Текст книги "Приведен в исполнение... [Повести]"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 52 страниц)
Пуговицы, пуговицы, пуговицы… От шинели, от гимнастерки, пиджака, от белья… Пружины от корсетов, заколки, остатки сапог и туфель…
И только мертвых тел – нет…
Но Соколов уже сказал: «Растопившийся жир, сброшенный в шахту, и есть их останки. Экспертиза подтвердит это, увидите?»
Велико сомнение… Тогда все было бы слишком просто. С каждым следующим днем, с каждой следующей траншеей, прорытой нашими добровольными помощниками, угасает надежда… Парадокс: наша опора – заводские рабочие. Все они монархисты, их более ста; в отличие от нас они не уезжают каждый вечер в город, а стоят лагерем в местах работ. Им не страшен зной, холод, дождь и мириады комаров. Они служат великому делу…
Соколов задержал и допросил мать Юровского, ей за восемьдесят. Я опасался какого-нибудь эксцесса. Нет… Он оставил ее пока в тюрьме.
Арестовали (наш проскрипционный список действует) шофера грузовика Любанова. На допросе он вел себя с достоинством.
– От вас требуется только одно: укажите, где Юровский спрятал священные тела, и мы вас отпустим.
Долго молчал, потом отрицательно покачал толовой:
– Невозможно.
– Как хотите. Но вы приняли активное участие в преступлении, мы вынуждены будем наказать вас. Подумайте.
– Мне думать нечего. Пытать станете? Все – равно не укажу. Не старайтесь. А думать мне надо было раньше, когда решил красным стать. И я подумал как следует, не сомневайтесь…
Его увели. Соколов нервно курил, выстукивая по столу какой-то марш, потом тяжело вздохнул:
– Фанатики…
– Может быть, поговорить с ним иначе? В нагайки, в кнут! – Я терял голову от ненависти я бессилия.
– Дворянское ли это дело, полковник? Вы станете его пытать? Ну вот, – я тоже не стану. Расстреляем, и все… И прошу помнить о нашем договоре: мы ищем истину путем закона.
Многое рассказали охранники ДОНа – Анатолий Якимов, Филипп Проскуряков и Медведев (тот, что не взорвал мост через Каму. Он объяснил этот свой поступок муками совести). Они дополнили картину расстрела (только не оставляет ощущение: не расстрел это был, – убийство. Испокон века называют их на Руси подлыми…). Но они не смогли рассказать о главном. Юровский все мудро предусмотрел: убивали одна, прятали другие. Прошел месяц, едва наметившийся след исчез. Расследование зашло в тупик. Я молил Бога послать нам еще один шанс…
…Вечером, когда вернулись в город, Надя уговорила поехать на Шарташ, купаться. Сели в пролетку, минут через тридцать извозчик привез в удивительное место: театральное нагромождение камней и скал и среди них в обрамлении соснового леса – спокойное озеро. Долгий летний вечер остановил над водой огромное солнце, небо текло расплавленным золотом, было похоже на акварель Альберта. Бенуа, брата великого Александра. Родители любили этого художника, нашу гостиную украшало тридцать закатов. Но при всей незамысловатости и почти пошлости сюжета была в этих картинках глубокая и грустная правда, что-то несостоявшееся, несбыточное, странный порог бытия. То, что открывалось взору теперь, было так похоже, так похоже…
А может, это душа тосковала по ушедшему – не знаю…
Подошли к воде, Надя тронула ее, крикнула по-детски радостно:: «Теплая, я раздеваюсь!» – и отпрянула в ужасе… Саженях в пяти из розовой глади торчала скрюченная рука.
Это был полуразложившийся труп шофера Любанова…
…Мы выкопали достаточно глубокую яму на берегу – руками; я рыл, Надя отгребала землю, слова Богу, она была достаточно мягкой. Когда все было кончено, заглянула мне в глаза: «Кто это? Ты… знаешь?» – «Нет».
Что еще я мог сказать? Что у нас на Руси не могут толком не только убить, но и спрятать?
Не умеют, увы… На Лисьем Носу в Петербурге бывало – и не раз – то же самое, я слышал, как об этом рассказывал отцу знакомый полковник. Казнили революционеров, зарывали в землю так, что торчали ноги, и все обнаруживалось во время прогулки дачников…
Что за чушь лезет в голову… Я не смею так думать. От этих мыслей только один шаг до…
Не произнесу. Это умрет во мне, не родившись, Ибо тот, кто даже мысленно отринул Бога, – признал сатану.
Нет.
Надя подавленна, она смотрит большими печальными глазами и молчит. «Надя, Наденька, это ничего, это бывает, ты же понимаешь: если священник пьет без меры и обирает прихожан – это не может опорочить Христа. Пусть плохи служители, но разве может быть плох Творец?» – «Ты прав…» – В ее голосе сомнение, неуверенность, и я не знаю, что сказать. Бог – это Бог (какая свежая мысль, увы…), а царь – это… Надя, я обязан сказать тебе правду: Бог не отвечает за своих нерадивых и подлых слуг и вообще за нас, людей… А царь…
Но и этого я не произнесу вслух. Нельзя разрушить храм. Ибо негде будет молиться. Без молитвы же нет дела. А вера без Дел мертва есть.
– Смотри, спускается туман, стало прохладно, и наш возница совсем уснул.
Обратный путь короток, город уже спит (здесь ложатся рано, с курами, их тут держат в каждом доме и каждом дворе – деревня, только называется городом), в номере ждет Соколов.
– Приятный сюрприз, к нам доставили… – он заглядывает в список, – …Серафима Пытина, казначея дома Особого назначения… Эта удача, полковник, это совершенно невероятная удача! Он не может не знать. Он знает наверняка, и мы заставим его говорить!
– Но как? Вам мало Любанова? Ваши люди не смогли даже труп убрать как следует…
Он внимательно смотрит:
– Наши люди, полковник. Я попрошу вперед не отделять себя от нашего общего дела. Что касается казначея… Мне кажется, я подобрал ключик к его заскорузлой большевистской душе. С ним были еще двое. Об их судьбе он ничего не знает, и вот это обстоятельство мы с вами обыграем по высшему разряду! Спокойной ночи, Алексей Александрович…
АРВИД АЗИНЬШ
Кажется, начался поворот… Красная сила ломит белую солому. Я не знаю, как на других фронтах и направлениях, но здесь, на Екатеринбургском, это – первый случай сдачи в плен. Может, потом их станет больше и они будут происходить чаще, это очень желательно, это прекратит войну гораздо раньше, чем можно было бы надеяться…
Шли по Московскому тракту, Пытин рассказывал о своей «вине»: он был казначеем в Доме, где содержался Николай Второй (он это повторяет, наверное, уже в десятый раз или больше, я чувствую, что общение с бывшим царем оставило в его Душе неизгладимый след. А что… Так и должно быть. Я бы не поверил, если бы кто-нибудь сказал так: «Царь? Ну и что? Вот взглянуть бы на героя гражданской войны товарища Троцкого, ну хоть одним глазком, – вот это да!» Нет, не поверил бы я в это. Что Троцкий? А царь был помазанник, хотя и дрянной…), и в день оставления города выдавал жалованье охране. Понятно, суета, сборы, волнение – список с фамилиями Пытин посеял и теперь ужасно опасался, что белые этот список нашли и выловят по нему всех, кто по тем или иным причинам остался в Екатеринбурге. «Уже выловили, – сказал он убито. – И теперь их кровь – на мне». Стали, конечно, успокаивать – то да се, оставь, мол, ерунду, а кто из нас святой – мы все бойцы революции, а святые остались в проклятом прошлом. Он стоит на своем: «Сегодня, как и в прошлом, как и в будущем, совесть Человеческая – первое дело, а разгильдяйство есть признак совести нездоровой». Наверное, он прав. Но когда еще мы доживем до этих тонкостей, и доживем ли?
Столько примеров обмана, болтовни, ярких словесных пустоцветов, никчемных призывов. Складывается такое впечатление, Что мудрые слова товарища Ленина, доходя до широких народных масс, обрастают мхом и покрываются пылью. Слышал и такое: «Мало ли что Ленин сказал… Нам здесь виднее. И вообще: совсем не все, что говорит Ленин, нужно доводить до каждого. Ленин – интеллигент, а революцию делают безграмотные и малограмотные люди. Они вполне могут неправильно понять что-нибудь. И наша обязанность сложную мысль вождя как бы перевести для них, сделать понятнее». Горько думать: если эти «переводчики» расплодятся слишком широко – все утонет в нудном словесном болоте…
Здесь мои горькие размышления Прервал Фриц: во втором батальоне (он движется головным) «гости». Рота белых сдалась с развернутым знаменем. Командир – с Георгиевским крестом, при шашке, одним словом – парад-алле. Примчался. Действительно. Лет тридцати пяти, подтянут, типичный – именно таким шил Крузентаг, а я по глупому своему мальчишеству примерял перед зеркалом их мундиры и сюртуки. «Почему, сдались?» – «Устали, надоело. Перспективы нет. Еще год, еще два, а конец один, и он виден. Знаете, лучше честно сдаться в плен, чем нечестно воевать». – «У меня конвоя нет, пойдете в тыл сами». – «Хотя бы одного сопровождающего, чтобы исключить эксцессы». По моему лицу он прочел, что это, слово мне неведомо. Улыбнулся: «Чтобы нас не обстреляли, понимаете?» Что ж не понять, вызвал Пытина, приказал сопровождать. Пока они швыряли винтовки и подсумки в придорожную канаву, разговорились. Он из Екатеринбурга, окончил Сибирский кадетский корпус, служил в армейской пехоте. Белым стал по мобилизации – был в отпуске у родителей, а тут революция, потом Колчак, вот и призвали под знамена. «Как дрались? Крест за что?» – «Лучше не вспоминать…» Ладно. Это его право. Отправились…
В обед – нарочный от Шорина: прибыть немедленно и красноармейца Рудневу взять с собой. Сердце заныло от предчувствия непоправимой беды. «Расстаемся, Верочка… Приказ». Она всегда и все понимала с одного слова, взгляда даже. Говорит: «Раз так – что там грядет и будет – во тьме, но я твоя жена перед Богом, как утверждали раньше, и перед людьми, – а чего тут скрывать. Я хочу ребенка от тебя, мало ли когда увидимся вновь, но если останусь жива – у тебя будет сын». И странное возникло чувство: нужно ехать, Шорин ждать не любит, а мы ушли в лесок и не выходили оттуда часа полтора. Когда вернулись, Фриц отвел глаза и покачал головой: «У нее губы – посмотри на что похоже, командарм взбесится». – «А это как он хочет», ответил я весело, и мы поехали. Шорин встретил ласково, добро, совсем необычна, но с первого взгляда все понял и насмешливо пошевелил усами: «Любовь крутите? Предупреждения командарма для вас ерунда? Ну да ладно, не ко времени такой разговор… Есть решение направить в тыл белых разведывательно-пропагандистскую группу. Вот, капитан берется быть за старшего…» И я понял, что колокол прозвонил Панихиду. Спорить бесполезно. Мать в таких случаях говорила: надо покориться, сынок. И я покорился. Без радости, без светлого революционного подъема, я ведь знаю – это дураки и подлецы кричат и учат, что смерть за революцию – сладка и упоительна.
Нет. Смерть есть смерть. За что ни умирай – назад не вернешься. И разговоры на эту тему – ерунда. Но вслух всего этого я Шорину не сказал. «Обойдется!» – Вера потрепала меня по щеке словно маленького. Я встряхнул капитана за плечи: «Да вам-то зачем? (Эх, не выдерживают нервы…) К своим торопитесь?» Он даже не обиделся, «Нет. Иначе зачем было сдаваться. Я, знаете ли, изучал философию, есть такая наука о нашем месте в мире. Эта наука утверждает, что историческое время, неумолимый Хронос, движет нас всех беспощадно только в одном направлении. Так стоит ли подставлять ломкие пальцы и тонкие руки под стальную пилу? Лучше сделать несколько шагов вперед добровольно и осознанно. Вы же делаете такие шаги?»
– Ты, Арвид, большой собственник, как я посмотрю. А революция от каждого из нас рано или поздно требует жертвы. Пришел твой и красноармейца Рудневой черед! – торжественно провозгласил Шорин.
– Хотите, чтоб мы радостно спели вам «Интернационал»? Оставьте… Никто не требует от нас жертв. Мы приносим их сами, добровольно. Но теперь я не вижу необходимости в том, чтобы посылать слабую женщину в пекло. Не вижу, и все!
Он нахмурился: «Так называемая фронтовая любовь помрачила твой чистый революционный разум. Фронту нужны сведения с направления главного удара. Ты успокойся. О том, что капитан сдался, те долго еще не узнают. Руднева и Пытин могут идти безбоязненно. „А я и не боюсь“, – ввернул здесь Пытин, и Шорин одобрительно улыбнулся. „Документы у капитана – подлинные, с ним жена и ординарец унтер-офицер, фамилии и имена – настоящие, так что не собьетесь. А за тебя, краском, мне стыдно. Не ожидал“».
Может быть, и вправду – стыдно?
Нет. Горько и страшно. Разве мы, красные, лишены сердца и души? И наше дело – сплошной и нескончаемый театр? Но для кого?
Я сказал Вере: «Мы больше никогда не увидимся, я знаю. Но может быть, свершится чудо, и ты останешься жива и вырастишь нашего ребенка. Привези его на мою родину, пусть он научится говорить по-латышски. Это мое тебе завещавшее». Она молча кивнула, и это резануло меня по сердцу острой бритвой. Я ведь понес поповскую чепуху, нестерпимую для нее, а она промолчала. Значит, конец…
НОВОЖИЛОВ
Белые подобрали меня полусдохщим и нежизнеспособным. Когда очнулся – накормили и допросили, дали чистое солдатское обмундирование и отвели в пристанционный поселок, здесь прежде была какая-то больница или дом призрения, а теперь размещался штаб. Со мной несколько часов разговаривал пожилой офицер в очках и с лицом бульдога, он назвался начальником фильтрационного пункта военного контроля. «Моя фамилия Грунин, от прелестного народного имени „Грунечка“, понимаете? Вы, сотник, совершили уголовное преступление, предусмотренное воинскими артикулами, и смертное, увы… Переход на сторону врага во всех армиях карается казнью через расстреляние, так, кажется? Я каппелевец, прошел с Владимиром Оскаровичем весь крестный путь. Слыхали о Каппеле?» – «Я воевал против нега. Мы столкнулись под Казанью». – «Вы откровенны, и это решило вашу судьбу – мы вас не расстреляем. Что побудило вернуться в лоно?» – «Капитан, я не хотел служить ни революции, ни контрреволюции, не видел в этом смысла, но случайно встретил женщину и полюбил ее, она увлекла меня на путь борьбы». – «Забавно. И что же?» – «Красные столь же озверели, как и вы, белые. Но я офицер, и мне ближе вы. Это все». – «А кто эта ваша пассия, если не секрет?» – «Дочь большевика из Екатеринбурга, ее фамилия Руднева». – «Хорошо. Вы будете работать со мной. Вот списки, изучите. Мы проверяем всех задержанных, всех солдат и офицеров в проходящих, поездах – по возможности. Если встретите человека из списка – его следует задержать. Этих задержанных мы доставляем следователю Соколову, в Екатеринбург – по делу об убийстве императорской семьи. Если вам все ясно – ступайте и приступайте», – он улыбнулся своему каламбуру, ж я «приступил»..
«Списочные» попадались не часто – к лету 19-го мы задержали и отправили в Екатеринбург всего троих. Я знал, как потом поступают с ними, но это уже же вызывало никаких эмоций. Каждому свое. Недели через две я обучил «Грунечку» петь под гитару «Шар голубой», мы выпивали бутылку-другую самогону и слаженно, в два голоса – он второй, а я первый пели мой любимый романс. Наверное, я стал тупеть и опускаться, даже производство в следующий чин (по ходатайству Грунечки главком Восточного фронта Каппель произвел меня в подъесаулы) не вызвало во мне прилива умственных и физических сил. Иногда мы отправлялись в поселок, там у Грунечки была подружка, рыжая, лет сорока, с тонкими красивыми губами и маленькими злобными глазками – фурия, а не женщина, но Грунечку ее ласки приводили в восторг, он был счастлив, а какое дело мне? Иногда она злилась на него, и тогда начинался визгливый скандал с матерной бранью, потом они снова целовались взасос, мирились, сюсюкали, это была совершенно невероятная мерзость, но ведь и здесь каждому свое. А я… У фурии была приятельница, глупая деревенская баба лет тридцати пяти, она Начиталась журнала «Нива» и полагала себя в высшей степени образованной. Разговаривала она примерно так: «Новожильчик, не хотишь ли повытаскать из пусечки уси жилочки?» Грешен, по пьяному делу вытаскивал, и не раз…
Вера, Вера, погубила ты меня, путь мой во мраке – и выхода нет. Как это сказал когда-то Свидригайлов? «А ведь, пожалуй, и перемолола бы меня как-нибудь…» Но этого не случилось, и я погиб.
…Все произошло рано утром во время обхода станции, здесь, как и всегда, было уныло и мерзопакостно – слюнявые храпящие рты, дурной запах, засохшая пальма в углу, – свалка людей, вепрей, отбросов пищи и пустых консервных банок английского производства. В углу на скамейке я заметил офицера с Георгиевским крестом, около него стоял унтер, они о чем-то разговаривали. Внезапно к ним подошла молодая женщина, чмокнула офицера в щеку, и я почувствовал, как уходит из-под ног земля…
Это была Вера, собственной персоной, она ничуть не изменилась – все такая же красивая, томная, – единственная женщина в мире… Зачем она здесь? С офицером? Она же красивая? Тут явно что-то не то… Подошел Грунечка, прицокнул: «Красивая дамочка… Не чета нашим забулдыжкам». – «Не чета! – заорал я. – Что тебе угодно?» – «Ничего, собственно… И не кричи. Профессионально советую: обрати внимание на очаровательные круги под ее глазами». – «Ты, конечно, полагаешь, что это от любви с этим бравым капитаном?» – «Ты прав. Боюсь только, что ты не до конца меня понял. Мне объяснил знакомый доктор, еще когда я учился в кадетском корпусе: на третий-четвертый день у женщины появляются своеобразные тени под глазами, они свидетельствуют о беременности. Представляешь, сколь внимательным должен быть любовник, чтобы в щекотливых обстоятельствах успеть вовремя, улизнуть?»
Вера, это он, мерзавец и палач Грунечка, погубил тебя. Ты – меня, а он – тебя. Я прошел бы мимо, я бы ничего не заметил, но это… Это могло быть только у нас с тобой: семья, дом, дети – много красивых детей, я звал тебя в Семиречье, я хотел, чтобы мы ушли от смуты и хаоса, но этого не захотела ты… И я не виноват, прост меня.
– Это Руднева. Я рассказывал тебе о ней, помнишь?
– Ты… не шутишь? Колоссально…
Актеришка и фат, чтоб ты подох в муках, я буду молить Бога, чтобы твоя рыжая тварь прирезала тебя во время ваших судорожных ласк… Через минуту появился патруль, их отвели в наш фильтрационный пункт. Я думаю, они все сразу поняли, Вера посмотрела сквозь меня и сжала губы. Офицер тоже не проронил ни слова.
– Ах, мадам Руднева, вам не повезло, – тихо начал Грунечка. – Какое трагическое совпадение! Мой учитель литературы в корпусе говорил, что наш великий Достоевский был большим мастером таких совпадений, но я ему не верил. Выходит, зря… А вы читали Достоевского? Нет? Впрочем, это уже не важно.: Говорить будете? Вы, капитан? Документы подлинные? Так… Зачем же вы? Чего недоставало? Георгиевский крест. Я даже помню, как Верховный вручал вам. А? Нет? Ну и не надо. Унтер-офицер, конечно, большевик. Фамилия? Ого! Да ведь ты, братец, в списке. Новожилов, отделить и увести!
Я увел его. Когда запирал дверь камеры, он сказал: «Ты же любил эту женщину… Пощади ее». – «Вижу, и тебя не миновала чаша сия?» Он промолчал.
Что мне было терять? Я сказал Грунечке: «Пытин тоже влюблен, и на этом можно сыграть. Разреши, я сам доставлю его к Соколову».
Он кивнул: «Но сначала надобно выполнить небольшую формальность. Догадываешься, какую? Видишь ли, это еще и для того необходимо, чтобы ты окончательно порвал со своим преступным прошлым».
…Их окружил комендантский взвод, я приказал идти к водокачке, там еще неделю назад показал мне Грунечка недостроенную кирпичную стену пакгауза («…Понимаешь, вдруг пришло в голову, что-для такого дела это самое уютное и надежное местечко»), шли медленно, я почему-то вспоминал, как на том – перроне всего лишь год назад увидел я Веру – истощенную, худую, некрасивую… Зачем? Кому нужна была ваша встреча, чтобы все кончилось так, как кончается теперь…
Пришли, унтер велел стать у стены, я смотрел на ее спокойное отрешенное лицо и понимал все отчетливее и страшнее, что я ей не нужен и никогда не был нужен, что все произошло случайно, и случай этот не принес нам счастья, нет, не принес… «Командовать, ваше благородие, сами станете?» – «Пошел к черту…» – «Отделение, готовсь!» И вдруг я встретился с ней взглядам и увидел, что она улыбается: «Что же ты так боишься, Новожилов? Нет… Никогда ты не был мужчиной. Так, иллюзия…» Громыхнул залп, они упали, и вдруг я увидел, как на железном крюке (откуда он взялся на этой стене?) трепещет под ветерком прозрачный голубой шарф…
Унтер о чем-то спрашивал – кажется, его интересовало, где и как их закопать, я сказал, что это он может решить сам.
…Через два дня я уже вез Пытина в урочище Четырех братьев… Ехали в авто, с двух сторон его стиснули конвойные, он угрюмо молчал. Потом вдруг спросил: «Совесть тебя не мучает?» – «А что ты смыслишь в совести, ты, цареубийца? Ты знаешь, куда и к кому тебя везут? Вот и задумайся. У тебя есть только один шанс…» Я думал, он не спросит – какой, во он спросил, и тогда я рассмеялся ему в лицо, потому что это был миг моего торжества и его поражения. «Укажи следователю могилу царя, и тебя освободят». – «Зачем? Моя жизнь теперь не имеет ценности». – «Чья же имеет?» – «Ты знаешь». – «Хорошо. Скажи правду, и я обещаю тебе, что следователь позволит тебе выбрать: захочешь – уйдешь сам, захочешь ее отпустят. Но тебя тогда…» – «Знаю. И не боюсь». Он не колебался…
А я лгал. Зачем?
…Автомобиль долго плутал по лесным тропкам, шофер ругался: «В который раз приезжаю, а все сбиваюсь. Проклятущее место…» Пытин усмехнулся: «Так ведь какое страшное дело здесь совершено? Николая Второго кровавого по ветру развеяли. Эко чудо…» «А жену его? Чад его? Домочадцев? Это как? Не-ее, милок, я человек простой и не кровожадный, но не простит вам Расея, нет, не простит». – «А нам, видишь ли, прощения вашей „Расеи“ не надо. Потому – наша Россия нас всех давно простила и грех с нас сняла. Справедливо понес Николай, чего уж там…»
Въехали в чащу, вокруг громоздились горы перемытой породы, вдоль узкой, недавно наезженной дорожки шли бесконечные ямы, траншеи, котлованы, местность напоминала круг Дантова ада. У шахты, над которой возвышались деревянные перекрытия, суетились рабочие. Человек с повязкой на глазу представился: «Соколов», – принял пакет, внимательно посмотрел на Пытина: «Говорить, конечно, не будете?» – «Угадали». – «Мы дадим вам ровно сутки – больше, к сожалению, не моту, поджимают красные, слышите?» Вдалеке грохотало, этот грохот был похож на весеннюю грозу, но я понял, что это пушки… «Пытин, будете жить в моей палатке, я ночую в городе, так что не помешаете». – «Жить?» – «А что, сутки – не жизнь? Остальное зависит от вас». Его увели, я рассказал Соколову про свой план, он махнул рукой: «Фантазия, молодой человек… Хотя… – вдруг взглянул пристально. – Говорите… Руднева? Вряд ли это совпадение. Полковник!» Подошел красавец в полевой кавалерийской форме, по желтой выпушке над клапаном кармана я понял, что это кирасир ее величества полка… («Ее величества», что со мною?)
– Алексей Александрович, сестра вашей супруги третьего дня расстреляна.
Побелел: «Что? Вы… шутите. Этого не может быть». – «Это правда. Не угодно ли расспросить есаула?» – «Угодно». Рассказываю, долго молчит. «Я не стану называть вас, есаул, тем именем, которого вы заслуживаете. Изменить ничего нельзя, а вот дуэли вам не избежать. Если победим – встретимся когда-нибудь…» – «Если? Не верите в победу?» Не ответил. Что я для него? Кусок дерьма. И он, кажется, прав. Соколов о чем-то раздумывает, это видно: жует усы, трогает лысину, пожимает плечами. «Я могу рассчитывать на вашу скромность хотя бы?» – это полковник соизволил обратиться ко мне. «Что вам угодно?» – «Мне угодно, чтобы вы не вздумали сказать моей жене. Я просто убью вас». – «Странно. Мы могли бы быть родственниками. Муж сестры – это, кажется, свояк?»
– Господа, высшие интересы вынуждают меня поступить, возможно, и безнравственно, но в рассуждении истории и вечности, так сказать…
Ага… Полковник все понял. Догадливый…
– Это невозможно, Николай Алексеевич.
– Ну почему же? Я понимаю, это очень неприятно и тяжело даже, но ведь согласитесь, Алексей Александрович, мы с вами не в семье и не теще служим, разве нет? Отвечать не нужно. Сейчас вы скажете Надежде Юрьевне, что жизнь ее сестры некоторым образом в ее руках. Если унтер-офицер… простите, этот большевик укажет нам место – Вера Юрьевна останется жить. Вы меня поняли?
– Это… отвратительно! Вера мертва, но даже если бы она и была жива…
– Вы отказываетесь?
– Решительно.
– Ну и прекрасно. Пытина сюда! Подойдите. Вы – большевик. Вы воплощений чести и совести. Укажите нам, где погребены августейшие тела.
– Нет.
– Вспомните: вы были верноподданным его величества. Вы русский.
– Николай Второй преступник и должен сгнить без торжеств и плача.
– Ах, Серафим Серафимович, так вас, кажется? Что есть преступник? Вы потеряли список на жалованье охране ДОНа, а мы нашли и расстреляли по этому списку десять человек.
– Вы расстреляете и меня, значит, я буду наказан и за это.
– Вы принуждаете к крайним средствам. Здесь Надежда Юрьевна. Хотите, чтобы она умоляла вас спасти жизнь своей сестры?
Дальше все было мерзко. Соколов крикнул: «Надежда Юрьевна, пожалуйста, сюда!». Вышла молодая Женщина, и мне показалось, что рухнуло небо: она была на одно лицо с Верой, только глаза добрые и нос немного курносый – вылитая Великая княжна Мария Николаевна, такой я запомнил ее по фотографиям в журналах. «Вот, от этого человека зависит жизнь Веры Юрьевны, поговорите с ним». Полковник попытался возразить, Соколов прикрикнул: «Здесь приказываю я!» Надя молчала, только бледнела все больше и больше, потом подошла к Пытину: «Поступайте, как совесть велит». И ушла. Пытин поднял голову, похоже было, что он прислушивается к грохоту пушек, усмехнулся, развел руками: «Ваша взяла. Покажу». Соколов едва не подпрыгнул: «Боже, благодарю тебя!» – но мне почему-то подумалось, что радость его преждевременна. Не знаю почему. Нежизнеспособно…
АЛЕКСЕЙ ДЕБОЛЬЦОВ
Господи, дай мне силы и укрепи мой пошатнувшийся дух.
Я вошел в палатку, Надя сидела, закрыв лицо руками, горела свеча, – поблескивала риза на складне, в душе моей были пустота и мрак. Я хотел сказать, что служение наше кончилось, что случившееся все круто меняет, но промолчал. Надя – моя совесть, и я знаю – она бы ответила мне: «Да, кончилось служение, но ведь не потому, что ты понял, а потому, что задели твое „я“. Но это разные вещи. Обиду, негодование надобно подавлять. Терпеть надобно, ибо любые испытания, посланные нам Богом, проверяют нас». Что ж, пусть будет еще одно испытание; пока разум колеблется, совесть не сделает выбора и, кто знает, может быть и наоборот. Какая разница…
…А Соколов искал примирения, что-то пытался объяснить – обрывки, сумбур, и вдруг словно лента синематографа: мы разбрасываем какие-то ветки, снимаем бревна (а может быть, то были доски?), выбрасываем землю…
И кто-то кричит: «Здесь кусок железа!» Это почерневшая кость – Юровский залил трупы кислотой, так как яма была не глубока и надо было предотвратить смрад от разложения тел…
И осколки керамических банок от серной кислоты достает Соколов. Их бросили на трупы и разбили выстрелами.
Череп… Обгоревший, черный. Это все, что осталось от императора России…
И еще череп – слева вверху входное отверстие от кольта тридцать второго калибра.
Женский. Под затылком – гребень. Зубы повреждены, на них стальные коронки. Это – Демидова…
Как реально все, как реально… Но, увы, это только сон. Его рассказал, Соколов. А мы ничего не нашли, совсем ничего.
А то, что указал Пытин, – обман. Это трупы расстрелянных военнопленных, австрийцев, наверное. Нет времени выяснять, да и кому это нужно теперь…
…И вот вижу перрон, красный гроб в венках и лентах вносят в багажный вагон, убит посол, он был комиссаром продовольствия там, тогда, он подписал требование на выдачу серной кислоты для сожжения трупов. Почему это отрицает печать большевиков? Почему захлебываются праведным гневом (как это глупо…) газеты? «Не причастен». «За что?» Но, позвольте, как не причастен? Веда подписал? Ведь оставил воспоминания? И все равно – напрасно пролита эта кровь. Потому что ничего не поправить, ничего, не вернуть. «Не мстите, братья мои возлюбленные…» Не мстите. Бесплодна месть.
…Потом я приеду в Руан и оттуда – в Сальбри, я найду тихое сельское кладбище, оно французское, но мне думается о нем словами Тургенева, ибо нет лучших слов, и зачем придумывать их? Простая могила и простой деревянный крест и надпись: «Правда твоя – правда во веки…»
«…И слово твое – истина» – жаль, что фраза Христа не дописана на кресте Соколова.
Но это еще далеко, это через десять лет…
– …Зачем вы солгали?
– Пушки гремят так близко, и времени больше нет. Я отнял у вас последнее, и вы не нашли… Теперь уже не успеть.
– Да ведь и у вас его тоже не осталось… – Соколов мрачен, и глаза его мертвы.
Не уверен, но как будто показалось мне, что выглянула из палатки Надя и кивнула Пытину, и он улыбнулся ей в ответ. Но это очень туманно, может быть, и не было этого. Потом где-то у Ганиной ямы громыхнул выстрел.
АРВИД АЗИНЬШ
Неумолимая и грозная сила движет нас к рубежу. Когда минуем Урал, дни белой сволочи будут сочтены. Что с Верой? На этот вопрос нет ответа, и душа моя наполняется горечью возможной утраты. Наедине с собой могу признаться честно: я потерял вкус к жизни. Человек, лишенный любви, уже не человек. Это машина из костей, мяса, крови и мозга, но души во всем этом больше нет. Не в поповском смысле говорю я, а в том только, что миром движет любовь и надежда, я пришел к этому сам, мне никто не объяснял, но я уверен: в этом главная правда бытия. И пусть спорит Татлин, утверждая, что смысл нашей жизни только в победе, а потом – в дереве, которое мы посадим, в ребенке, которого произведем на свет, в доме, который построим для других. Себе – ничего. Полное самоотречение во имя счастья народа.
Но ведь это ложь. Татлин искренен, но это – ложь, он просто не понимает этого, потому что случайные объятия незнакомых женщин, которые довелось ему испытать, это не любовь, это только ее бездуховный призрак.
И все же – нужна ли революция? Нужно ли было поворачивать к новой неведомой жизни сотни миллионов, нужно ли было зажигать далеко впереди солнце и идти к нему сквозь кровь и смерть, сквозь предательство, низость, пытки и отчаяние?
Что бы там ни было – нужно. 25 октября сбросило и растерло без следа пустую и безнравственную душу самодержавия – Пытин называл его «самовластьем». 25 октября открыло путь к любви и надежде миллионам, а не гениям только. Пусть не понимает этого Татлин и такие, как он, миллионы пусть не понимают. Есть в очистительном порыве народа нечто скрытое до норы от, него самого. Но придет час, и ударит колокол, и оживет человек. Все остальное забудется или останется только в книгах.