сегодня будь на людях, но вообще придется снять напряжение.
– А как?
– Василий Васильевич, бухгалтер наш, за меня сильно переживает. Он предложил пустить слух, что мои соседи по палате полностью в курсе и молчать не будут. Четверо тайных свидетелей, не считая меня, – какая уж тут тайна.
– А почему четверо? Я, бухгалтер и Игорь.
– И Дмитрий Алексеевич. Петя, ты видел в его мастерской портрет Любови Андреевны с дочерьми?
– Конечно. Я ж ему позировал три года назад. Портрет висит на самом видном месте, между окнами.
– Висел. Ты его рассматривал в деталях?
– Я вообще на него не смотрел. Там Маруся в чем-то красном… прямо бросается в глаза… неприятно.
– Портрет исчез в ту же ночь, когда тебе звонили.
– Ничего себе! А зачем он убийце?
– Дмитрию Алексеевичу тоже звонили той ночью, но просто молчали в трубку. Это-то и странно… если б его приняли за тайного свидетеля, как тебя, то принялись бы расспрашивать. Слушай, этот голос звучал угрожающе?
– Совсем нет. Меня как будто просили рассказать, просили как-то устало, почти безнадежно.
– Удивительно! Что же нужно убийце? Я его не понимаю… Как он сказал: «Что ты видел три года…»
– «И слышал».
– «И слышал». Интересно. Ты ведь ничего не слышал?
– Ничего.
– Допустим, он предполагает, что ты вернулся с речки раньше. Само убийство ты видеть не мог, он это понимает: с такими прямыми данными наши поиски уже б закончились. Но, значит, ты мог что-то слышать из открытого окна. Что именно? Голос убийцы? Полагаю, это был не шепот, ты б его узнал, искать опять было бы уже нечего. Крик Маруси? Их ссору? Какое-то имя, которое она произнесла? Какое-то слово… Нет, не понимаю… Мало данных: шаги и шепот… Ты единственный, кто их слышал. Ну, вспомни: шаги и шепот… Не соединяются? Никто не вспоминается?.. Ну, попробуй.
Петя вспоминал изо всех сил – напряженное лицо, чуть слышное бормотание:
– Кусты шевелились медленно-медленно… я под землей с Марусей… пауза… Вот пробежал из светелки над погребом в комнаты… легко, быстро… а шепот медленный, усталый, прошелестел безжизненно, словно совсем без интонации, знаете, словно текст прочитал, одинаково выделяя каждое слово…
– Ясно, боялся, что узнаешь. А с Дмитрием Алексеевичем и вовсе заговорить не рискнул… Или тот слишком хорошо знает голос, даже шепот убийцы, например, своего Ники… Или история с портретом гораздо сложнее, чем я думал. Кажется, я начинаю бояться за художника.
– Почему за художника?
– Почему за него, а не за тебя? – я улыбнулся. – Убийца знает, что твои сведения мне известны – я их сам выложил перед всей честной компанией, блокнотом махал… По телефону он хотел проверить, насколько ты осведомлен. А вот с Дмитрием Алексеевичем я просчитался. Видишь ли, я понадеялся, что не тебя, а его убийца принял за свидетеля… Но, во-первых, идти на такой риск: кража – не шутка… следы, свидетели и тому подобное – идти на такой риск, чтоб только попугать, глупо. А наш убийца не глуп. Он сообразил, кто настоящий свидетель, и принялся за тебя. Это во-вторых. А в-третьих, сам портрет, точнее, твое ощущение от него.
– Да, тяжелое, даже страшное… Но ведь это только потому, что я уже знал, что там изображена мертвая… Это красное пятно, этот красный сарафан… как я его забрасывал картошкой… Господи, Иван Арсеньевич! Раскройте вы поскорей это дело, ведь невыносимо…
– Не бойся, Петр, сегодня же объявится толпа свидетелей.
– Да я не об этом. Я уже, кажется, перебоялся… просто невыносимо.
– Убийце тоже невыносимо, недаром он так мечется. Он тоже знает, что там изображена убитая – им убитая! – он тоже, наверное, видел красное пятно в гнилой картошке. Но он знает что-то еще, он видит что-то еще на этом портрете и крадет его. И конечно, это что-то должен знать сам создатель, сам художник, понимаешь? Дмитрий Алексеевич знает… может быть, какая-то деталь, подробность, сочетание красок… какое-то воспоминание или ощущение – что он вложил в свою работу? Он писал самых близких ему людей, он что-то знает подсознательно, но не отдает себе в этом отчета. Пока не отдает. Но вдруг вспомнит?.. Возможно, это мои фантазии, но зачем красть портрет? А возможно, художник представляет опасность для убийцы, и я боюсь за него. Итак, с нашим планом покончено.
– А что за план?
– Предполагалась ловушка. У нас там, знаешь, тоже кусты шевелятся… И ведь хотел я взглянуть на этот портрет, но не успел. На сеансах присутствовали математик и актер. Надо мне побывать в мастерской, если… Поглядим, что будет сегодня.
– Ну вот, ловушка не состоится, объявятся свидетели, убийца притаится – и как же мы тогда его поймаем?
– Будем искать другие пути. Один у меня уже намечен.
– Какой?
– Более спокойный – научный. Когда у тебя последний экзамен?
– В субботу.
– Что сдаешь?
– Историческую грамматику.
– Не завидую. Эти дни готовься, выбрось все из головы. А потом займешься одним секретным изысканием историко-филологического характера.
…В четвертом часу я вернулся в Отраду и зашел на дачу Черкасских. Наш план, как мне казалось, был прост и красив. Мы решили поймать любителя шастать по кустам сразу на две приманки, за которыми он охотился: картина и блокнот. Художник в беседке, закат, краски, кисти, мольберт, раскрытый блокнот на перильцах, в который он, непонятно с какой целью, время от времени заглядывает. И не какая-нибудь там фальшивка, на которую вряд ли кто клюнет во второй раз, а мой настоящий потрепанный исписанный блокнот – я ничем не рисковал: легче, наверное, разобраться в шумерской клинописи, чем в моей кривописи. Как человек творческий, рассеянный, Дмитрий Алексеевич будет иногда отлучаться, например, за сигаретами, издавая при этом громкие раздраженные восклицания на свой счет. Что же касается частного сыщика, то он будет находиться неподалеку – в полуразрушенном склепе семейства Шуваловых: отличный наблюдательный пункт.
Василий Васильевич назвал наш план идиотством, Игорек – восторгом. По-видимому, прав бухгалтер: не творить художнику в беседке, а писателю в склепе, не любоваться прекрасными закатами, кустами и водами… все пошло прахом, впрочем, один шанс остался.
Дмитрий Алексеевич с Анютой как-то совсем по-семейному обедали на веранде. Очевидно, дело у них шло на лад. В палату номер семь она заходила теперь ненадолго и занималась только отцом, почти не обращая на меня внимания, холодная и равнодушная. Но жизнь вернулась к ней, я чувствовал, и радовался, несмотря ни на что, и мучился, и глядел – и не мог наглядеться. Она была в ярко-зеленом сарафане и босая.
– Анюта, у вас лопаты лежат в сарае?
– Да.
– Он запирается?
– Просто снаружи на щеколду.
– Три года назад ни одна лопата не пропала?
– Не знаю. Я не помню, сколько у нас их было: три или четыре.
– А сейчас сколько?
Она пожала плечами, Дмитрий Алексеевич встал, вышел в сад, вернулся вскоре, сказал:
– Там три лопаты.
Похлебав окрошки и выпив чашку превосходного кофе, я выразительно посмотрел на художника и откланялся. Он догнал меня в роще.
– Дмитрий Алексеевич, ловушка отменяется. Слишком большой риск.
– Для кого?
– Ну не для меня же.
– Бросьте! Кому я нужен?
– В том-то и дело, что не знаю. Но вдруг почувствовал: в краже портрета должен быть какой-то смысл.
– Вот мы и проверим. Если есть смысл – убийца испугается, и ловушка захлопнется. А вы понаблюдаете.
– Не имею ни малейшего желания наблюдать вашу смерть.
Я сказал истинную правду, несмотря на Анюту. Этот человек возбуждал во мне очень сложные чувства, но сейчас не время было в них копаться. Потом, потом… Я жил как в лихорадке.
– Иван Арсеньевич, вы – сюрреалист, ваш метод – чудовищная сфера подсознания… не чувства, а предчувствия, галлюцинации и сны. Давеча вы меня просто потрясли своим воображением: гнилая картошка, свеча, шаги, тень, кто-то заглядывает… ужас!
– Сны сыграли свою роль… – неопределенно отозвался я, вспомнив Петю: «Каждую ночь кусты шевелятся, погреб, шаги, красное пятно, я убиваю Марусю, она кричит…» – Дмитрий Алексеевич, если портрет представляет опасность для убийцы, то тем большую опасность представляет сам художник. Ну что, он и второй портрет украдет? Ерунда! А вот вы, войдя в работу, войдя в прежнее состояние духа, возможно, что-то вспомните, о чем-то догадаетесь.
– Я за три года ни о чем не догадался, а что-то вспомнить – странно… Неужели вы считаете, что я не помню самых близких мне людей? В общем, Иван Арсеньевич, давайте попробуем, я вас прошу. Все это невыносимо.
– Всем невыносимо. Но я боюсь за вас… ну, поверьте мне: неопределенное ощущение, но очень сильное. И поскольку сегодня я переполошил наш гадюшник и нацелил его на дворянскую беседку в закатных лучах, вы немедленно уедете в Москву.
– И не подумаю! У нас в руках единственный шанс…
– Поедете и исполните одно мое поручение. С сюрреализмом покончено… со всеми этими кустами, звонками и кражами. Мы снимаем напряжение.
– Каким образом?
– В Москве вы позвоните своему Нике и пожалуетесь на меня: мол, вы придумали какой-то план… сочиняйте что угодно – неважно. В общем, вы навестили сегодня Павла Матвеевича и совершенно случайно узнали от моих соседей по палате, что они, оказывается, с самого начала участвуют в следствии и все знают.
– Но ведь это неправда?
– Это правда. Василий Васильевич и Игорек – мои помощники и – чуть что – молчать не будут. Постарайтесь втолковать это Нике и Борису: найдите предлог позвонить и математику. Да, вот еще: я хочу побывать в вашей мастерской.
– Да пожалуйста! Когда?
– Потом договоримся. А сейчас уезжайте.
– Обидно. А вдруг уже сегодня все открылось бы!
– Дмитрий Алексеевич, я не сюрреалист, а кондовый реалист. К сожалению, эта история не сверхъестественная, а до ужаса реальная: и погреб, и кусты, и красное пятно на портрете, и лилии, и безумие отца. Ужас – именно в реальности. И я не до-пушу, по мере своих сил, чтобы все это и кончилось ужасом.
– Ладно, еду. И сразу разыщу этих двух, из-под земли достану.
– А вот этого не надо. Не торопитесь, пусть последний вечерок кто-то немного понервничает.
Художник резко остановился. Мы подходили к кладбищенской ограде.
– Ага! Вы меня отсылаете, а сами на закате усаживаетесь в беседке со своим блокнотом.
– Для меня нет никакого риска, уверен. И вообще, я сыщик, а вы всего лишь подчиненный. Извольте в Москву на спецзадание!
– Когда я могу вернуться?
– Уже завтра. Анюта ведь будет вас ждать?
Вопрос лишний, нескромный и к делу не относящийся, я не смог удержаться. Дмитрий Алексеевич закурил, прислонился к ограде и вдруг заговорил:
– Четыре года назад именно в этот день, двадцать второго июля, я привез девочкам продукты на дачу. Люба с Павлом были в санатории. К Марусе приехали ее театральные друзья – по кружку, и они все побежали на речку. Мы с Анютой сидели на веранде, глядели на распахнутую дверь в сад, ждали их, и началась гроза. Что это была за гроза! Никогда не забуду. Воистину гнев небесный… черным-черно, и свет слепящий, вспышки и раскаты – серебряное с лиловым… и ливень сплошной лавиной… Она хотела бежать искать детей, я ее удержал.
Он говорил как будто только себе, как будто меня не видел, а так… вспоминал вслух с усмешкой. И вновь, как тогда, в первом нашем разговоре о Люлю, меня поразила, задела скрытая, упорная, тяжелая страсть. Он любил. Я завидовал.
– А как она вышла замуж за Бориса? – не удержался я и от второго лишнего вопроса.
Он увидел ее на улице, выследил. И стал ходить – долго и упорно. Он ее, так сказать, выходил, а она его в конце концов пожалела. Конечно, она мне не рассказывала, но женщин я немного знаю. По-моему, ей было все равно, она считала, что неспособна любить, ну, не дано этого дара в общем-то редкого дара. Вот вам и гордость, и строгость, и сдержанность.
– Теперь она так не считает?
Художник тонко улыбнулся:
– Теперь она так не считает.
– Дмитрий Алексеевич, а как вы полагаете, что сделал бы Борис, если б тогда узнал о вас с ней?
– Ну, на это у меня воображения не хватает! – он засмеялся. – Воображение, Иван Арсеньевич, это по вашей части, это уже ваш чудесный… нет!.. чудовищный дар. Вы ведь свидетеля можете запугать и черт знает чего от него добиться… Ну, что там с Борисом?.. чьи-то шаги… кто-то заглядывает, чье-то безумие и чья-то смерть!.. А я человек простой и поехал на спецзадание. Будьте осторожны, я прошу вас… я как-то к вам привязался. И заката сегодня не будет – гарантирую. Парит. Ночью наверняка грянет гроза.
Мы взглянули вверх. Прямо над нами неподвижно летело лиловое облачко… вон еще одно… и еще… белый свет томительно темнел и сгущался, становилось трудно дышать.
22 июля, вторник, продолжение.
Заката, золота и пурпура действительно не было. Но беседка была, был блокнот и белесые сумерки. Я понимал, что дважды одна приманка вряд ли сработает, но я ждал… чего я, собственно, ждал?.. Вот зашевелятся кусты, и я успею перехватить… ну, не перехватить, ладно, с моей рукой… успею что-то заметить, хоть силуэт, край одежды, ощутить чье-то дыхание, испуг и ярость… Я ждал, потом забыл обо всем, задумавшись уныло и безнадежно («Теперь она так не считает!»), так что самому стало наконец противно. Встряхнулся. Надо заниматься делом.
Итак, четверг, семнадцатое июля. День знаменательный, в каком-то отношении даже роковой: я вспугнул убийцу и заставил его действовать.
С чудовищным воображением я ставлю себя на его место. Вот он бежит через березовую рощу, что-то упустил, возвращается, лезет в окно… Убитая исчезла бесследно! Непостижимый ужас. Он на этом не успокаивается, не может успокоиться: тело необходимо найти и закопать.
Свидетелем каких-то действий убийцы, возможно, становится Павел Матвеевич. Но его опасаться нечего. Вообще опасаться нечего: никаких улик, никаких доказательств, никаких свидетелей на следствии не всплывает. Убийца мог бы вздохнуть спокойно и постараться все забыть, как страшный сон – кабы не одна загадка, которая временами, наверное, все же должна была мучить его: каким образом тело оказалось в погребе? Значит, существует в этом мире человек, который незнамо с какой целью влез в это преступление и помог убийце – человек, который наверняка что-то знает, но молчит, не шантажирует. Убийца ощущает незримую, неуловимую зависимость от него.
Проходит три года. Шесть человек в саду Черкасских. Частный сыщик намекает на тайного свидетеля и приводит неоспоримые доказательства его существования: время, место, способ убийства, золотой браслет с рубинами. Что при этом должен подумать убийца: неужели всплыл тот самый его таинственный «благодетель» и наконец заговорил? Или «благодетель» и свидетель – разные лица и по-разному замешаны в преступлении? Впрочем, думать убийце особенно некогда. Художник уговаривает сыщика немедленно, в сопровождении всех действующих лиц, отправиться в милицию и предъявить блокнот с данными об этих свидетелях-благодетелях. К счастью, сыщик отказывается это сделать, и убийца понимает: никаких прямых данных о нем пока что нет, одни подозрения. Тогда чего он боится? Не чего(все улики и следы давно уничтожены, он наверняка избавился от браслета и уже невозможно отыскать труп), он боится не чего, а кого– именно: своего неведомого «благодетеля», поскольку не понимает смысла его действий.
На роль свидетеля среди присутствующих как будто годятся двое: юноша, который околачивался на даче в самое горячее время, и художник, давно копавший это дело и теперь из трусости готовый бежать в милицию.
Ночью в роще я допрашиваю Бориса, актер подслушивает. Они оба знают от меня, что в субботу в двенадцать я буду ждать математика в беседке, наверняка с блокнотом: я с ним не расставался на допросах. И преступник совершает следующие действия: расспрашивает Петю, звонит художнику, крадет блокнот и картину.
Кража блокнота логична и понятна.
Звонок Пете… словечко «слышал» не дает мне покоя (должно быть, и убийце). Из того, что я выложил подозреваемым в тот четверг, следует, что свидетель видел, а не слышал. Видеть он мог последствия преступления – мертвое тело, а слышать – живые голоса из открытого окна. Именно это, видно, беспокоит убийцу, этого признания он добивался от Пети.
Ночные звонки Дмитрию Алексеевичу. Почему убийца не заговорил? Хотел просто попугать? Или не решился подать голос, слишком знакомый свидетелю?
Кража портрета пока что совершенно необъяснима. Но меня она почему-то очень тревожит, возможно, повлияло тягостное Петино впечатление. Придется побывать в мастерской и расспросить Дмитрия Алексеевича (вот что меня тревожит! не портрет, а сам художник, точнее, опасность, которая, я почти уверен, ему грозит)… так вот, надо расспросить Дмитрия Алексеевича о сеансах, на которых он писал свою загадочную «Любовь вечернюю».
Кажется, из всего этого можно сделать вывод: преступление совершено одним из тех, кто присутствовал на даче в вечер четверга. И как у убийцы есть два предполагаемых свидетеля, так и у сыщика соответственно два предполагаемых преступника. Дмитрия Алексеевича и Петю я отношу к первому разряду (хотя бы потому, что они не могли украсть блокнот), Бориса и Нику – ко второму. Анюту исключаю вообще, безо всяких доказательств, доверяясь интуиции.
Борис. Именно после разговора с ним (а может быть, за ним?) Павел Матвеевич поспешил в Отраду. Я только не понимаю, зачем он рассказал о браслете… Вот зачем (ответил мне мой внутренний голос) – он расставил тебе ловушку, и ты в нее попался.
Допустим, он хочет проверить, что я знаю, и дает мне ложные сведения об этом браслете с рубинами: на самом деле, может, он серебряный с сапфирами или платиновый с изумрудами и т. п. Я при всех повторяю его описание и тем самым подтверждаю: о браслете мне известно только с его слов. Борис имел возможность вернуться в беседку и украсть блокнот.
Ника. Что значат слова Анюты: «Поинтересуйтесь у Ники, зачем он ездил на сеансы нашего портрета. И не верьте ему»? В его распоряжении было трое суток (и открытое окно), чтобы осмотреть дом и вывезти труп. Правда, если признать, что все это проделал не Борис, а Ника, непонятным становится поведение Павла Матвеевича, его поездка в Отраду ночью. Но, во-первых, могло случиться роковое совпадение: актер и отец убитой случайно встретились на даче именно в ту ночь. Во-вторых, если убийца Ника, можно поверить показаниям Бориса, что у Павла Матвеевича еще в прихожей начался безумный бред. И вот уже три года, как эти загадочные полевые лилии…
Тут я не увидел, не услышал, а как будто почувствовал, что на берегу, совсем близко, зашевелились кусты… кто-то идет? Выскочил из беседки и нырнул в предгрозовые тяжелые заросли, услышал отчаянный крик: «Иван Арсеньевич!», тотчас вынырнул, у меня пропала охота продолжать погоню, впрочем, я что-то не понял, я что-то… Верочка кричала, запыхавшись, возле самой беседки:
– Иван Арсеньевич! Обход! Скорей! Уже в третьей палате!
Ударили первые дождевые капли, засверкало и грянуло… Небесный гнев! Не помню, как мы пробежали лужок с ромашками и венериными башмачками, кленовую аллею, поднялись по ступенькам – и я очутился прямо в объятиях Ирины Евгеньевны в окружении свиты, шествующей по коридору. Меня журили строго, но по-матерински («Хотите остаться калекой? У вас вся жизнь впереди!», «Нервы, молодой человек, нервы!»). Я оправдывался, ссылаясь на законы художественного творчества, в том смысле, что «мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв»… впрочем, не помню, ничего не помню. Гроза бушевала до рассвета, я убеждал себя, что ошибся… мираж, оптический обман: ну разве можно различить в сумеречной зелени мелькнувшее зеленое пятно – пышный подол сарафана из ситца? Нельзя! На рассвете я себя в этом почти убедил.
ЧАСТЬ IV «ТОЛЬКО НИКОМУ НЕ ГОВОРИ»24 июля, четверг.
Вчера на рассвете я себя почти убедил, что Анюта не могла быть в кустах возле беседки. Она пришла после обеда в бледно-голубом платье, в том самом платье, в котором я увидел ее в первый раз. «Вот если бы она была в голубом, – размышлял я, наблюдая за ней, – или в джинсах, я б точно рассмотрел, а так… ошибся, конечно!» Я приободрился и робко спросил:
– Какая гроза страшная была, правда?
– Я не боюсь, – процедила она, не оборачиваясь.
– Но в лесу все-таки как-то не по себе. Эти вспышки…
Анюта наконец обернулась – чистые правдивые небесные глаза.
– Не знаю, что творилось в лесу, я не выходила из дому, и она ушла, не попрощавшись.
Врет! Я почувствовал, что она врет. Зачем? Кому она помогает? Да ведь не может быть!.. А чудовищное воображение – будь оно проклято! – уже работало. Она оставляет сестру на речке и едет в Москву к своему любовнику. «Только с тобой я чувствую себя настоящей женщиной!» Стоило мне подумать о ней или увидеть… Ну ладно. Она едет к своему любовнику, но что-то тревожит ее… Ее тревожат слова Маруси: «Не оставляй меня одну, я боюсь». Возвращается в Отраду. Пляж. Их место на Свирке. Дача. Еще из сада она видит открытое окно и свет. Вот она проникает в светелку… быстрые легкие шаги над погребом, где притаился Петя… Господи, да что это я! Ведь в окно влез убийца! Убийца, а не Анюта, у нее есть ключ, и она не могла задушить свою сестру!
Я ничего не знаю о ней, я совсем ею не занимался. Точнее, я все время ею занимался, но совсем не в том смысле: я никак не связывал ее с преступлением. Как она сказала: «Ни муж, ни Митя мне и тогда не были нужны, а теперь подавно». А ведь это вранье – может быть, не только по отношению к художнику (он живет у нее на даче!), но и к мужу… Может быть, она догадывалась о нем с Марусей, пережила потрясение, а потом помогла ему замести следы. Она его пожалела (страшнее нет бездны, чем душа человеческая!). А вдруг расстрел?
Допустим, она о чем-то догадывалась, и слова Маруси: «Я боюсь» заставили ее вернуться в Отраду. Сестру она не нашла, ощутила тревогу, увидела открытое окно, свет, а возможно, еще какие-то детали и следы, о которых мне неизвестно, которые она уничтожила. Она спешит в Москву, но не может разыскать Бориса, она бросается к Дмитрию Алексеевичу, но у того сидит посторонний. В десять часов она уезжает не на вокзал – на электричку она опоздать не могла, последняя уходит в первом часу, – а к мужу. Происходит объяснение, и они вдвоем вводят в заблуждение следствие (и теперешний ее намек на актера?). Три года спустя она приказывает Дмитрию Алексеевичу ничего мне не рассказывать, вообще со мной не связываться. Она мне не доверяет, то есть боится, что я раскрою ее игру? Нечего себя обманывать: я отчетливо видел зеленый сарафан в листве.
Дмитрий Алексеевич заглянул к нам вечером на минутку доложить, что задание выполнено.
– Дмитрий Алексеевич, вы ведь Анюту в наши ловушки не посвящали, надеюсь?
– Ну что вы! Она ничего не знает. Зачем волновать?
– Правильно. Как вы смотрите на то, чтоб завтра съездить к вам в мастерскую?
– Когда вам угодно. Лишь бы все это поскорее раскрылось и кончилось.
Он ждал меня утром на шоссе. Машина – довольно старая «Волга» цвета морской волны – стояла на обочине возле мощного дуплистого дуба, одиноко возвышавшегося над полем пшеницы. Миновали совхоз, выехали на магистраль, ведущую в Москву, и понеслись в смрадном автомобильном потоке. Я сказал:
– Ночью движение, конечно, гораздо тише. И наверняка он повернул не на Москву, а в противоположном направлении. Проселочных дорог тут хватает.
– Кто «он»?
– Наверное тот, кто позаимствовал у вас ключи из пиджака.
– Иван Арсеньевич, я не уверен, что сам не оставил их в машине. Кажется… а ведь правда не оставлял! – воскликнул вдруг Дмитрий Алексеевич. – Вспомнил! Когда мы вернулись с кладбища, Анюта с Павлом и Борис вышли из машины, а я еще возился, закрывал и догнал их уже в подъезде. Точно! Вообще фантастика какая-то.
– Никакая не фантастика. В понедельник милиция в погребе тело не нашла. На днях я к вам приеду на дачу, спущусь туда еще раз.
– А я видеть этот погреб не могу после Павла, а теперь тем более! И как убийце пришло в голову спрятать там тело? Ведь понятно, что найдут.
– Так ведь не нашли. Может, его в погребе спрятал не убийца.
– Вы полагаете, у него был сообщник? Но это невероятно!
– Дмитрий Алексеевич, чем больше я занимаюсь этим делом, тем более невероятным оно мне представляется. И неизвестно еще, что нас ждет впереди.
Нас ждал трехэтажный дом в стиле модерн начала века с затейливыми лепными выкрутасами по фасаду, высокими стрельчатыми окнами, овальной аркой. Оставив машину в узком, стиснутом домами переулке, мы прошли через гулкий с кошачьей вонью тоннель во двор – тоже узкий, заасфальтированный, без единого деревца.
– Вон мои окна на втором этаже, а наверху мастерская, видите?.. Тесно, неудобно, но – привык, ничего уже не хочу в своей жизни менять.
Обшарпанные грязные стены (по контрасту с благолепным фасадом), ржавая пожарная лестница… да, легко взобраться, окно рядом. Но представить, что Борис карабкается по ней ночью… действительно, абсурд. И тревога. Как только я вспоминал о портрете, меня охватывала тревога. А правда, поскорее бы все это кончилось.
Сначала мы зашли в квартиру. Темноватые комнаты, тяжелые портьеры, чудесный узорный паркет, одним словом, старинные покои. Художник явно прибеднялся: чего уж тут менять, жить тут да жить, тихо, уютно… но тревога не унималась. Книги, книги (и какие! завидую). Картины на стенах…
– Это все не мое. Пока работаю, горю, а закончу – сразу стараюсь избавиться. Неинтересно, скучно, надоедает.
– Знакомое чувство. Перечитывать себя неохота.
Мы поднялись на третий этаж. Дмитрий Алексеевич продемонстрировал, как открывается замок перочинным ножом. Я попробовал – получилось. Но представить себе крадущегося с ножом по лестнице Бориса… как будто это на него непохоже. Вот Ника… мелькнула усмешечка в прозрачных глазах… Нику представить легко (Дмитрий Алексеевич выходит за сигаретами, актер мгновенно подскакивает к «Любви вечерней», хватает, прячет в сумку… шаги художника. «Знаешь, Митя, мне уже пора. Подбросишь домой, а?»), Нику в любой роли представить легко. Впрочем, если в портрете таится опасность, хоть тень опасности, можно пойти на все – и на пожарную лестницу, и на взлом – для убийцы все роли хороши.
Просторная высокая комната, метров шестьдесят, не меньше, почти без мебели: два круглых столика на витых ножках, кресла, расписная китайская ширма в углу, за ней край тахты, полки, папки, тюбики, баночки, мольберт, холсты, кисти и так далее. Гвоздь в простенке… взгляд в окно – мрачноватая яма московского дворика… пестрое великолепие картин в разнообразных рамах – «Это не мое» – золото и пурпур икон… «А вот это мое» – на белом фоне букет белых искусственных роз в вазе. Я смотрел и дивился: стеклянная прозрачность и легчайшая пыль на потускневших лепестках, тончайшие штрихи паутины, намек на паутину меж проволочных стеблей и бумажных бутонов, а в одном из них притаился крошечный, черный, мохнатый, неправдоподобно живой паучок. Да-а… вот это мастерство, вот это тоска!
– Забавно? – художник закурил, опустился в кресло, я последовал его примеру. – Вообще-то для меня характерно буйство красок, как выражаются критики. Ну, сколько ж можно буйствовать, годы не те… Ника в восторге, это по его заказу подарок ко дню рождения.
– Дмитрий Алексеевич, как вы расцениваете такое признание: «Я игрок по натуре»? Какие качества эта черта, по-вашему, предполагает?
Он ответил сразу, без раздумий:
– Азарт и усмешку. Стремление дойти до крайности, забавляться опасностью, не думая о последствиях, наоборот, риск еще больше возбуждает. В экстремальной ситуации – игра с жизнью и смертью: рассудок подавлен страстью.
– А теперь расскажите, как Ника попал на ваши сеансы. Я так понял, что он специально приезжал, ради Маруси.
– Это он вам дал понять? – удивился художник. – Странно. Он ничего не знал, заехал ко мне случайно – я только приступил к работе.
– Случайно? А не Маруся ли предупредила его о сеансах?
– Сопоставляйте сами. В феврале я как-то заехал к Черкасским. Павел поил Любу лекарствами, сложный состав. И я понял внезапно, что больше нельзя откладывать. Я Бог знает еще когда задумал этот портрет, как бы не опоздать…
Как бы не опоздать! Вот она – «Любовь вечерняя». В основе замысла: мелькнувшая мысль о смерти и о ее преодолении – в любви… вечер, закат, книга, пылающая роза и золотая сеть. Название всему этому придумал Ника.
– Ну, объявил нашим дамам. Люба сразу согласилась. «Память будет дочкам». Это было где-то в середине недели, а к воскресенью я подготовил доску, и они приехали ко мне. И тут появился Ника.
– Он ведь собирался отшлифовать алмаз.
– Опоздал. Маруся уже передумала.
– Вот как? А когда именно она заговорила об университете?
– Да вот когда я заезжал, насчет портрета договорился. Мне этот день еще и потому запомнился.
– И сколько это времени прошло после спектакля? То есть после второго февраля?
– Давайте я расскажу все по порядку, – Дмитрий Алексеевич улыбнулся задумчиво, заговорил медленно, вспоминая: – Стояла зима, холодная и пушистая. В январе мне позвонила Люба, попросила взять из театра костюмы: Маруся будет играть Наташу Ростову. Я все продумал. Две сцены ночью, у окна и приход к князю Андрею длинное белое платье, вышитое гладью. А между ними русская пляска – по контрасту: яркое пятно, коричневый бархат и пунцовая шаль. Я как раз оформлял один спектакль, переговорил с костюмершей, забрал костюмы и встретил в театре Нику. Мы вместе вышли, и вдруг мне пришла в голову идея показать ему Марусю. С его опытом и связями он бы чудеса сотворил. Ника, естественно, заартачился: «Эти бездарные девицы мне вот так вот…» Я не разубеждал, я готовил ему сюрприз. Уже в первой сцене, когда она вышла, встала у воображаемого окна и сказала что-то вроде: «Соня, какая ночь!..» Ну, это трудно передать, это надо сыграть… даже не сыграть, а прожить… эту юность, прелесть и восторг! Одним словом, я почувствовал, как Ника вздрогнул и насторожился. Мне не надо было его уговаривать, он сам тут же после спектакля доложил Марусе, что счастлив будет с нею позаниматься.
– Все были счастливы с нею позаниматься! – вставил я. – Этот спектакль… вы хорошо его помните?