Текст книги "Приведен в исполнение... [Повести]"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 52 страниц)
Очнулся, в ушах мякла вата, тело было чужим, попробовал пошевелить пальцами, потом рукой, это получилось, но ноги не слушались, и он подумал, что с этой насыпи, с откоса этого ему уже не сойти никогда. Помедлив, нащупал кобуру и начал вытаскивать наган. Вспомнил: надо в висок. Еще подумал: не смогу. Кровь у виска пульсировала прерывисто-четко, он даже дернулся всем телом, представив себе, как пуля разрывает кожу и с невероятной болью вкручивается в голову бутылочным штопором – чего это он о нем вспомнил? – и перестает пульсировать кровь, и уходит жизнь. Господи, зачем это, кому нужно, что за нелепость «не даваться в руки врага живым», поза какая-то, чепуха бессмысленная, как будто эти немцы не такие же люди, даже тот, в самолете, приезжали же в часть, весело «шпрехали», пили шнапс в командирском буфете и хвалили чисто немецкую организованность полка. К черту все! Нет.
Он снова впал в забытье.
Грохот утих, отдалился-исчез вой и рев немецких самолетов, тишина повисла над полем – тягостная, тревожная тишина. Фаломеев выбрался по откосу на край воронки: поле было усеяно трупами, слабый ветерок шевелил траву, видна была седая голова женщины в черном и связка бубликов. Фаломеев шагнул – старуха лежала на боку, рядом валялся кожаный баул, бублики она прижимала к груди как величайшую драгоценность. Немецкого летчика и сопровождающих видно не было.
– Надо идти. – Фаломеев протянул руку Тоне, потом помог выбраться Зиновьеву. «Немцев не видать, – констатировал он, – но это не значит, что их нет, – взглянул на Зиновьева: – иди поищи летчика и конвой, а вы, Тоня…» «Не пойду! – крикнул Зиновьев. – И вы, Тоня, не ходите, ишь, придумал, мы – под пули, а он отсиживаться? Не выйдет, гражданин хороший!» – «Я схожу, – Тоня покосилась на Зиновьева, – чего спорить…» Она пошла через поле, обходя мертвых. «Поищи еду и воду!» – крикнул ей вслед Фаломеев, она отозвалась удивленно: «Да где же здесь…» Он перебил, яростно махнув рукой: «У покойников смотри, неужели не понимаешь? – повернулся к Зиновьеву: – Сиди, а то потеряешься… – добавил равнодушным голосом: – Сыночек…» – И, не обернувшись, зашагал, шелестя травой, будто косил: вжик, вжик…
Тоня увидела его спину и в раздражении повела плечами. Как это взять у мертвого? Кто это станет есть и пить? Есть же какие-то нормы… – Она сделала несколько шагов и увидела труп, это был летчик гражданской авиации, совсем еще молодой, в новенькой синей форме, рядом чернела раскрытая сумка, из которой высыпались шоколадные конфеты и надорванная пачка печенья. Тоня долго смотрела на него, это был первый в ее жизни человек, убитый на войне. И вдруг в душе ее словно перевернулось что-то, она подумала, что могла оказаться на месте этого парня и точно так же лежать с раскинутыми руками и кто-нибудь подошел бы к ней и, нуждаясь в воде и пище, взял бы у нее то и другое, потому что живым надобно жить… Она наклонилась, подобрала сумку и увидела несколько толстых пачек, упакованных крест-накрест широкой бумажной лентой, – это были червонцы с портретом Ленина в овальной рамке, здесь было так много, ей никогда не приходилось видеть столько за всю свою жизнь. Она даже попробовала прикинуть, но сбилась и бросила, подумав, что деньги эти не нужны, ей во всяком случае. Подняла глаза и увидела Кузина в соседней воронке, шагах в двадцати, обрадовалась, подошла:
– Ну, как вы здесь? – Немец сидел; на откосе, руки у него были связаны. «Тяжеленько было волочь»; – мелькнула совсем ненужная мысль, напротив привалился Кузин с пистолетом в руке, лейтенант курил, нервно попыхивая папиросой.
– Как видите, – усмехнулся Кузин, – а где ваш жирняк?
Подбежал Фаломеев, спросил, задыхаясь:
– Ну, чего, Кузин, не убил немца? – Насмешливо улыбнулся: – Молодец.
– Не успел… – хмуро отозвался Кузин. – Что станем делать? – Он выбрался на край.
Фаломеев сказал:
– Да развяжи немца, куда он денется… – С летчика сняли ремень, и он вылез из воронки. Последним выкарабкался лейтенант, все сразу замолчали.
Поезд чернел сгоревшими вагонами, лежали убитые, издалека доносилась винтовочная и пулеметная стрельба, слышались глухие удары.
– Ну вот… – все так же хмуро продолжал Кузин, – это километрах в пяти, не больше, пойдем в ту сторону…
– Ты уверен, что бой в той стороне?
– А ты?
– Не знаю… Я на маневрах не бывал, может, это – эхо…
– Может, – кивнул лейтенант. – Только, по-моему, это стреляли с «юнкерсов». И моторы я слышал. И бомбы рвались.
Про Зиновьева забыли, он непривычно молча стоял на противоположном краю воронки.
– Стратеги… – вдруг с нескрываемой злостью произнес он, – маршалы… Где Красная Армия, где?
– Нету… Красной Армии. – Горькая складка пересекла щеку Фаломеева, он помрачнел, ткнул сжатым кулаком в сторону Зиновьева: – Ты! Совет подать хочешь – говори, а так – помалкивай… Кто еще?
– Врешь ты все! – взвизгнул Зиновьев. – Чего вы его слушаете, он всех нас продаст, помяните меня! – сел на корточки и закрыл лицо руками.
– Кто еще? – повторил Фаломеев, он вдруг сделался старшим, и это никто больше не оспаривал.
– Я думаю – в город? – вопросительно поднял брови лейтенант. – Герасимов, – запоздало представился он. – Я почему? Здесь много одежды… Переоденемся, немцы нас не тронут, а там видно будет. Я считаю – советские люди и под немцем советскими останутся… – Он смущенно замолчал, пафос сейчас был явно лишним.
– Немца – в расход, насчет переодевания – кто как хочет, и – на восток, – как заклинание проговорил Кузин: все само собой разумелось и обсуждению не подлежало.
Она не ответила, потому что вдруг увидела, как ковыляет по железнодорожному полотну мужчина в белой распущенной рубашке, а за ним две женщины в цветастых платьях.
– Господи… – она в растерянности посмотрела на своих попутчиков, – живые… Живые! – крикнула она изо всех сил. – Живые! – Она начала махать руками и звать этих случайно оставшихся людей, она чувствовала, что они сейчас дороже ей всего на свете. – Идите сюда, к нам! – звала она. – Идите, скорей!
Мужчина оглянулся и ускорил шаг, потом побежал. Женщины не отставали.
Тоня, еще не понимая, продолжала кричать, и, Фаломеев остановил ее:
– Не надо, они не придут.
– Почему?
– Испугались. – Фаломеев пожал плечами.
– В единстве – сила, – ухмыльнулся Зиновьев.
– Ну, ты… – ощерился Кузин. – Ты единство не трогай…
– Тоня, – Фаломеев потянул ее за рукав, – вы не сказали…
– Я – как все…
– Спросим немца… – Фаломеев подошел к нему вплотную: – Имя, фамилия, звание, часть, партийная принадлежность.
Кузин и Герасимов переглянулись – будто спрашивали: тешишься? Валяешь дурака? Ну-ну…
– Это сговор с врагом, – угрюмо сказал Зиновьев, на него никто не обратил внимания.
Немец покривил пухлые губы.
– Мне нравится ваш баварский выговор, на мой вкус это самый лучший диалект Германии, и я снизойду до разговора… Повторяю: в ближайшей воинской части германской армии, куда, по моим расчетам, мы можем дойти за какой-нибудь час, вам окажут гостеприимство, накормят и отпустят. Как честный человек должен предварить, что это касается всех вас, кроме… этого. – Он ткнул пальцем в Кузина.
– Без него я не согласен. – Фаломеев протянул руку: – Кузин, дай пистолет. – Сделал шаг назад, проверил – в патроннике ли патрон, поднял глаза: – В ваших документах домашний адрес имеется?
– Зачем? – немец понял.
– После войны я отошлю – ваши документы, – это. Фаломеев произнес по-немецки, уже не для летчика, для остальных: видел, что Тоня бубнит в ухо Кузину, переводит. – Идите вперед…
Немец сделал шаг и оглянулся: «Убьете?» – «Зачем, – расстреляю…» – «Не нужно». – «Вы же отказываетесь давать показания». – «Хорошо…» – Летчик шагнул к Фаломееву, тот остался на месте, только руку с пистолетом слегка прижал к груди: «Вы нам не нужны, поэтому ваша жизнь будет зависеть от ваших ответов», – покосился на Кузина, еще продолжая удивляться, почему тот так безропотно отдал пистолет, потом догадался: сколь ни сопротивлялся Кузин, он наверняка понимал необходимость допроса и знал, что сам его провести не сможет.
– Моя фомилия Риттер. Отто Риттер, обер-лейтенант четырнадцатого Полка Люфтваффе, – сказал летчик.
– Нацист?
– У него мои бумаги… – летчик бросил взгляд в сторону Кузина. – Проверьте, там нет членского билета НСДАП, [4]4
Национал-социалистская германская рабочая партия.
[Закрыть]вы же знаете, для каждого национал-социалиста он обязателен…
– Кто ваши родители?
– Обыватели, торгуют бельем…
– Отец, конечно, штурмовик?
– Он участвовал в движении… На первых порах.
– Были в Гитлерюгенд?
– Был.
– Почему же не наци?
– Понимаете… – немец оглянулся, словно боялся, что его могут подслушать, – у брата отца… моя тетка… Она – еврейка, понимаете? У нас были неприятности, но у дяди хватило ума развестись. – Он заглянул Фаломееву в глаза: – Это было давно, все забыто, я надеюсь, что вы как порядочный человек не сообщите об этом при допросе… Я имею в виду – когда вы попадете к нам в плен, вас же будут допрашивать. – В его тоне не было и намека на издевку, он говорил искренне.
Тоня понимала не все, но общий смысл разговора был ясен, она думала о том, что Кузин, пусть стихийно, но – прав, и немца нужно немедленно убить, не расстрелять, как сказал Фаломеев, а убить как бешеную собаку. Она закончила перевод, Кузин сжал губы:
– Давай пистолет.
Фаломеев вернул ТТ:
– Человек твоей профессии…
– Что ты знаешь о моей профессии! – взорвался Кузин. – Запомни: я просто Кузин!
– С пистолетом… – подмигнул Фаломеев. Он решил, что немцу нужно сказать про ответственность за уничтожение мирного поезда, о том, что он, Риттер, полностью разделяет эту ответственность с бандитами из Люфтваффе, которые убили гражданских людей, сказать о возмездии за все, но у немца было отрешенное лицо, и Фаломеев понял, что говорить ничего не нужно, потому что такие слова не должно произносить всуе. – Идем к лесу, – сказал он. – Зиновьев, Тоня, потом вы с немцем. Я замыкаю.
Двинулись – как он приказал.
То, что они издали приняли за лес, оказалось всего лишь рощей – кудрявой, пасторальной, для полноты картины не хватало овец и пастухов в панталонах. Деревья были тоненькие, друг от друга стояли далеко, сразу было видно, что выросли они не сами по себе, – видимо, прежний владелец этих земель хотел усладить себя охотой и приятным времяпрепровождением, да так и не успел. Кузин окинул прозрачные ряды сосредоточенным взглядом, хмыкнул и насмешливо посмотрел на Фаломеева. «Ну что, спрятались? – говорил его взгляд. – Куда прикажете теперь?»
Слева, на опушке, виднелось несколько прошлогодних стогов, сметанных высоко, на верхушке каждого торчал шест, вся опушка уходила круто в гору.
– Обоснуемся здесь. – Фаломеев для чего-то ткнул в каждый стог носком ботинка, призывно взмахнул рукой: – 18.30 на моих, располагайтесь… Герасимов, не спать. Рассветет – двинемся.
– Я не понимаю, почему нужно отдыхать, – Кузин напирал, – по мне – так наоборот: идти, и как можно быстрее, пока немцам не до нас!
– Я совершенно согласен! – выкрикнул Зиновьев.
– Кто еще так думает? – Фаломеев смотрел тяжело, ему явно не хотелось пускаться в пространные объяснения. – Антонина? Ты, Герасимов? Хорошо, я объясню, хотя, Кузин, тебя ведь чему-то учили…
– А это не твое дело… – Кузин по-прежнему был непримирим и «свое» не обсуждал.
– Специальные подразделения немцев уже выброшены на путях отхода беженцев и отдельных воинских групп. Их задача – выявить партийный и советский актив, командиров и комиссаров Красной Армии, евреев, конечно…
– Среди нас, слава Богу, нет, – заметил Зиновьев.
– …Поэтому – азы дела: не попасть в пик немецкой внимательности, проскочить, не напороться. – Фаломеев не среагировал на реплику Зиновьева. – До рассвета переждем здесь, сориентируемся, а там видно будет…
– Чего есть будем? – вдруг спросил Герасимов. – И пить? Пить-то ведь хочется… – он облизал пересохшие губы.
Тоня раскрыла сумку: кроме печенья и конфет, в ней была непочатая бутылка шампанского, Зиновьев схватил ее: «Абрау-дюрсо, брют», – обиженно посмотрел на Тоню: – Чего это? Тоня пожала плечами, объяснять не хотелось. Остальные вывернули карманы. У Герасимова была мятая пачка «Казбека», у Зиновьева – два слипшихся, в крошках, леденца – свой чемодан он потерял во время бомбежки, там были и шпроты, и сардины, и севрюга с осетриной – он обожал рыбу, и даже две подсохших французских булки. Обо всем рассказал с гордостью, причмокивая, отчего даже невозмутимый Герасимов в сердцах плюнул: «Дурак!» Зиновьев обиделся и замолчал. У Кузина вообще ничего не было, немца не спрашивали.
– Не густо… – подытожил Фаломеев.
– Труба, – кивнул Герасимов. – Однако, может, найдем чего? – Он улыбнулся и направился на край поляны, остальные потянулись за ним, расслабленно разговаривая о пустяках, на всех нашла беспричинная болтливость, даже немец о чем-то спросил Фаломеева, тот обернулся и отрицательно покачал головой. «Говорит, что у него пачка шоколада и галеты, готов поделиться…» «А пошел он…» – Кузин оглянулся на Тоню и, сбавив голос, сказал, что хотел.
– Глядите! – хриплым шепотом произнес Герасимов.
Край поляны был откосист, обрывист даже – круто уходила вниз земля – сравнительно большой котлован со следами свежей разработки (здесь добывали гравий и гальку) был изрыт воронками от авиабомб, валялся перевернутый мотоцикл с коляской, убитая лошадь, опрокинувшаяся вместе с телегой, и два трупа – возчик в телогрейке и женщина в белой кофточке.
– Живые, наверно, ушли… – Фаломеев посмотрел на немца, тот съежился, сделал шаг назад. – Боишься, – по-русски сказал Фаломеев. – Это хорошо, что ты боишься… – Оглянулся на Кузина: – Спрячь…
У Кузина плясал в руке пистолет, он дергал шеей, выбрасывая слова, и сразу стал похож на уличного хулигана: «И это ему простишь, и это?! Ты погляди, погляди, что они делали! На бомбардировщике гонялись за каждым отдельно! Ты видел такое? Это возможно, возможно, нет?» – «Охолони… – Фаломеев на всякий случай загородил собою немца, – я не судья, чтобы казнить-миловать, и тебе не советую». – «А мне плевать на твои советы! – орал Кузин. – Ты лучше отойди, а то ведь и пулю сглотнешь!» – «Охолони, – повторил Фаломеев, – достоинство роняешь, он ведь может подумать, что ты боишься». Этот странный довод привел Кузина в чувство, он сунул пистолет в карман, спросил глухо: «Дальше чего?»
– Останемся… – Фаломеев пожал плечами. – Банальность такая – слыхал? – в одну воронку снаряд дважды не падает…
Тоня прислонилась к стогу спиной и съехала по скользкому сену на траву. Это было как в детстве, на даче… Однажды она научила этому Вову… Где он теперь… Она старалась вызвать в памяти лицо, фигуру, вспомнить голос, ничего не получалось, все время всякая дрянь лезла – то замдекана Мурин с плоским лицом и оттопыренными губами читал спецкурс по Островскому, изрекая глупости с неизбывно научным видом: «Катерина мечтала, чтобы полетел весь свободный русский народ, все человечество, она – предтеча Любови Яровой…», то Тихон… Где-то в подсознании, неощутимо совсем, покалывала иголочка несправедливости, неоправданного зла, совершенного по отношению к Тихону, словно бывает зло оправданное, да ведь, что поделаешь – не стерпелось, не слюбилась, и, слава Богу, не увидимся больше, а слова про любовь, которая повторяется раз в тысячу лет, – что ж, Тихону выпала такая любовь, а ей – нет, виновата ли она?
Тоня посмотрела на летчика, он стоял, прикрыв глаза красными веками, и покачивался тихонько – с носка на пятку, губы у него шевелились, он, похоже было, с кем-то разговаривал. Тоня попыталась вызвать в себе ненависть к нему, праведную, яростную и всепоглощающую, но у нее ничего не получилось, наверное, в эти первые часы войны отдельные немцы еще не воспринимались винтиками механизма смерти – несмотря на форму, они были еще только конкретны: неподалеку от Тони стоял Отто Риттер, молодой человек, оказавшийся в плену еще до начала войны, еще не успевший никого убить, растерзать, уничтожить. Это странное противоречие занимало Тоню – зло, которое упорно не желало персонифицироваться.
– Вы… воевали? – спросила она на дурном немецком. – Пришлось?
Летчик напряженно вслушивался, на лице его явственно обозначилось страдание, словно Тоня водила гвоздем по стеклу, он морщился, стараясь подавить вспыхнувшее раздражение – как она смеет разговаривать по-немецки с таким акцентом?
– Воевал. Во Франции. Я – истребитель, я сбил француза, – он говорил без малейшей опаски, стеснения, ведь «фройляйн» интересуется, как и все молодые девушки в подобных случаях.
Тоня поняла.
– Вам не стыдно? – спросила она искренне. – Вы не сожалеете?
– О чем? – еще искреннее удивился немец.
Если бы эта русская знала, в какое трудное время он родился… Проиграли войну, безработица, почти голод, попытки марксистов объевреить тысячелетнюю Германию, истребить национальный дух! Восприняв все это с пеленок, – можно ли было не надеть рубашку с черным галстуком, можно ли было не понять отца, который маршировал вместе со всеми в городе для того, чтобы люди получили работу, у них появились деньги и они смогли, наконец, покупать рубашки и простыни в лавке отца?
– Бог с ним… – кивнула Тоня, – вы что-то сказали о тете…
Лучше бы он не говорил – этот ржавый гвоздь, этот позор, потому что до сих пор непонятно, как угораздило дядю Петера жениться на этой… Ну ладно бы – спал с ней, а то преподнес сюрприз семейству… Глупо, трагично, хорошо хоть в тридцать пятом достало ума развестись…
– Что с ней стало?
Что стало с ними со всеми, их было несколько миллионов… Кто успел – уехал в родственные страны, например – в Америку, она ведь только номинально «Америка», а на самом деле «юдешестаат», кто не успел… Что эта русская, ребенок, в самом деле…
Он поморщился, не понимая, чего она сердится, и огорчился, когда она сухо произнесла:
– Прав… – она, видимо, назвала русскую фамилию этого, в плаще, – вас надо, – она спутала глаголы и сказала «эршиссен», – расстрелять «как бешеную собаку», – а надо было сказать «убить»…
За что, мой Бог, – он стал совать ей карточку папы и мамы, Инги и двух малюток, этих ангелочков, – почему она, почему они все смеют забывать, что кроме фюрера – ну, не признают и не надо, где им понять его ум и величие! – но ведь учили в школе трагедии других великих немцев – Шиллера и Гете, об этом вспомнили бы, прежде чем скалить зубы в бессмысленной злобе… Великая германская нация – неужели не понимают? Еще день-два – и все, неужели не ясно им?
Кисляев очнулся, потому что рядом кто-то громко, тягуче застонал – в бинтах, пропитанных кровью, лежал ка соседней койке молодой парень, мальчик совсем – вздернутый нос хорошо был виден, мягкий профиль лица. «Я в госпитале, подобрали, слава Богу…» Кисляев повел головой – аккуратные ряды железных кроватей чернели от стены до стены, на каждой корчились, стонали, молчали, никто не сидел, никто не разговаривал, он понял, что здесь только тяжелые. «Значит, и я тяжелый, не повезло… – мысль эта мелькнула равнодушно. – А может, и война уже кончилась, чего там, дадут медаль – и ладно. Ноги вроде целы, голова на месте». Вдоль прохода медленно двигались трое в белых халатах, доносился разговор, слов нельзя было разобрать. Подошли, один сказал что-то, другой ответил, слова картавые, ничего не понять – и вдруг до него дошло: немцы. Он – в немецком госпитале. Эти – говорят про него. Плен?
– Что вы так испугались? – спросил длиннолицый по-русски. – Не надо, вы же мужчина, офицер, у вас вообще – пустяки, легкая контузия, вы здоровы, понимаете? – Он говорил хорошо, без акцента, Кисляеву показалось, что это русский, стало спокойнее, он сел, спустил ноги на пол, здесь были аккуратно поставлены больничные тапочки-шлепанцы, и встал.
– Молодцом! – одобрил врач. – Пройдитесь?
Он послушно сделал несколько шагов и остановился.
– Легкое головокружение, это скоро пройдет. – Врач сказал что-то по-немецки, его коллеги закивали:
– Зо, зо… – услыхал Кисляев.
– Куда мне… теперь? – непослушный язык с трудом проворачивал во рту совершенно простые слова.
– Теперь – туда, – улыбнулся доктор и показал на белый прямоугольник дверей в конце прохода. – Вы не бойтесь, все страшное – позади…
– Я и не боюсь, – зачем-то сказал Кисляев.
За белыми дверьми была небольшая комната, на деревянных скамейках аккуратно разложены комплекты обмундирования, здесь же стояли в ряд новые пары офицерских сапог.
Выбирайте, – по-немецки предложил тощий фельдфебель с усами вразлет. Эти усы изумили Кисляева, он остановился и открыл рот. Фельдфебель понял: – Кайзер Вильгельм! – сказал он улыбаясь и ткнул пальцем сначала в одежду, потом в живот Кисляеву. – Выбирайте, – повторил он.
Кисляев взял комплект, это был немецкий офицерский китель без погон, серо-голубые брюки-галифе, нижняя полотняная рубашка, носки, ремень с круглой бляхой и надписью: «Готт мит унс».
– Но это… не мое? – растерялся Кисляев. – Дайте мое, с петлицами, по две шпалы в каждой, и на рукавах – угольники, они красные, с золотым галуном, я ведь майор, понимаете?
– Надевай, – немец снова ткнул пальцем сначала в китель, потом в живот Кисляеву.
– Но я не хочу! – крикнул Кисляев. – Я командир Красной Армии, вы же подписали Женевскую конвенцию, вы должны содержать меня в моей форме, родной!
– Не… хочьеш? – с трудом подбирая слова, произнес фельдфебель и открыл дверь в соседнюю комнату; сразу же вошел хлыщеватый офицер с серыми холодно-доброжелательными глазами, выслушал объяснения Та улыбнулся, Кисляеву показалось – довольно сочувственно:
– Поймите, вашей одежды больше нет. Если вы откажетесь надеть эту – мы присоединим вас к тем, кто уже ждет во дворе…
– Чего… ждет? – Кисляева затрясло.
– Отправки в лагерь. Что вы решаете?
– К ним, – Кисляев показал пальцем на дверь, словно боялся, что немец его не поймет. Нет… Что угодно, только не предательство.
– Идите…
Он вышел во двор, солнце ударило в глаза, он не сразу разглядел множество полураздетых красноармейцев и командиров – раненых, грязных, в изорванном обмундировании, все были без ремней. Шагнул в толпу, на него никто не взглянул, не удивился, что на нем только нижнее белье; огромного роста капитан – без фуражки и ремня, как и все, но в ярко начищенных хромовых сапогах, дружелюбно улыбнулся:
– Откуда?
– С поезда… – обреченно ответил Кисляев, – под бомбежку попали…
В углу двора крутили патефон два роттенфюрера, еще двое танцевали под звуки «Розамунды». Чертова мелодия, плакать хочется…
– А я жену ждал… – вздохнул капитан. – Жаль, что так получилось…
Кисляев вспомнил что-то совсем недавнее: жена? Кто-то говорил, но не о жене, о муже, впрочем, мысль тут же ускользнула – немец щелкнул стеком, скомандовал:
– Становись…
Пленные поднялись, построились, пошел говор: «Ишь, команды знает…»
– Странная форма, – сказал Кисляев. – Нам такой не показывали.
– «СС», – коротко бросил капитан. – Ладно, прощай…
– В каком смысле? – напрягся Кисляев, он все время ловил на себе цепкий, изучающий взгляд немца и пугался, прятал глаза, не понимая, что нужно этому тонконогому хлыщу, и смутно догадываясь, что уж ничего хорошего, это точно.
Немец между тем скомандовал, колонна послушно разделилась на три взвода, из гаража выпустили оркестр из пяти красноармейцев. «Что-нибудь родное и веселенькое!» – приказал тонконогий, ударил барабан, заиграли «Белая армия, черный барон…» – колонна двинулась, исчезая за воротами, тонконогий пошел рядом с Кисляевым и капитаном.
– Майор Кисляев, – сказал он негромко. – Советую остаться и переодеться. Решайте.
Кисляев посмотрел на капитана, тот слегка пожал плечами и развел руками – сам, мол, решай, ворота неумолимо приближались, до них оставался шаг – может, меньше, Кисляев опустил голову и остановился. Ему показалось, что прошла целая вечность, прежде чем он услышал знакомый голос:
– Переодевайтесь, Кисляев.
Поднял голову: в воздухе висела тонкая пыль, обычная пыль военного плаца, к которой он так привык.
От тяжелой дремоты – скорее это было забытье – все пробудилось одновременно: вдалеке играл оркестр. Он играл нестройно, но мелодия была очень знакома, немец первым ее назвал. Он вскочил, улыбнулся, взмахнул руками: «Все выше, и выше, и выше! – запел он на ломаном русском. – Это ваши идут, – подмигнул Фаломееву. – Что ж, сегодня – ты, а завтра – я…»
Оркестр был уже близко, родной, настоящий, пусть его пока не было видно, но кто еще мог так проникновенно выводить знакомую мелодию?
– Вяло чего-то… – с сомнением сказал Герасимов и осторожно выглянул.
Несколько красноармейцев с обмотанными головами – бинты были грязными и окровавленными – дули в ярко сверкающие трубы, бил барабан, за красноармейцами шло повзводно еще человек сто, таких же ободранных, грязных, со следами ранений и чего-то еще, чему пока не было названия. Но не это было самым страшным. По обеим сторонам колонны вышагивали солдаты в касках с маленькими, едва заметными рожками, у каждого был непривычного вида автомат с перпендикулярно торчащим магазином.
– Пленные… Наши… – одними губами произнес Кузин. Фаломеев подбежал к летчику и жестом приказал лечь, немец послушно улегся лицом вниз.
– Уходим? – Кузин ткнул пистолетом в сторону обрыва. – Не падает в одну воронку, говоришь?
Фаломеев виновато развел руками – поздно уходить, теперь уж как повезет – может, еще и отлежимся…
Между тем по команде офицера оркестр отошел в сторону и остановился, продолжая играть, взводные колонны замерли, офицер прошелся вдоль строя.
– Внимание! – выкрикнул он на правильном русском языке. – Сейчас я доведу до вашего сведения дальнейшее… Кто сейчас, здесь, честно скажет, что заблуждался, пытаясь бороться с непобедимой армией фюрера…
«Фюрер – это кто? – зашептал Зиновьев. – А?» «Заткнись, – Кузин ткнул его стволом в бок. – Вякнешь – рукояткой по башке!»
– …тот проследует дальше, в прекрасно организованный лагерь для военнопленных. Кто же промолчит – дальше не пойдет. Мы соблюдаем Гаагские конвенции, но мы не станем кормить убежденных врагов Германии. Таковых мы подвергаем экзекуции…
«Экзекуция, это… что же…» – задышал Герасимов, и его тоже ткнул пистолетом Кузин: «Молчи!»
– Я жду ровно одну минуту, – офицер посмотрел на часы и сделал знак солдатам. Откуда-то появился ручной пулемет, его установили сбоку от колонны, сюда же перешли солдаты охраны.
У Тони вдруг затряслись руки, она умоляюще взглянула на Фаломеева, словно он мог и должен был спасти тех, внизу, и медлил почему-то, ей захотелось подойти к нему и столкнуть вниз, она так уверовала в его умение, мудрость, он представлялся всемогущим, но Степан Степаныч отрицательно покачал головой, лицо у него стало невыразительным и пустым, словно монета, с которой вдруг непостижимым образом стерли все знаки достоинства…
Умом она понимала, что секунды отделяют от непоправимого, и теперь остается только броситься вниз по откосу – с яростным криком ненависти и отчаяния – и умереть вместе со всеми – на миру и смерть красна. Лиц красноармейцев и немцев она больше де различала, все слилось в непрерывную белую ленту, она больше не слышала оркестра, и только один раз, в какой-то миг, показалось ей, что внизу мелькнула знакомая тяжелая фигура в рваной гимнастерке с капитанскими угольниками на рукавах и голос Тихона произнес с укором: «Раз в тысячу лет…»
Она очнулась от звука, который заставил сжаться – словно булькнуло в громадном человеческом горле что-то и вдруг стихло. Слышны были одиночные выстрелы, потом прозвучала команда, глухо стукнуло множество ног, и через мгновение все исчезло…
Когда они выглянули за край обрыва – увидели распластанные красноармейские тела, никто не шевелился, оркестранты валялись рядом со своими трубами, только большой барабан откатился далеко в сторону. Все молчали – о чем было говорить? Немца трясло…
Тоня заставила себя спуститься. Тихона среди убитых быть не могло, ей, конечно же, показалось, да и откуда ему было взяться среди пехотинцев, он же артиллерист, работник штаба, он наверняка успел уйти от этих, в касках с рожками, он не попал в плен, его не убили. Тоня шла по рядам – они так и легли – рядами, повзводно, в лица не смотрела, страшно было, шла неизвестно для чего, наверное, из чистого упрямства, а может быть, хотела себя перебороть, пересилить, но когда споткнулась о черный хромовый сапог – сквозь прилипшую грязь он еще сверкал первозданно, довоенно, невольно подняла глаза и увидела Тихона. Пуля попала ему в скулу, под глаз, он словно подмигивал, и это было так страшно, что Тоня заголосила на одной высокой, звериной ноте, как всегда голосили на Руси по покойникам, и хотя она не знала этого и никогда не слышала, в ней пробудилось вдруг неведомое прошлое – темное и неподвластное разуму…
Поздно вечером, измучившись от жажды, сбив ноги в кровь – у Тони и Зиновьева ступни опухли, покрылись струпьями, – вышли к темному хутору на пригорке и долго наблюдали. В разведку пошел Герасимов, он вернулся через несколько минут с ведром воды, которое тут же осушили, сказал: «Семейство, человек пять, не то поляки, не то литовцы – не понял, хозяин дал вот воды, и все». «Ночевать не пустят?» – спросил Фаломеев, уже понимая, что нет, не пустят, но спросить надо было, чтобы ответ Герасимова слышали все и чтобы была ясность. Герасимов отрицательно покачал головой. Кузина передернуло, он заскрипел зубами: «Националисты проклятые, каэры, [5]5
«К-р» – контрреволюционер.
[Закрыть]перебить всех к чертовой матери, а вражеское гнездо – сжечь!» – «Всех не сожжешь… – Фаломеев провел пальцами по подбородку, словно проверял – насколько выросла борода, и, видимо, неожиданно для себя самого обнаружил, что щетина вылезла ужасающим образом, и огорчился: – Вот и ходи в таком… безнравственном виде. – Он покосился на Тоню, она ничего не сказала, и Фаломеев заключил: – И ни к чему это, Кузин… Боятся люди, что ты с этим можешь поделать, сам видел, как „СС“ расправляется…» – «Они обязаны, – непримиримо сверкнул глазами Кузин, – они – наши, советские, это понимать надо!» – «Вот ты и понимай, что советскими они стали – всего-ничего, а до этого?» Долго молчали, Фаломеев посмотрел на Герасимова: «Отнеси ведро». – «Не надо. Хозяин велел бросить». – «Вот видишь?» – сказал Фаломеев в пространство, Кузин огрызнулся: «Мы их оставим – они немцам служить станут, мы же виноваты будем». – «А не станут – ты ведь знать не можешь?» – «Лучше пятерых, чем потом тысячи в муках пропадут». – «Нет», – это Фаломеев произнес непререкаемо, и Кузин больше спорить не стал.
Хутор обошли, впереди была сплошная чернота, только далекий горизонт вспыхивал сполохами, но слышно ничего не было, Фаломеев покачал головой: «Километров пятьдесят, а может, и все сто…» И все поняли, что говорит он о линии фронта, которая с каждым часом, с каждой минутой становилась для них все более недосягаемой. Горькое предположение это не обсуждали, шли молча, даже болтливый Зиновьев не возникал.