355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гелий Рябов » Приведен в исполнение... [Повести] » Текст книги (страница 14)
Приведен в исполнение... [Повести]
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:31

Текст книги "Приведен в исполнение... [Повести]"


Автор книги: Гелий Рябов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 52 страниц)

Он бросил взгляд на стол. Деньги за кровь. Неправедная кровь и деньги неправедные. Не взяла… Что ж, и он не возьмет.

Снова захотелось услышать голос Вертинского; нервно, словно пытаясь сломать, закрутил он ручку патефона и опустил иглу на пластинку. Потом вышел в коридор, сдерживая дрожь в пальцах, надрезал электрический провод и осторожно замкнул. Посыпались искры, обои задымились и вспыхнули, по стене побежали длинные малиновые языки…

Спустился к дверям и, стоя на пороге, долго всматривался в темноту. Никого не было, и он бегом пересек двор. Позади послышался треск, крыша полыхнула ослепительно ярким факелом, Сквозь грохот и вой отчетливо доносились негромкие слова: «…и когда вы умрете на этой скамейке, кошмарная ваш сиреневый трупик окутает саваном тьма…»

А может быть, ему только казалось, что он их слышит?

Сел на трамвай, до улицы Свердлова было четыре остановки; когда кондуктор объявила вторую, увидел сквозь грязное стекло вывеску почты и, подчиняясь какому-то странному, совершенно непреодолимому зову, сошел. В зале никого не было, он купил конверт, листок бумаги и торопливо, словно не доверяя своему порыву и стремясь как можно скорее превратить его в реальность, от которой уже не будет отступления, вывел первые строчки: «Я, Геннадий Иванович Корочкин, настоящим уведомляю…»

СТРАННЫЙ ФАЛОМЕЕВ

Под утро колеса поезда застучали пронзительно-звонко, и Тоня проснулась. Фаломеев ел курицу, вздыхал и тоскливо оглаживал огромный живот, Зиновьев катал хлебный мякиш и что-то раздраженно бубнил.

– Рельсы новые, Тонечка, – объяснил Фаломеев, перехватив Тонин взгляд. – Ну? Любила-разлюбила и чего? – повернулся он к Зиновьеву.

Тоня удивилась – в который уже раз – странной способности Фаломеева угадывать мысли.

– Чего-чего… – бубнил между тем Зиновьев, – романы это все, а какая прочность в бездетной семье? Тонечка, тут где ударение? – Он уверовал в Тонино филологическое образование и все время с ней консультировался, впрочем – безрезультатно.

– На втором слоге.

– У нас в деревне на первом ставят, грустно сообщил он. – Я ведь – что? Дети – основа основ.

– Кто ж против? – Фаломеев положил обглоданную кость на газету. – Когда от любви?

– Тьфу! – Зиновьев вскочил и ударился головой о верхнюю полку. – Я ему – стрижено, он мне – брито! – Голос у него сел от боли. – Тоня, вот вы женщина, рассудите нас: комната у меня – пятнадцать метров квадрат, кровать никелированная с панцирной сеткой, стулья венские, как в лучшей столовке, и радиоприемник СВД, год себе во всем отказывал, но – купил, потому – понимаю: без культуры табак. А Тая ушла. Почему?

Тоня улыбнулась:

– Зачем вещи, если любви нет?

– Иехх… – закрутил головой Зиновьев. – Жизни не знаете, девушка! Ведь чего главное-то? Родить! А если ты непомерно на велосипеде ездила? Или на турнике крутиласъ? Надо беречь себя для главного своего дела, поняла? – Он вздохнул. – А вот Тая – не поняла. И докрутилась-доездилась. Да еще меня и виноватым сделала: ты, говорит, – и обзывает иностранным словом, я еще в словарь полез – нашел и ужасно обиделся.

– Ну а может, оно и на самом деле? – хмыкнул Фаломеев.

– Да брось ты… – Зиновьев был очень увлечен своим несчастьем, – я ей говорю – вон в Ташкенте, говорю, сплошные дети, у кого пять детей – за людей не держат, а мы? Узаконенный загсом разврат, вот что! Пережитки дают отрыжку.

– А ты с ними борись. – Фаломеев завернул остатки курицы в газету и вышел в коридор.

– Ладно, умник… – Зиновьев задвинул двери купе и поманил Тоню пальцем, зашептал нервно: – Видала, во что он курицу завернул, видала?

– В газету… Вы отвернитесь, мне нужно слезть.

Зиновьев поспешно отвернулся:

– В газету-то в газету, да ведь – во что…

– Слышь, Зиновьев, – Фаломеев отодвинул дверь, – а что такое любовь? Ты думал?

– Степан Степаныч, ну что вы, право… – укоризненно произнесла Тоня. – Вы дверь закройте, мне причесаться надо.

– Ан в самом деле, – подхватил Зиновьев. – Любовь, любовь, а что это такое – никто не знает. Пишут-пишут, только бумагу изводят, а ясности – нет.

– А у нас всегда и во всем должна быть ясность, – кивнул Фаломеев. – Иначе мы не сможем противостоять проискам классового врага.

– Во! Это ты – в точку. – Зиновьев снова помрачнел. – Жалко. Родился бы у меня сын! А потом – внуки! И не сгас бы род Зиновьевых!

– Скажи-ии – «род»… – протянул Фаломеев. – Ты чего – граф?

– Будет изгиляться-то, – отмахнулся Зиновьев. – Ты вот женат?

– Теперь нет.

– Вот оно и открылось… – Зиновьев не скрывал торжества. – Бросила?

Фаломеев вздохнул и промолчал.

– Степан Степаныч, – Тоне надоела перепалка, и она решила увести разговор в сторону, – я спросить хотела… Вы где работаете?

– Тонечка… – Фаломеев широко улыбнулся. – Давайте лучше в окно смотреть. Вон красота какая…

– Секрет?

– Это у Него-то? – Зиновьев натужно рассмеялся.

– А можно, я угадаю? – Тоня не обращала внимания на Зиновьева.

– Вы лучше про него, – нахмурился Фаломеев.

– Не интересно. Товарищ Зиновьев – в школе завхоз.

– Это вы раньше про меня знали! – крикнул Зиновьев. – Нечестно! Я, может, от болезни завхозом стал. Может, меня в типографии свинец сожрал, что вы про жизнь знать можете…

– Я могу объяснить, – этот человек делался ей все неприятнее.

– А позвольте-ка мне… – Фаломеев с интересом посмотрел на Тоню и взял Зиновьева за руку: – Большой, средний и указательный испачканы фиолетовыми чернилами, даже пемза не берет. Наливаешь чернила в чернильницы, а потом берешь пробку тремя пальцами и затыкаешь бутылку. – Он улыбнулся: – Так?

– Да ну вас… – Зиновьев расстроился. – К нам цирк приезжал, так там один как заорет: «Мужчина на третьем ряду, восьмом месте, у вас спина белая!» Тот заоглядывался – куда тебе… Вся в мелу.

– Это подсадка, Митя. Они заранее договариваются.

– Ну да? – растерялся Зиновьев. – Это ж обман?

– Ну, не ходи… – Фаломеев прикрыл зевок ладонью.

Поезд шел медленно, за окном бесконечно тянулись аккуратно покрашенные заборы – ровные, одинаковые; зеленели подстриженные лужайки, на которых картинно паслись черно-белые коровы. Сильно трясло.

– Парадиз… – Фаломеев достал еще одну курицу.

– Раньше здесь чужая территория была, у них колея узкая, мне знакомый рассказывал, а наши перестелили, вот и трясет. – Зиновьев глубокомысленно замолчал.

– Торопились… – Фаломеев начал жевать. – Стыки плохие.

– Ты бы не торопился, когда здесь пули свистели, – взглянул исподлобья Зиновьев. – Я из первых рук знаю, от знакомого.

– Насчет пуль ты прав… – Фаломеев смачно обсосал косточку, – свистели они здесь, и многие наши под пулями легли. Националисты стреляли…

– «Наши» это кто? – прищурилась Тоня. – По работе?

– Тоня, вы в кино бывали? – улыбнулся Фаломеев. – Слыхали, как мальчишки орут «наши», «наши»… Я в этом смысле.

– А я подумала, что в смысле работы.

– Неправильно подумали… А курица вкусна#; хотите?

Мелькнули пристанционные постройки, поезд остановился, пропуская длинный товарняк.

– Во! – ткнул в окно Зиновьев. – Безобразие! Наш скорый – стоит. Товарный – идет.

– Это литерный, – сказал угрюмо Фаломеев. – Везет муку в Германию.

– Рисуешься? – ехидно улыбнулся Зиновьев. – Ну откуда ты можешь это знать?

– На вагонах написано. – Фаломеев совсем помрачнел.

– А ты немецкий знаешь? Профессор Мамлук, поглядите-ка на него!

– Не «Мамлук», а Мамлок, а во-вторых, не просто знаю, а как на своем родном говорю, пишу и читаю. – Он сказал что-то по-немецки, слова звучали отрывисто, жестко, немецкий вторгся так неожиданно, что Зиновьев вытаращил глаза и открыл рот, Тоня восхищенно посмотрела на Фаломеева и покачала головой:

– Мне наша немка говорила, что у меня способности, я язык на самом деле лучше всех знала, но вы… произношение у вас… С ума сойти! Где научились?

– Я из-под Одессы, – пожал плечами Фаломеев. – Там немецкие хутора на каждом шагу, там все с малолетства немецкий знают – особо кто рядом с ними… А у меня еще и приятель, друг близкий…

– Тонечка, – с надеждой взглянул Зиновьев, – а вы уверены, что он по-немецки шпарил? Может, врет, а?

Зиновьев надоел Тоне, она повернулась к Фаломееву:

– Степан Степанович, будет война?

Зиновьев всплеснул руками:

– Ну какая война? Вы газеты смотрите? Заявление ТАССа от 14 июня читали? Распустили языки…

– Тоня, дайте газету. – Фаломеев начал заворачивать курицу. – Заявление – это зондаж ихней позиции, надо было знать, что они ответят, проверяли их…

– Я потому, – вздохнула Тоня, – что о поездной бригаде подумала… Товарняка этого. Они немцам пшеницу, а те их – под нож!

– Да бросьте вы! – рассвирепел Зиновьев. – Немцы Гаацкую эту… подписали, одним словом. Ну, – запрут проводничков, да и выпустят, чего зря молоть? Если что, конечно…

– У них есть Гехайместаатсполицай, – поднялся Фаломеев. – Гестапо сокращенно, а по-русски – тайная государственная полиция. Там во время допросов иголки под ногти загоняют, через ноздри соленую воду закачивают, паяльной лампой жгут и много еще чего… Так вот: если «проводнички», как ты их назвал, попадут к немцам – их это все ждет в лучшем виде…

– А ты откуда знаешь?

– Догадываюсь…

– За такие догадки тебя надо… Знаешь куда? Немцы пока что наши друзья, и ты парвакационных слухов не сей, умник!

– Провокация от слова «провокатор», так осведомителей полиции называют. А слово «пар» – это ближе к бане. – Фаломеев откатил дверь и вышел в коридор.

– Черт пузатый… – Зиновьев прикрыл дверь и начал вытирать пот с лица. – Жарища, хрен бы ее подрал… Вы, Тонечка, девушка вполне молодая, так прислушайтесь, я вас предостеречь хочу. – Он выглянул в коридор и продолжал: – Трепло – сами убедились! Пьет… Вчерашний вечер пошли мы в ресторан, так он набрался по маковку и на обратном путе позорно громыхнулся! Подымаю, и что же? – Зиновьев снизил голос до шепота: – Среди всяких бумажек вот эта… – он протянул мятый листок. – Читайте…

Это была врачебная справка: «Товарищ Фаломеев Степан Степанович прошел курс лечения и может выполнять работу, не связанную с повышенной ответственностью, лучше – чисто физическую». Тоня вернула справку Зиновьеву.

– Зачем взяли?

– Ничего, ночью подложу незаметно, – пообещал Зиновьев. – Что теперь скажете?

Тоня пожала плечами и не ответила. В жизни Фаломеева произошло что-то очень тягостное, она заметила это сразу, Фаломеев показался ей симпатичным, странным немного, в его полноте и неуклюжести все время мерещилась и ловкость, и сила, но это настолько не соответствовало его облику, что Тоня даже рассмеялась однажды ему в лицо и, спроси он – в чем дело, не постеснялась бы объяснить, но он не спросил… А справка… Кто знает – что там такое… Она вышла в коридор, у соседнего окна стоял чернявый майор в новенькой, с иголочки, форме. Заметив Тоню, он подкрутил щегольские усики и улыбнулся, она сделала вид, что не замечает. А в сущности – какое ей дело? Ну претерпел? Пострадал. Она вдруг поймала себя на мысли, что все время, с первого дня думала об этом человеке, и именно потому, что с ним наверняка случилось нечто несправедливое. Это слово возникло неизвестно откуда и почему, но по-другому она уже не могла думать. Несправедливо. Как и у нее. Знакомое ощущение, неизбывное и тягостное, не скажешь по-другому. Рухнула год назад, рассыпалась, как карточный домик, собственная жизнь, и вот теперь эта поездка… Она зябко повела плечами, мысль о будущем не доставила ни малейшего удовольствия… Какой он пьяница, он же логичен, умен, наконец – просто остроумен. А Зиновьев… Рассудительный, безапелляционный, эдакий безмозглый Беликов. Ему бы русскую литературу в школе преподавать: «образ Катерины положительный», «образ Раскольникова отрицательный», «князь Нехлюдов удовлетворяет с Катюшей Масловой свои буржуазные инстинкты». И все – по полочкам, все просто. Он бы еще так сказал: «Дети, на конференции по обобщению опыта в РОНО доказано, что жизнь сложнее литературы». С ума сойти… Вспомнила: заканчивала десятый, решила отпраздновать последний «школьный» день рождения, пригласила весь класс. Зоя, с которой сидела на парте рядом, привела слушателя военной академии, мальчика совсем, он смущенно ответил на рукопожатие и пролепетал:

– Вова…

– Господи… – рассмеялась она, – в форме и усы в пол-лица, и все – «Вова»?

Окончательно потерявшись, он стал объяснять, что так называет его мама, которую он очень любит, потому что она – совершенно необыкновенный человек.

– В чем? – Тоня спросила просто так, из вежливости, но то, что он ответил, ошеломило:

– Мама пишет и дружит с Ахматовой. Анна Андреевна очень хвалила ее стихи.

– А можно прочитать?

– Их никогда не печатали. Они очень… личные, что ли. Мама ходила в журнал, но там сказали, что теперь время гражданских мотивов. – Он взглянул на Тоню и покраснел: – Вы можете подумать, что я не понимаю и личное ставлю выше общественного, – это не так. Просто я очень люблю свою маму. Стихи хорошие, только грустные, я вам дам почитать в рукописи.

– А кто твой отец?

– Погиб на гражданской.

Она подумала, что судьбы у них схожи. Ее родители встретились случайно – отец приехал в Петроград поступать в Толмачевку, [3]3
  ВПА Кр. Армии им. Толмачева.


[Закрыть]
мама преподавала там русский язык и литературу. Свадьбу сыграли через месяц, было всего несколько товарищей отца и приятельница мамы с кафедры русского языка. Угощение стояло для тех лет обычное, не чета нынешнему, Тониному, – вобла, буханка ржаного и бутылка смирновки, всю гражданскую отец протаскал ее в мешке и не выпил, потому что спиртного в рот не брал, товарищам же не отдал, полагая, что бойцам революции нить не положено. А выкинуть было жалко. Мама рассказывала, что эта бутылка привела ее в негодование. «Ты бы лучше Пушкина или Некрасова с собой возил», – не удержалась она, но отец только грустно улыбнулся: «Это у Багрицкого в походной сумке Тихонов, Сельвинский, Пастернак. А мы лишние патроны возили… Ничего. Теперь – наверстаем». Подруга с кафедры подняла граненый стакан, процитировала из Ломоносова про «Платонов и Невтонов» и задумчиво добавила, что хотя и велико сомнение, что сие осуществится в столь страшные и красные дни – тут она оговорилась, что эти слова тоже цитата, только из Луначарского, – но все равно очень желательно, чтобы осуществилось. Выпили, обсудили избрание на пост Генерального секретаря ВКП (б) товарища Сталина и разошлись. Однажды, в минуту откровенности мама рассказала, что после ухода гостей они с отцом до утра проспорили по поводу мнения Ленина о назначении Сталина, но пришли к выводу, что предмета для разговора нет, так как ленинское письмо – только слухи. Через два года отец закончил Толмачевку, потом Институт красной профессуры и теперь преподавал политэкономию в той самой академии, где учился Вова. Впрочем, Тоня об этом не сказала ни слова, объяснив только, что мама – преподавательница, а папа – военный. В конце вечера она решила проводить своего нового знакомого. Вова жил в общежитии, неподалеку от Финляндского вокзала. Вышли на улицу, Зоя поджала губы и сказала, что «подобного» от лучшей подруги не ожидала, Тоня не выдержала: «Я что, держу его?» – «Дура!» – Зоя заплакала и ушла. «Терпеть не могу дамских слез! – заявила Тоня. – Если тебе ее очень жалко – можешь катиться! – : Она посмотрела на него сочувственно и добавила: – Только не понимаю, что ты в ней нашел? Курица и есть курица, будет кормить тебя по утрам яйцами всмятку и поджимать губы: Вовчик, вкусненько? А ты будешь давиться и улыбаться: Зойчик, эти яйца я съел с пальцами!» Вова слушал этот монолог очень заинтересованно, потом спросил: «А ты чем станешь меня кормить?» Тоня фыркнула: «Об этом забудь. Я готовить не умею, не люблю и не собираюсь! Нитки и иголку – ненавижу!» – «Что же ты будешь делать, когда выйдешь за… Замуж, одним словом?» – «По воскресеньям я могу постирать твои рубашки и даже их погладить. Кроме того, я буду убирать нашу комнату. А посуду будешь мыть ты». – «Я согласен», – ответил он кротко. Потом они долго говорили об архитектуре, Вова выразил полный восторг по поводу Тониного дома и добавил, что на Невском видел два похожих: у Аничкова моста и у Полицейского. «Наш дом – имитация, – объяснила Тоня. – У Аничкова моста – подражание стилю барокко. А зеленый дом, который стоит у Полицейского моста, строил гений…» Незаметно вышли на Литейный, над домами растекался белесый сумрак, небо над Петропавловской крепостью горело расплавленным золотом, мост еще не развели, но милиционер в белой гимнастерке и пробковом шлеме отказался их пропустить. Через несколько минут огромный пролет пополз вверх и закрыл полнеба…

– Вот здорово! – обрадовалась Тоня. – У нас два часа! – Она потащила его на набережную. – Тут жили Шереметевы, друзья Николая Второго, он часто бывал у них, а теперь здесь Союз писателей, – Тоня вела его за руку и говорила без остановки, – ограду Летнего сада построил Фельтен, англичане специально приезжали, чтобы только взглянуть на нее, это еще при Екатерине, здесь едва не убили Александра Второго, а в этот дом однажды вечерам пришел Пушкин…

– К декабристам?

– К жене австрийского посла. Его как раз не было дома.

– А… зачем?

– Утром муж вернулся, и Александр Сергеевич залез под диван. Потом его вывели через черный ход…

– Это ложь.

– Это правда. Они же любили друг друга.

– Она должна была честно сказать обо всем мужу! Трусиха…

– Чепуха какая… В любви страха нет.

– Все равно не верю. Это не совпадает с образом поэта!

– Ты чудак… Когда человек становится гением – он делается нераздельным, но неслиянным, понял?

Он смотрел на нее почти в ужасе: не то от растерянности, не то от обиды за Пушкина.

– Всякие… поступки, совершенные гением, нераздельны с ним, понял? Но с его творчеством – неслиянны. Дошло?

– Откуда ты такая… умная? – натужно спросил он.

– Больше читай, и ты тоже станешь умным, – она его тихонько ткнула пальцем в кончик носа. – Мой папа – простой тамбовский крестьянин от сохи, а знает наизусть Еврипида и Софокла, и вообще – зачем революция, если мы остаемся на уровне «дважды два»? Как ты сформулируешь сущность поэзии Александра Блока?

– Блок воспевал… – Он замолчал и покраснел, видно было, что вспомнить формулу школьного учебника ему трудно. – Упаднические настроения уходящих классов. Он хотел выразить…

– Это ты хочешь выразить и пока не можешь, запас слов мал, а Блок… – Она закрыла глаза и нараспев прочитала: – «Предчувствую тебя. Года проходят мимо, все в облике одном предчувствую тебя. Весь горизонт в огне и ясен нестерпимо, и молча жду, тоскуя и любя…» – она подняла на него глаза: – По-твоему, это упаднические настроения уходящих классов?

– Так говорил наш преподаватель, – смутился Вова.

– А он не говорил, что ты – панегирист татарских нравов и апостол невежества? Ты хочешь, чтобы я вышла за тебя замуж?

– Очень! – вырвалось у него.

– Тогда учись всерьез, а я буду принимать у тебя экзамены. Когда все сдашь – пойдем в загс. Чьи стихи?

 
Быстрокрылых ведут капитаны,
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал Мальстремы и мель.
 
 
Чья – не пылью затерянных хартий, —
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путь!
 

– Я знаю, – перебил он, – мама часто их читала. Это написал муж Ахматовой, он тоже был поэтом. Мама никогда не называла его имени, но я видел фотографию: высокий, светловолосый человек с надменной улыбкой и мелкими чертами лица…

– Он после революции стал участником белогвардейского заговора. Его расстреляли. Жаль?

– Человека – нет. Поэта – очень.

– А ты демагог… – Она изучающе посмотрела на него. – И пойдешь далеко… – Усмехнулась: – Без меня.

– Тогда – не пойду.

– А уж это – как тебе будет угодно.

Что-то сразу ушло…

…Пронзительно загудел паровоз, в двери купе требовательно постучали, Тоня открыла, пограничники попросили документы и безжалостно разбудили Зиновьева и Фаломеева.

– Шпионов ловите? – зевая, спросил Фаломеев. – Святое дело…

Тоня вышла в коридор, у окна стоял чернявый майор – в той же позе, словно и не уходил.

– Майор Кисляев, – представился он. – Яков Павлович. Для вас – просто Яша. Я из-за вас не сплю.

– Я что, стучу? Или пою? – обозлилась Тоня. Майор был редкостно противен.

– Что вы… – светски протянул он. – Такая девушка, как можно… Вас как зовут?

– Никак.

– Тогда и я – никто, – нашелся майор. – Заходите, – он отодвинул двери своего купе, – я один, есть «Хванчкара».

– Это где?

– Это вино, очень вкусное, – не сдавался майор. – Не пожалеете.

– Не пью. – Тоня повернулась, чтобы уйти.

– К мужу? – спросил майор безнадежным голосом. – Только не говорите, что это военная тайна. Я все равно отгадаю.

– Военные тайны выпытывают. – Тоня не скрывала иронии. – До свидания.

– Согласен, – майор улыбнулся, обнажив рекламно-белоснежные зубы. – К пытке можем приступить немедленно!

Тоня уничтожающе взглянула и вернулась в купе. Мужчины спали: Фаломеев чему-то улыбался, Зиновьев трубно храпел. Тоня легла и попыталась уснуть, но ничего не получалось, не шел из головы пошляк майор. Бывают же такие… Вагонный ухажер и десять слов в запасе. Еще пять минут – и наверняка бы сказал: «Я люблю вас ужасно». Или «дико». Даже скорее так, уж очень туп, портупея несчастная. Она поймала себя на том, что слишком уж страстно размышляет об этом фетюке с усиками, ему ведь цена меньше гроша в базарный день, и тут же поняла, что злость ее направлена вовсе не на майора, а на… Да, в этом «на» была большая закавыка, но Тоня не позволила себе думать об этой закавыке дальше, потому что верила: подобные размышления самым непостижимым образом могут сделать ситуацию предполагаемую – ситуацией вполне действительной. А этого не надо… Увы, такой случай уже был. Как-то летом Вова приехал на дачу, ее снимали в Сестрорецке, у залива. Приняли с распростертыми объятиями, отец сказал, что решил оставить Вову в адъюнктуре по своей кафедре. «Представляете, милые женщины, – в полном восторге заявил он, – этот юноша моментально разобрался в прибавочной стоимости и цене, и если бы только в этом!» Тоня разозлилась. Она почему-то считала своим исключительным правом хвалить или ругать своего кавалера. После обеда заявила: «О том, что было между нами, – забудь! Ты безграмотный, фанфарон. Не смея больше приходить. Никогда!» Он взял ее за руку: «Тонечка, я всегда буду тебя слушаться и перечить никогда не стану, ну а теперь-то – чем же я виноват?» «Пойдем на границу, – приказала она. – И впредь никогда не позволяй себя хвалить. Никто не может знать, какой ты на самом деле. Только я, ты понял?» Пришли на берег Сестры, когда-то здесь проходила советско-финская граница, река спокойно несла к заливу коричневато-желтую воду, и было удивительно и непонятно, что совсем недавно по другому берегу разгуливали бывшие царские офицеры, шли в вброд лазутчики и совсем рядом подстрелили знаменитого шпиона Сиднея Рейли, который когда-то был всего лишь Розенблюмом, коммерсантом из Одессы. Постепенно Тоня успокоилась, появилось желание загладить резкость. Пошел дождь, она втащила Вову под старую иву, прижалась к нему, и от этого у нее появилось какое-то странное, не испытанное доселе чувство, и, удивляясь своему бесстыдству, она попросила: «Поцелуй меня». Он вспыхнул, наклонился к ее лицу, она обхватила его, приникла и не отрывалась так долго, что перехватило дыхание. «Вырежь на коре наши инициалы, – попросила она. – Когда состаримся – приедем сюда и вспомним». «Жаль портить дерево, – возразил он, – и вообще, это пошлый обычай». «Мы ведь договорились, – она сузила глаза, – в нашей роте ротный – я». Он послушно накорябал перочинным ножом вензель и спросил: «Когда пойдем в загс?» «Послезавтра». – «Но я уезжаю в лагеря». – «Тогда – завтра».

Но в загс они не пошли. Когда вернулись, увидели у крыльца карету «скорой помощи» и санитаров, которые несли нечто белое, в простынях. Врач что-то говорил отцу, а тот давился рыданиями и, бессмысленно уставившись в одну точку, повторял: «Она ведь никогда и ничем не болела… Как же так…» Все дальнейшее помнилось смутно. Из Москвы приехала тетя Нина, на свадьбе в свое время она не была по принципиальным соображениям, происхождение; матери Тони ее не устраивало, теперь же она выглядела весьма по-деловому и действовала очень напористо. «Где похороним? – спросила она хриплым баритоном и прикурила следующую папиросу от предыдущей. – Надеюсь, не в Лавре? Уверена, что подобная дикость не пришла вам в голову?» «Но у нас там место, – возразила Тоня. – Я хочу, чтобы мама лежала рядом со своими родителями и вообще – предками» «Так… – голосом, не предвещающим ничего хорошего, произнесла тетя Нина. – Скажи, Алексей, ты что же, женился, надеясь приобщиться к именитому русскому дворянству? Молчи, Антонина, я наперед знаю все, что ты скажешь, я желаю знать, о чем думает мой братец и не растерял ли он вообще свои мыслительные способности?» Отец мертво молчал, и тетка продолжала еще запальчивее: «Я желаю также знать, что ты думаешь о возможной реакции в академии? Может быть, ты хочешь, чтобы там еще раз обо всем вспомнили?» У отца было белое лицо, он по-прежнему молчал, и Тоня вдруг увидела отчетливо, словно наяву, как он меряет комнату из угла в угол, и чернеют окна, и сидит на стареньком диванчике мама, неловко поджав ноги, и оба прислушиваются к ночной тишине…

Маму похоронили за Нарвской заставой, на полузаброшенном кладбище с покосившимися крестами и давно просевшими, едва заметными холмиками могил, по которым с пронзительным карканьем прыгали тощие вороны. А за кривым, испокон веку не чиненным забором доживали свой век обмелевшие пруды, заваленные мусором и хламом, дымили утлые полузаводики-полумастерские и обменивались гудками паровозы. Смотритель воткнул в изголовье могилы фанерную дощечку и привычно-небрежно вывел черной краской трехзначный номер. Потом написал фамилию и сказал: «Земелька осядет, можно будет крест поставить. Или чего еще, по вашему желанию». Получив тридцать рублей, он ушел. Тоня долго стояла у холмика и вспоминала. Вот мама вдет по лесной тропинке, наклонилась, кричит: «Смотри, муравьи!» А вот дома, за столом, наливает молоко: «Вкусное, парное, попробуй…» Сон… Пролетело все, ровно и не было. «За что вы ненавидели маму? Я ведь знаю, так что не надо лепетать. Отвечайте». – «А знаешь, милая, – задымила тетка, – так и не лезь в дела, кои тебе неведомы». – «Я взрослая». – «А взрослая, так понимай, что твоя мать представитель чуждого класса, который порол, и вешал нас, и расстреливал, и заметь, что твой отец молчит не потому, что боится мне возразить, а потому, что нечего!» – «Но ведь не мама? Она-то при чем?» – «Я – юрист, – жестко сказала тетка, – и привыкла верить закону и уважать закон. А в законе сказано: „совершеннолетние члены семьи изменника, совместно с ним проживавшие или находившиеся на его иждивении к моменту совершения преступления, – подлежат лишению избирательных прав и ссылке в отдаленные районы Сибири на пять лет“. Мы живем в капиталистическом окружении, и своих сторонников господа капиталисты находят не в среде рабочих и крестьян. Твоя мать не изменила нам позавчера, но кто знает? Не заговорил ли в ней голос крови вчера? Я и Алексей – мы жизнь отдавали за революцию, вы же пришли на готовенькое; и хватит об этом, все!» Когда отец и тетка садились в автомобиль – его предоставил для такого случая начальник академии, – Тоня, сказала: «Я никогда не любила вас, тетя Нина, сегодня же я поняла: вы глупы и оттого – безжалостны. Если, не дай Бог, такие, как вы, не исключение, а правило, тогда Россия погибнет». Она пошла прочь, но услышала, как негодующе и обиженно кричала тетка вслед: «Я говорила тебе, Алексей, что твоя жена вырастит из девчонки черт знает что! Она еще принесет нам всем кучу неприятностей, подумай над моими словами».

А Володя на похороны не пришел, он был в лагерях, под Красным Селом.

В конце лета часть академии перевели в Москву. Отец уехал одним из первых и уже через несколько дней позвонил и сказал, что получил трехкомнатную квартиру в новом доме на улице Горького, с мусоропроводом в кухне и горячей водой в ванной. «Мама так мечтала…» – добавил он глухо, и Тоня поняла, что он едва сдерживает рыдание. «Я приеду завтра утром», – сказала она и заплакала. Господи, зачем эта квартира, зачем вода, зачем вообще все на свете, ничего не нужно, бессмысленно все, потому что тети нины на каждом шагу и даже Вова, вон – открытку прислал, какие-то ответственные занятия, манкировать никак нельзя, – слово-то какое вставил, поди, угодить хотел, а не приехал. Ну и ладно – приедет, а никого и нет! Пусть в Москве ищет, если любит на самом деле…

Всю ночь, до Москвы, она не сомкнула глаз. Начиналась новая жизнь, она в самом деле начиналась, сколь бы ни казалась сама мысль о ней дикой и неправдоподобной, Тоня старалась не думать об этом, но, поймав себя на весьма прагматическом размышлении о судьбе маминого секретера, – поняла, что пытается спрятаться от очевидного и уже свершившегося. Секретер этот был куплен прапрадедом в Париже, сработал его знаменитый Рентген, и это была единственная вещь, именно вещь, а не ценность, которая соединяла покойную маму, а теперь и ее, Тоню, с далекими дворянскими предками, кои, как об этом свидетельствовала юрист тетя Нина, «пороли, вешали и расстреливали…». И хотя среди этих предков не было ни генерал-губернаторов, ни жандармов, ни чинов общей полиции, а все больше преподаватели гимназий, профессора и художники – что ж… Они все равно не восстали против самодержавия, не создали подпольных марксистских кружков и даже не участвовали в них, а значит, были лишними людьми, но не в понимании Чернышевского, а в понимании тети Нины. А она сегодня куда как больше…

…Поезд прибыл по расписанию, Тоня решила ехать на такси – это был шикарный, полированно-никелированный «ЗИС-101» с радиоприемником и разговорчивым шофером, который все время стремился что-то Тоне рассказать и объяснить. Начал он прямо с порога: «Это Казанский вокзал, построил Щусев, а это – Ярославский, построил Шехтель, так вот: Казанский накроет Ярославский со всеми петушками и гребешками, и еще место под крышей останется!» «Неужели?» – вяло удивилась Тоня. «А вы знаете, что означает „сорок сорок о в“?» «С о роков», – еще более вяло поправила Тоня, но он не отреагировал и продолжал рассказывать, жестикулируя двумя руками сразу, – Тоне все время казалось, что «ЗИС» во что-нибудь врежется. На улицу Горького въехали с Охотного ряда, шофер гордо оглянулся и вытянул руку: «Вот ваш дом, его только что построил архитектор Мордвинов, ученик Щусева, но статуи, стат у и, вы только взгляните!» – он притормозил, Тоня подняла глаза, с середины улицы видны были в странно-тревожном ракурсе две скульптурные группы серого цемента: рабочий и работница с детьми на руках. «Какое спокойное, обеспеченное счастье! – частил шофер. – Настоящая, нашенская семья, я тут Эренбурга вез – Илью, так он сказал, что даже Виталий не поднимался на такую высоту!» «Наверное, он имел в виду, что на такой высоте Витали никогда не ставил своих скульптур!» – безразлично заметила Тоня, и шофер, угрюмо замолчав, свернул под аркой направо и затормозил. Сдачу – восемь копеек – он выдал Тоне копейками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю