355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гелий Рябов » Приведен в исполнение... [Повести] » Текст книги (страница 2)
Приведен в исполнение... [Повести]
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:31

Текст книги "Приведен в исполнение... [Повести]"


Автор книги: Гелий Рябов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 52 страниц)

– Ваше-с четвертое-с… В паре с пожилым спокойным господином поедете… Так что – попра-ашу…

– Чего попросишь?

– Да уж сделайте милость, не беспокойте-с пассажира, – нахально осклабился проводник. – И вообще – вам бы, «то-оварищ», в третий, ну, в крайности – во второй класс пройти… Там – ваши. Там вам сподручнее будет. Да и нам – спокойнее…

– А если я тебя сейчас пристрелю?

– Да ну? – удивился проводник и показал свисток. – Милиция теперь вашего брата с большим плезиром в каталажку сует. Слишком уж вас много. Так что не пужайте, ваше… как вас там называть теперь… «Благородием» вроде бы и не с руки…

Шавров прошел по длинному коридору, на полу которого распласталась тщательно вычищенная дорожка, и потянул золоченую рукоять купе. Вместо ожидаемого «спокойного господина», только что обещанного контрой-проводником, он увидел недавних знакомцев: офицера и девушку.

– Простите… – Шавров приложил руку к козырьку буденовки, – я, кажется, ошибся. – Он попятился, но девушка остановила его:

– Это мы должны просить у вас прощения. Это, вероятно, ваше купе? Дядя Асик решил, что здесь меньше дует, и поселил нас сюда. А вы будете с дядей Асиком в нашем бывшем купе. Если, конечно, не возражаете, – она очаровательно улыбнулась.

– Как вам будет угодно, – вспомнил Шавров давно забытые слова и сразу же поймал взгляд офицера.

– Позвольте рекомендоваться. – Офицер встал и поклонился: – Храмов, Юрий Евгеньевич, Софья Алексеевна, моя невеста.

– Просто Соня, – снова улыбнулась девушка.

И скованность Шаврова прошла.

– Какое совпадение, – произнес он удивленно. – Я ведь тоже еду к невесте. А у вас, вероятно, свадебное путешествие?

– Пока не получается. Мой отец умер неделю назад… – помрачнела Соня. – Дядя едет с нами, чтобы устроить мои дела.

Шавров пожал протянутую руку:

– А я воевал в Крыму, теперь демобилизован вчистую…

– Я тоже… воевал, – помедлив, сказал Храмов. – С немцами. Потом меня отправили в концентрационный лагерь… Вероятно, в награду.

– Я слышал, вы объясняли патрулю, – сказал Шавров. – Все правильно, и обижаться, по-моему, не на что.

– Вы интеллигентный человек, – глухо сказал Храмов. – Кому и чему вы служите?

– Новой России. – Шавров почувствовал, что краснеет. – Старая-то – согласитесь, прогнила насквозь. Распутины и пуришкевичи, взятки и грязь. И я давил Врангеля, чтобы этого никогда больше не было, понимаете, никогда! – Шавров сжал губы. – Есть такое понятие: диктатура пролетариата. Только она одна в состоянии избавить человечество от ига капитала. И чтобы избавление пришло – я этой диктатуре служил и служить буду до смертного часа!

– Ну а волноваться-то зачем? – добродушно спросил Храмов. – Физику учили? Третий закон Ньютона помните?

– Допустим. И что?

Усмешка не сходила с губ Храмова:

– А то, к примеру, что я лично далек теперь от любого противодействия, искренне говорю. Но таких, как я, – мало. А… других-всяких – их миллионы! Не боитесь? – Он перестал улыбаться, лицо его сделалось жестким, глаза непримиримо сверлили Шаврова.

– Юра… – девушка робко дотронулась до руки офицера. – Давайте попросим чаю?

В дверь постучали, вошел проводник в белой официантской куртке, через локоть его левой руки было переброшено полотенце, в правой, на отлете – блестел поднос, на котором вызванивали стаканы в мельхиоровых подстаканниках, а на тарелках громоздились бутерброды с черной икрой и балыком.

– Все самое свежее-с, – наклонил голову проводник. – Что будет угодно господам, – он улыбнулся Храмову и Соне, – а также и вам, «товарищ», – скользнул он взглядом по Шаврову.

– Два стакана чаю и два бутерброда с икрой, – распорядился Храмов.

– Мне только чаю, – буркнул Шавров. Настроение у него снова испортилось. Он неприязненно покосился на бутерброды с икрой. Они были аппетитны, непристойно аппетитны, всем своим видом они противоречили революции. Если теперь чернели на серебряном подносе эти аккуратненькие бутербродики – зачем тогда рубили белых в Крымской степи? И кровь зачем? И смерть?

– Вот вы, Юрий Евгеньевич, давеча объясняли, что в лагере случайно оказались, а я, грешным делом, гляжу на вас и все не могу от той простой мысли отделаться, что воевали вы совсем не с немцами и не на западе… Не угадал? – Шавров едва сдерживался.

Храмов с удовольствием жевал бутерброд:

– Не распаляйтесь… Гражданская война окончилась, и нам придется привыкать друг к другу. «Бывших» в России миллионы, всех не «ликвидируешь»… Да и за что? Ну не за то же, в самом деле, что вы – из мещан, а они – дворяне?

– Не скажите… – засмеялся Шавров. – Я – дворянин, как и вы. Но в отличие от вас – сожалею об этом.

– Значит, полагаете жить одной только ненавистью?

Шавров поднялся и вышел.

В его купе было душно, «дядя Асик» тяжело храпел. Шавров разделся, лег, попытался уснуть, но не смог. Он ворочался до тех пор, пока в роскошном плафоне под потолком слабо вспыхнула электрическая лампочка и проводник глухо произнес из-за дверей:

– «Товарищ», ваша станция, просыпайтесь…

Шавров вышел на перрон. Здесь коротали невольный досуг мешочники, юрко шныряли молодые люди явно воровского обличья, величественно прохаживались сотрудники железнодорожной милиции в новенькой, с иголочки, форме. Шавров спустился по ступенькам заплеванной лестницы и оказался на привокзальной площади. Родной город был неузнаваем. Ярко светили фонари, словно на курортном гульбище дефилировала по кругу густая толпа, торговые ряды, выложенные из крашеного кирпича, в стиле «а-ля рюсс», сверкали зеркальными витринами, из шума и гама пробивалась разухабистая песенка:

 
Настя-Настя-Настя, Настя-Настя-Настенька,
Ты уходишь, Настенька, как молодость моя…
 

Шавров сразу же устал, у него заболела голова, и, чтобы избавиться от всего этого великолепия, больше похожего на кошмарный сои, он свернул в боковую улицу. Лучше бы он не делал этого…

По середине улицы шестеро милиционеров с револьверами на изготовку вели человек двадцать задержанных. Шагали совсем еще молодые парни в потертой красноармейской форме – демобилизованные, как сразу же догадался Шавров. Среди них были и штатские – по внешнему виду явно блатные. Все шли понуро, нахохлившись, конвоиры покрикивали, разгоняя толпу, и показалось Шаврову, что эти многоопытные люди выполняют свою работу привычно и основательно, но ее исключительности не понимают. А может быть, и совсем напротив: именно потому, что каждый из них имел право в случае чего решать, жить или не жить арестованным, то есть обладал самой страшной властью над ними, – именно поэтому все они были так уверены в себе и спокойны. Карает суд, а решает конвойный: побежал «подопечный» – и получил пулю. И ему, мертвому, совсем безразлично – получил ли он эту пулю по приговору суда или по воле своего конвоира…

Обо всем этом думал Шавров, провожая глазами шеренги арестованных, как вдруг один из них – в тельняшке, сапогах гармошкой и кепочке-малокозырке – завопил истошно и, сбивая с ног своих товарищей, рванулся навстречу Шаврову. Ряды смешались, отчетливо и грозно защелкали взводимые курки, и разнесся по улице зычный бас начальника конвоя:

– Арестованные, ложись! Остальные – в сторону, стрелять буду! – Полыхнуло короткое пламя, толпа с воем раздалась, арестованные бросились на дорогу ничком. И только блатной в тельняшке лежал на спине.

– Му… Музыкин! – ахнул Шавров, делая шаг вперед. – Ты… почему тут… Как? – Шавров не верил своим глазам и, лихорадочно соображая, что же именно произошло с Музыкиным, еще не воспринимал страшную правду до конца, и поэтому спрашивал – торопливо и сбивчиво: – Что за ерунда на тебе? Форма, форма твоя где? Ты, Музыкин, с ума сошел, что ли? – Он подскочил к арестованному и попытался его поднять, но тут же почувствовал, как уперлось под ребро дуло револьвера.

– Не шевелись, убью на месте! – крикнул конвойный. – Пошел вперед!

– Да вы… Да ты… – захрипел Шавров, – да какое право…

– Стреляю… – холодно произнес конвойный, подталкивая Шаврова к арестованным, и тот вдруг с отчаянием увидел, что перед ним не Музыкин вовсе, а просто чем-то похожий на него совсем незнакомый парень. И Шавров понял: скажи он сейчас слово – конвойный всадит в него пулю, не задумываясь. И послушно шагнул. Люди уже встали и отряхивались, измученные, похожие на стаю бродячих собак, вдруг поднятых со своего лежбища, но вот послышалась новая команда, и колонна двинулась угрюмо и молча. Похожий на Музыкина шагал рядом, сочувственно поглядывал на враз помертвевшее лицо бывшего краскома и словно читал его мысли: пропади пропадом та подлая минута, когда взбрело ему в голову ввязаться в поганую историю…

– Напраслина, гражданин краском, эх, напраслина… – заговорил он. – Не убивал я никого, верьте мне – никого и никогда не убивал, ведь красноармеец я, такой же, как вы… – Он заплакал и взял Шаврова за руку. – Эх, командир… Чего уж теперь… Вот, возьми адрес, съезди в Палестины, сына к делу пристрой… Помоги бывшему товарищу в последний раз…

Шавров молча сунул мятый конверт в карман.

– Все же – из одной Красной Армии, – обреченно добавил арестованный, и тут же строгий конвойный развел их по краям шеренги.

Минуты через две подошли к двухэтажному дому с облупившейся штукатуркой и длинным забором с колючей проволокой поверху; начальник конвоя крикнул что-то, распахнулись тяжелые ворота, над которыми чернела вывеска «Гормилиция» и безжизненно повис вылинявший красный флаг, и вместе со всеми Шавров оказался на краю большого, мощенного булыжником двора.

– Лицом к стене, руки назад, не разговаривать!

– А ты шагай за мной, – приказал начальник конвоя Шаврову.

Вошли в здание. На пороге Шавров оглянулся: почему-то захотелось еще раз увидеть бывшего красноармейца, но среди однообразных арестантских спин тот ничем не выделялся, и Шавров не нашел его, к тому же и начальник конвоя, подтолкнув нетерпеливо, зло произнес:

– Еще увидитесь. Если верующие…

Коридор был грязноватый, замызганный, взад-вперед сновали пишбарышни с затейливыми прическами и оперативники в полувоенной форме с желтыми револьверными кобурами на офицерских ремнях. У дверей с табличкой «Начальник гормилиции» конвойный приказал сесть на скамейку, на которой уже дожидались решения своей участи две размалеванные проститутки, и, велев проходящему мимо милиционеру покараулить Шаврова, скрылся за дверьми. Милиционер с любопытством оглядел своего нечаянного поднадзорного и спросил, косясь на орден:

– Ничего, не огорчайтесь… Наш начальник человек справедливый, разберется. Где служили? У меня вот брательник в Крыму гикнулся, он в корпусе…

Шавров понял, что сейчас милиционер произнесет фамилию комкора, а ему, Шаврову, эту фамилию слышать нельзя. Никак нельзя… Ведь он забыл ее. Навсегда. Поднял глаза и встретил отчужденный презрительный взгляд:

– У вас лицо, как у учителя из моего села… Вот я и подумал: спрошу у фронтового товарища… А вы, оказывается, – милиционер поморщился и махнул рукой. Потом, посмотрев Шаврову прямо в глаза, добавив: – Я – не верю. Ошибка вышла. А может, и того хуже – помешал кой-кому товарищ комкор…

Скрипнула дверь, начальник конвоя мотнул головой:

– Заходи, – и, тщательно прикрыв за Шавровым скрипучую створку, удалился.

Шавров вошел в кабинет и увидел человека лет сорока, в штатском, чем-то неуловимо похожего на Чехова. Сходство усилилось, когда начмил водрузил на нос пенсне и предложил сесть.

– Благодарю вас. – Шавров улыбнулся.

– Чему радуетесь? – удивился начмил. – Вы пытались освободить особо опасного преступника, а за это – стенка. Документы…

Шавров протянул пачку своих справок и удостоверений, и начмил долго их изучал. Наконец он положил на стол последний листок и с сочувствием взглянул на Шаврова:

– Орден за что?

– Я со своим конармейцем взял врангелевского офицера с ценными бумагами. А этот… обознался я. Подумал – Музыкин…

– Теперь понятно…

– Что вам понятно? – не выдержал Шавров. – Что вам всем в ваших кабинетах с чаем и вареньем может быть понятно? Музыкин меня от смерти спас! Мою пулю на себя принял! – Он запнулся, наткнувшись на холодные, изучающие глаза начмила, и нерешительно закончил: – И вообще. Не верю, что красноармеец преступником стал.

– А мне твоя вера не требуется. Я только понять хочу – чего в это дерьмо полез? – Он подошел к Шаврову. – Этот бандит пятерых положил. Из-за дрянного золотого кольца. И прими совет: не суйся впредь не в свои дела, – он сел рядом с Шавровым. – Ты хоть понимаешь, что происходит? Теперь ведь не лето девятнадцатого! Теперь весна двадцать первого.

– Понимаю. Мы в девятнадцатом на фронте не для того погибали, чтобы вы теперь, в двадцать первом, всякую дрянь плодили. Ваша новая жизнь мне не нравится! Не за это я своих людей в тыл Врангеля водил, не за это мы свои жизни добровольно и сознательно революции отдали!

– А ты Врангеля живого видел? – с интересом спросил начмил.

Шавров обалдело посмотрел – не ожидал такого поворота, но ответил с гордостью:

– Видел в Севастополе. Он из своего штаба вышел – в гостинице «Кист» у них штаб размещался…

– Ну и дальше, дальше? – Начмил, словно гимназист, заинтересованный невероятной историей, схватил Шаврова за руку.

– Да ничего такого, – скромно пожал плечами Шавров, – сел в свой белый «Даймлер» и уехал. На фронт. Он каждый день на фронт ездил.

– И ты его не убил? – с искренним недоумением спросил начмил.

– Приказа не было.

– Значит, ты умеешь выполнять приказы? – Начмил встал, отчужденно взглянул на Шаврова. – Ну так вот: мы здесь, в кабинетах с вареньем, тоже умеем… Товарищем Лениным приказан нэп. Вот и нишкни! Но так как голова у тебя дурацкая – снизойду до объяснений. Первое: этот красноармеец стал бандитом, потому что молод, неустойчив, поддался трудностям. Главная же трудность в том, что многомиллионная армия больше не нужна и поэтому в большинстве своем демобилизована, почему мы и видим тебя перед собой. Второе: фабрики и заводы стоят, и обеспечить миллионы красноармейцев работой не могут. Неустойчивые безработные становятся бандитами. И убивают. Как этот… За понюх табаку. За последние три дня… – начмил взял со стола сводку, – бандиты убили шестерых обывателей и троих моих работников. Хотя мы все тут и не люди… – он потянулся к колокольчику. – Ты, Шавров, пусть молодой, но член партии, большевик. Задумайся вовремя. Мысли твои не от ума, а от истерики, поступки – того хуже… – Он позвонил, вошел начальник конвоя, остановился на пороге. – Вот что, Малахов… – начмил снял пенсне и начал тереть глаза, – проводи товарища на выход.

– «На выход» – это, стало быть, в расход? – спросил Шавров.

– На выход – это на выход, – сузил глаза начмил. – А в расход – это в расход. Не там второе дно ищешь, краском. Еще раз говорю, смотри не ошибись, – и, поняв по лицу Шаврова, что тот хочет задать какой-то вопрос, поднял руку. – Ты помолчи лучше… Допустим, ты не обознался. Допустим – этот бандит – твой Музыкин. Ну и что? Снисхождения заслуживает? Ни один преступник из наших рядов не заслуживает снисхождения. Свой организм, Шавров, надо охранять безжалостно! Иначе мы погубим революцию. Музыкина… Тьфу, этого… расстреляют, ступай…

Шавров вышел на улицу. Была совсем поздняя ночь, а может быть, и раннее утро начиналось – определить он не мог. Город растекался вокруг – неосязаемый, ускользающий, странный… Бывший родной город. В какое-то мгновение показалось, что заблудился и дороги домой не найти никогда. Стало страшно, захотелось побежать куда-то, все равно куда, лишь бы поскорее избавиться от этой пугающей темноты и крутящихся в бесовском водовороте улиц и собственных мыслей, нахлынувших болезненно и неудержимо. Музыкин, комкор, этот странный милиционер в коридоре с его спокойным «не верю», и начальник милиции с обидными подозрениями – что им всем надо, Господи… Ведь не делал подлостей, защищал справедливость, добро – и как прекрасный символ всего сущего, и конкретно, в бою. И сомнений не было. «Можно понять холопов, которые хотят стать дворянами. Нельзя понять дворян, которые стремятся стать холопами». Это о декабристах. Хлесткая пошлость, ложь. Просто материя первична, и она прижимает, давит. Не каждому дано осмыслить это притяжение и вырваться из него и понять, что дух, вторичный и производный дух, выше материи, потому что он созидает ее в ином, более высоком качестве. И потому служить нужно не чинам и орденам, а великой идее добра… «Все на земле умрет – и мать, и младость, жена изменит и покинет друг…» Такова горестная диалектика этого служения… А в чем цель? В чем награда и воздаяние и свет в конце туннеля? Неосязаемая бесконечность, фантом…

Он свернул к палисаднику двухэтажного особняка, который стоял в глубине улицы. Это был родительский дом – маленький, обшарпанный, такой родной и такой непривычный после долгой разлуки. Белесый рассвет вычернил по-весеннему прозрачные кроны старых тополей и лебединые шеи фонарных подвесов. Шавров отворил печально заскрипевшую калитку, сделал несколько шагов по тщательно выметенной дорожке и сразу же увидел на дверях сильно потемневшую медную дощечку: «Приватъ-доцентъ Шавровъ Иван Александровичъ», а чуть ниже витиевато отлитый диск звонка с глуповатой надписью: «Прошу давить перстомъ». Поколебавшись мгновение, он надавил. Прерывисто и слабо вызвонил колокольчик, послышались шаркающие шаги, щелкнул ключ в замке, и Шавров молча толкнул дверь.

– Господи, Сережа! – всплеснула мать маленькими ручками. – Почему ты не написал мне?

Кожа на лице у нее стала желтоватой, редкие волосы были гладко причесаны – по-школьному. Словно отвечая на его немой вопрос, она грустно улыбнулась:

– Два с половиной года, Сережа… не было тебя дома.

– Всего? – удивился он.

– Это вечность… Скажи, ты получил… письмо? Ты не спрашиваешь об отце, и из этого я заключаю, что письмо не дошло. Сережа… папа умер еще в январе. Я похоронила его рядом с дедом.

– Похоронила? Значит, ты была… одна? Совсем одна?

– Некому было провожать. Только родители Тани. И в день девятый. И в день сороковой.

– Прости… Он болел?

– Он тосковал, Сережа… Эта тоска убила его.

– Тоска? Убила? – ошеломленно переспросил Шавров. – О чем ты, мама? Да ведь только теперь и наступает время, когда каждый честный человек обретает крылья. Ну, хорошо, хорошо… Я понимаю, папа был слабым, врос в прошлое, но ты? Ты была рядом, почему же ты…

– Ты приехал судить меня?

– Прости… – он обнял ее и растерянно улыбнулся. – Я слишком привык к митингам и уже не умею по-другому…

– Таня только что объявилась. Я получила от нее письмо.

– Объявилась? – удивился он. – Ничего не понимаю. Где? Как?

– Теперь она живет в Москве. А ее родители по-прежнему здесь. Ты зайдешь к ним?

– Не знаю… Что она потеряла в Москве?

– Служит в суде. А писала из Петрограда, была в командировке. Вот письмо… – она протянула Шаврову сложенный вчетверо лист.

«Дорогая Людмила Михайловна! – прочитал он, от волнения едва разбирая знакомый бисерный почерк. – Я – в „Астории“, из моего окна виден памятник Николаю 1-му…» – Он взял себя в руки, стал читать дальше. – «О себе не пишу, – обыденно, неинтересно, все как всегда. Вы спрашивали о Блоке. Не буду называть источник – не хочу, чтобы мои слова выглядели бабским пересудом. Блок тяжело болен. Ничего не пишет – уже давно. Поэма „Двенадцать“ всему виной – так считают осведомленные люди, но я не берусь подтверждать это или опровергать – слишком мало я знаю…»

Шавров поднял глаза на мать:

– О чем это она? «Двенадцать» читали у нас в эскадроне, в полку, это гимн революции! – Он положил письмо на стол. – Что у вас тут происходит, мама? Ведь все так просто, в конце концов… Мы победили, начинается новая жизнь, ее нужно построить. А это… – он повел головой в сторону письма, – это вредная заумь, ей-богу!

Мать улыбнулась горько, тоскливо.

– Ах, Сережа… Блок увидел во главе красногвардейцев Христа с красным флагом, все так… Только не следовало рассказывать о своем видении, нет, не следовало. Вот и ты: «Гимн революции…» И все так поняли, или сделали вид, что поняли, ибо это удобнее, выгоднее, наконец…

– А на самом деле? – Шавров ошеломленно покачал головой.

– А на самом деле… «На спину надо б бубновый туз!» – помнишь? «Запирайте етажи, нынче будут грабежи!» – помнишь? А кто Катьку застрелил, публично, на улице, «революцьонный держа шаг»? Не надо, сынок… Повисший как тряпка плакат: «Вся власть учредительному собранию!» – символ крушения. И об этом, именно об этом написал великий сновидец. Но никто не понял.

– Но Христос, Христос!

– А это символ возмездия, Сережа… Страшные испытания впереди.

– Это паранойя… – Шавров сел и стиснул голову руками. – С ума спрыгнуть можно.

– Вот он и сошел с ума, – тихо сказала мать, – и умирает теперь…

Шавров встал и положил на стол туго перевязанную пачку денег:

– Это мое жалованье за все время службы. Тебе хватит попервости.

– Ты… уезжаешь? – Она бросила на деньги безразличный взгляд. – Я думала, мы пойдем на могилу отца. Да и к родителям Тани тебе следовало бы зайти.

– Непременно, – улыбнулся Шавров. – Непременно… и очень скоро. У меня погиб… боевой товарищ. Долг образовался, понимаешь? Совсем неотложный долг… – он поцеловал ей руку и улыбнулся. – Я прошу тебя, не нужно этих мыслей, этой мистики. Все это опосредованная безграмотность, и ты должна понимать это лучше меня. Вспомни, как говорил отец: истинное благо достигается только просвещением.

– Иногда он говорил другое… – вздохнула мать. – От просвещения все беды…

Шавров молчал, нужно было уходить – и не было сил. Долг… Кому он должен, что? Безумие… Здесь дом, мама – последнее, что осталось. Он повел взглядом по стене – серый прямоугольник фотографии: отец в сюртуке, с лихо закрученными усами, и мама, в фате с флердоранжем, оба такие молодые, такие счастливые… Он поймал взгляд матери и слабую надежду в этом взгляде и вдруг понял, что сомневается напрасно, потому что там, далеко, так далеко, что неизвестно где, все давно уже совершилось: в этот дом он больше не вернется. Никогда.

…Через трое суток, к вечеру, он прибыл в Самару и спустился к Волге, чтобы сесть на пароход – деревня, в которую он столь неожиданно для себя решился поехать, была верстах в тридцати, вверх по течению. Ему повезло: хилый колесный пароходик бывшего торгового общества «Кавказ и Меркурий» отходил через несколько минут. Опоздай он – и пришлось бы ждать сутки, а то и более: расписания не было. На всякий случай он спросил у торговца и получил иронический ответ: «Можно… Только дороги с весны текут, а от дождей и вовсе непроезжими стали. В месяц не уложишься».

– Я в поезде слышал – голод у вас… – сказал Шавров. – А ты вон рыбой свободно торгуешь?

– А ты купи, – прищурился мужик.

– Ну, давай! – удивился Шавров. – Почем?

– Одна рыбка – золотая царская десятка, – ухмыльнулся продавец. – Бумажек мне не надо, дерьмо твои бумажки, понял? Остальное сам увидишь, – мужик снова ухмыльнулся, – если глазастый…

На дебаркадере белела дореволюционная вывеска с двуглавым орлом, но флаг был советский, красный. Отдельной каюты Шаврову достать не удалось – шамкающий кассир подмигнул заговорщицки и объяснил, что в каютах следует спецгруппа по борьбе с бандитизмом, «сыскари», – уточнил он, полагая, что так Шаврову будет понятнее. Миновав оборванного матроса, который проверял билеты, Шавров вошел в общий салон, и сразу же пароход сипло загудел, и заплескали, набирая скорость, колеса. Никто не разговаривал, не пел, жующих и выпивающих тоже не было, и Шавров удивился, потому что приходилось ему и по железным дорогам ездить, и на пароходах плавать, и всегда окружали его пьющие и жующие люди, а уж выпивающие – во всяком случае… Постепенно глаза привыкли к полумраку, лица попутчиков были угрюмы, болезненны, на каждом – печать безнадежной отчужденности, и Шавров понял, что у них просто-напросто нет еды, куска хлеба ни у кого нет! Никогда прежде не доводилось ему видеть столь голодных людей, столь отчаявшихся. Он невольно придвинул к ногам свой вещевой мешок и подумал, что буханка хлеба и кусок зачерствевшей конской колбасы, которую он вез из Крыма и к которой так ни разу и не притронулся, потому что она напоминала о судьбе Сашки, – это теперь целое богатство…

Вдалеке послышался хриплый и слабый гудок, представитель бывшего «Кавказа и Меркурия» басовито ответил, и Шавров машинально посмотрел в окно. Крохотный буксир с номером вместо названия на низеньком борту тащил огромную баржу. Вся она была завалена не то дровами, не то сучковатыми обрезками стволов, и Шавров уже было совсем отвернулся, как услышал слова одного из пассажиров: «Опять насобирали… И когда этому будет конец?»

– Чему, чему «конец»? – вскинулся Шавров. – Ты о чем, отец?

– Не здешний? – угадал мужик. – Тогда потруди ноги-то… Выйди на палубу.

И Шавров вышел. Баржа плыла совсем рядом, и теперь он мог все хорошо рассмотреть. Это были не дрова. Вровень с бортами лежали покойники. Сладковатый трупный запах натек на Шаврова удушливой волной, и его замутило. Трупов он не боялся – слишком много повидал их за два года гражданской, но такое…

– Ну и как оно? – спросил кто-то сзади. Шавров оглянулся и увидел недавнего мужика. Он с любопытством вглядывался в лицо Шаврова. – Мутит тебя, красный командир? А зачем же ты нам все это устроил?

– Я? – крикнул Шавров. – Я устроил? Да как у тебя, гад, язык поворачивается мне такие слова говорить?

– А кому мне их говорить? – удивился мужик. – Им, что ли? – он посмотрел вслед уходящей барже. – Вытри рот, умник, и задумайся: жили мы здесь испокон веку, помаленьку воевали, ну и с царской властью тоже, не без этого, здесь и Разин и Пугачев не мало пошалили, да ведь в чем резон? Ну – голодали, было. Умирали – не без этого. А через кого же дадена нам вот эта напасть? Не через тебя ли? Не через твои ли устремления у бога теленка съесть?

– Иди ты… – вяло махнул рукой Шавров. Говорить не хотелось. Что он мог сказать? Что во всем виноваты совсем не большевики, а Колчак, Деникин и Врангель? Антанта? Гидра мировой контрреволюции? Он вдруг отчетливо и безысходно понял, что этого мужика и многих других такими пламенными речами, такими правильными словами не убедить. Чем тогда? Ударом клинка? Пулей? А за что?

Вернулся в салон. Ныло под ложечкой, по всему телу разлилась слабость, словно к каждой руке и ноге привязали по двухпудовой гире.

– Эй, краском, не прозевай! – крикнул матрос, пробегая по салону. – Стоим две минуты.

И Шавров снова пошел на палубу. Пароходик уже подваливал к пристани – несколько свай, а на них доски с шаткими перилами. Но не убогость причала смутила Шаврова. Было еще что-то в облике этого места – неуловимое, тревожное. И вдруг понял: нет людей. Ни одного человека! Ни одной коровы, даже кур и гусей не видео. И собак нет. И почерневшие дома, выстроившиеся в длинный нескончаемый ряд над высоким обрывом, больше похожи не то на покинутые собачьи будки, не то на кладбищенские часовни.

Перекинули трап. Шавров сошел на берег и оглянулся. Мужик стоял у фальшборта и непримиримо смотрел на Шаврова.

– Не попадайся мне лучше! – яростно крикнул он, заглушая шлепанье колес. – Я всем вам самый лютый враг, до погоста, до пятаков на глаза!

И снова Шавров ничего не ответил, хотя и подумал, что теперь простить мужика и вовсе нельзя, потому что он не просто скрытый недоброжелатель, а настоящая контра и поэтому заслуживает самой беспощадной кары. «Наверное, его нужно было сдать опергруппе, но ведь свидетелей нет?» Он удивился своему странному равнодушию, но решил, что делать ничего не станет. Пароход между тем отошел от причала и удалялся к фарватеру, мужик по-прежнему стоял у фальшборта и грозил кулаком. Шавров вышел на дорогу и начал подниматься к деревне. И снова по спине холодок: колеи были старые, заваленные, здесь давно уж никто не ездил. И над крышами домов – ни дымка… Он прошел через всю деревню – она была пуста. В тот момент, когда собирался повернуть обратно, из-за последнего домишки, притулившегося на самом краю, вывернула реденькая процессия: четверо мужиков несли гроб из плохо проструганных досок, позади шел мальчик лет восьми, скрюченная старуха выла и заламывала руки. Шавров прибавил шаг, вышел за околицу и сразу же увидел кладбище. Оно было новое – кресты еще не успели потемнеть и накрениться. Процессия направлялась именно туда. Шавров пошел медленнее: похороны его не интересовали, а расспросить проще было после окончания печального дела. Когда приблизился к зияющей яме, мужики уже деловито заколачивали крышку гроба, старуха крестилась и шептала молитву, а мальчик сидел на соседнем могильном холмике, тоскливо подперев подбородок острыми кулачками.

– Полотенец-то нет… – не то спросил, не то сказал один из мужиков, – тоды на веревках спустим, – он поплевал на руки, под гроб подвели две веревки, торопливо, с перекосом опустили в могилу и начали забрасывать землей.

– Что же вы, нехристи, земельки не дали кинуть на гробик-то? – с тоской спросила бабка, к мужики переглянулись смущенно – в самом деле забыли… ну да не выкапывать же теперь…

– Извиняй, Прокопьевна, – сказал старший. – Однако эти вредные обычаи теперь забывать надо… Все. Дело за тобой.

– Спаси вас Бог, милые. Нате, помяните христианскую душу… – Бабка протянула мужикам бутылку с мутной белесой жидкостью, они весело захмыкали и, взвалив лопаты и заступы на плечи, как винтовки, удалились.

– Кого похоронили? – спросил Шавров, чтобы завязать разговор.

– Соседку… – отозвалась бабка. – Ты кто будешь-то?

– Вот, ищу… – он протянул ей конверт, полученный от арестованного красноармейца. Бабка оказалась грамотной. Она по складам прочитала фамилию и удивленно посмотрела на Шаврова. – Это ты, милок, очень сильно опоздал… Они даже не на этим погосте. Они еще на старом. А этот… – подслеповато закатывая белки, она обвела кресты слезящимися глазами, – этот совсем недавно образовался… Коды уж мало нас здесь осталось и не было боле сил таскать на дальний погост… А ты что, с им служил, что ли? Семья до последнего ждала, уж языками едва ворочала… Сынок все твердил: вот придет папка… Вот богатство привезет. Обещал он… Живой ли?

– Мертвый. А этот чей? – Шавров посмотрел на мальчика. Тот сидел все в той же позе – равнодушный, сонный. – Как тебя звать?

– Петром… – он поднял на Шаврова глаза. – Дай поесть…

Шавров развязал мешок и протянул ему кусок хлеба и колбасы. Перехватив жадный взгляд старухи, дал и ей.

– Приблудный… – объяснила старуха, старательно заворачивая еду в грязную тряпку. – Их нынче эва сколько ходит. Может, заберешь? Все едино – помрет.

Нужно было отказаться. Твердо сказать: «нет». Здравый смысл подсказывал: возьми он этого заморыша с собой – и в жизнь, без того сложную, трудную, полную сплошных «иксов», вторгнется нечто непривычное, хлопотное, загадочное и даже опасное. Ну, добро бы этот парень был сыном расстрелянного. Тут – долг, святое дело. А этот?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю