Текст книги "Приведен в исполнение... [Повести]"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 52 страниц)
– Красивая женщина? – хмуро спросил Корочкин, останавливаясь.
– Плохих не держим, – снова подтолкнул его белобрысый.
Пока поднимались по скрипучей лестнице на второй этаж, Корочкин попытался определить, какую функцию может выполнять хозяйка. Дом недалеко от вокзала – гудки паровозов слышны; что ж, ясно: фиксирует движение воинских эшелонов, отправку техники, в городе уже разворачиваются госпитали, значит, может завести знакомства с ранеными и выздоравливающими, а то и просто с проезжающими офицерами, то есть командирами – не так уж и мало…
Белобрысый постучал, послышался высокий женский голос:
– Кого Бог несет?
– Свои…
Створка поползла, на пороге обозначилась женская фигура.
– Вот, с корешом… – объяснил белобрысый. – Зажги свет. – Вспыхнула грязная лампочка, и Корочкин увидел лицо хозяйки. Она была, как говорили во времена его юности, ослепительно красива. На вид ей казалось не более двадцати пяти.
– Анфиса, – хмуро произнесла она, разглядывая Корочкина. Взгляд у нее был цепкий, внимательный, она словно что-то хотела спросить. Но не спросила. – Проходите в дом, чего на пороге стоять…
Корочкин отметил про себя этот типичный местный оборот: «проходите в дом»; так говорили все в этих краях – и простые люди, и интеллигенты, в отличие, например, от москвичей и петербуржцев, которые ограничились бы только одним «проходите» или «прошу». Женщина была местная.
– Благодарю вас… – Он вошел в комнату.
Она была обставлена старой мебелью, внушительной и монументальной, в былое время такие вещи любили начинающие врачи и мелкие адвокаты. Над большим квадратным столом розовел выцветший шелковый абажур, все пространство над буфетом занимала большая, плохо исполненная фотография мужчины лет тридцати, по всей вероятности, это был муж Анфисы или кто-нибудь из родственников. В углу на тумбе стоял патефон.
– Ужинать будете?.
Белобрысый кивнул, и Анфиса ушла на кухню – сразу же послышался стук тарелок. Через несколько минут она принесла блюдо с дымящейся картошкой в мундире, банку соленых огурцов и полбутылки водки.
– Прошу, – она села первой.
– Из хорошей семьи? – нагло спросил Корочкин.
– Музыке учили… Вам положить?
– Благодарю, я сам.
– Простите, я не услышала вашего имени.
Корочкин бросил на немцев насмешливый взгляд:
– Меня зовут «ты».
Она кивнула:
– Редкое имя. Ты будешь спать вместе с ними?
– Со мной, – сказал белобрысый. – А в твоей комнате с этого раза будет спать он… – Белобрысый повел головой в сторону шатена.
– Не бойся, я тебя не трону, – кивнул тот.
– Ему пока не до этого, – подтвердил белобрысый. И оба засмеялись.
Странное дело, подчас совсем незначительная деталь, нюанс в манере поведения убеждает гораздо больше, нежели целая цепочка неопровержимых фактов. Конечно же, это немцы… Зашипела патефонная игла, знакомый голос проговорил первые слова знакомого романса. Корочкин посмотрел на Анфису и почему-то подумал, что Вертинский поет про нее: «Вас уже отравила осенняя слякоть бульварная, и я знаю, что, крикнув, вы можете спрыгнуть с ума…»
Потом неделю подряд они дежурили у здания городского управления милиции, бродили по улицам, ездили в трамваях и троллейбусах – в надежде случайно обнаружить «Зуева». Немцы не предложили искать его по адресному столу, из чего Корочкин вывел, что этим путем они уже прошли. С каждым днем оба все больше мрачнели.
– Нужно посмотреть за районными отделами милиции и за отделениями, – предложил Корочкин.
Потратили еще три дня, постепенно немцы привыкли к Корочкину, их бдительность не то чтобы ослабела, но как-то пожухла, покрылась патиной, потускнела. Они уже не дергали его на каждом шагу, не приставали с пустяками, у него сложилось впечатление, что ему стали несколько больше доверять. И он решил, что пришло время действовать, потому что «Зуева» увидел выходящим из подъезда управления милиции в первый же день. «Зуев» потолстел, добротный костюм, сшитый, по всей вероятности, у лучшего городского портного, придавал ему респектабельный вид. Корочкин увидел его и удивился: внутри ничего не дрогнуло. А ведь было время – боялся, что придется себя сдерживать, потому что желание броситься на гадину и сдавить ему горло одеревеневшими пальцами будет непреодолимо. Но нет… И слава Богу. Зашли в пивную, здесь было дымно и шумно, после введения продовольственных карточек пиво оставалось, пожалуй, единственным продуктом, который отпускали за деньги. Белобрысый принес три кружки и тощую воблу, которую тут же купил у одноногого инвалида с костылем, нашелся отдельный столик, сели, Корочкин сказал:
– Примитивно ищем, нужна идея, так что думайте, ты и ты… А пока покупаем или берем где-нибудь во дворе лопату – это лучше, так как продавец в магазине может запомнить лицо. Туда уедем с последним поездом, рассвет теперь ранний, в четыре часа пополуночи. Один копает, двое охраняют дорогу на подступах. Потом меняемся. Яма неглубокая, за полтора часа управимся. К шести все кончим. В это время там наверняка ни души и не ездит; никто.
– Проверить надо… – сказал белобрысый.
– Вот один из вас и поедет с последним поездом и переночует в лесу. Потом – второй. На третью ночь можно действовать.
Немцы переглянулись.
– Заметано, – кивнул белобрысый. Он употребил жаргон по привычке, хотя давно уже понял, что Корочкин этому жаргону не верит. Но действовало профессиональное правило: поскольку мысли Корочкина пока еще (и к сожалению) не подотчетны, а в реальности ему известна определенная легенда, в общении между собой эту легенду необходимо поддерживать.
Все разворачивалось по плану Корочкина: первым вернулся из леса белобрысый, он был напрочь искусан комарами и страшно зол. Версия подтвердилась: до шести утра дорога в лесу была совершенно пуста. Вторым поехал шатен. Вечером, часов в одиннадцать, Анфиса предложила поиграть в карты, сели под абажур, Корочкин спросил:
– В «дурака»?
– Я устал, спать пойду… – Белобрысый сладко зевнул, но, как показалось Корочкину, несколько преувеличенно. Заскрипела лестница, белобрысый спускался на первый этаж. Минут десять перебрасывались картами, Анфиса была сумрачна и рассеянна.
– Не захотел играть, – сказал Корочкин со значением.
– Не умеет, – ответила Анфиса и добавила: – В эту игру.
– А в какую умеет?
– А в какие у них играют – в те и умеет, – намекнуть прозрачнее было невозможно.
Корочкин подошел к дверям, прислушался.
– Похоже, спит?
Она сняла туфли, вышла в коридор. Усмешливо взглянув, достала из стенного шкафчика деревянный клин и вставила под верхнюю ступеньку.
Заплакала.
– Это муж придумал… Он приходил поздно. – Анфиса вытерла глаза и закончила уже спокойнее: – Будить не хотел. Пробуйте…
Корочкин спустился вниз – лестница не скрипнула, из комнаты доносился храп. Осторожно приоткрыл дверь: белобрысый лежал поперек кровати и сладко спал. Сделал несколько шагов, немец не пошевельнулся; Корочкин решился: сунул руку под подушку и извлек пистолет – тот самый, горбатенький. Вернулся в комнату, предварительно вынув клин: теперь сторожила лестница.
– Сами-то пользуетесь?
Она прищурилась:
– Вы с ними пришли… Вы русский?
– Русский. И что же?
– У русского человека душа есть. А в душе – тайничок.
– Душа у всех есть…
– У них нет. Ницше читали? Умер бог. Они не люди. Вы кем были? Раньше?
В конце концов, что он терял? Она – подстава Краузе? Хотят узнать подноготную? Не похоже. Таким способом ничего не узнать. Но – допустим. Так ведь им сказал все или почти все, скажет и этой, пистолет – в кармане и, если что – какая разница? Часом позже, часом раньше… А вдруг она станет союзником? Он начал рассказывать, это длилось не более, пяти минут, он заметил по стенным часам. Когда закончил, перехватил ее взгляд: она смотрела на фотографию.
– Муж?
– Мне совет ваш нужен… – Она справилась с волнением и продолжала: – Тут – до вас еще явился… белокурый… Здравствуйте, то се, подает письмо. Читайте… – Она расстегнула верхнюю пуговицу платья и протянула сложенный вчетверо листок.
«Фисочка, я, сама понимаешь – где, так получилось. Помоги подателю сего. Умоляю, потому что очень хочу с тобой свидеться. Любящий тебя Вик», – Корочкин положил письмо на стол. Что ж, все яснее ясного…
– Я поначалу растерялась, не поняла. Так он мне объяснил… Муж для меня – все! Понимаете? Вы не думайте, Вик в плен не сдавался. Он за десять дней до войны уехал в Германию, на стажировку, он врач!
– Не нужно оправдываться, – как можно мягче произнес Корочкин. – Я вам не судья.
– Я себе судья, – сказала она твердо. – Не время теперь причины искать и слова произносить, но я другой раз глядела на себя как бы со стороны и в изумление приходила: училась вроде как все, пионеркой была как все, и в комсомол вступила как многие, и работой общественной занималась, сколько раз аплодировали, в президиум избирали, а видите, как повернулось…
– Анфиса, я ведь сказал вам, что пятнадцать лет в тюрьме сидел, как мне разобраться? Ну и, кроме того… – Он помолчал. – Я ведь с ними… пришел.
Она взглянула на него, словно на стенку налетела:
– Извините, я как-то в толк не взяла… Вот второе письмо. Его уже эти принесли, – она вынула из-за отворота платья еще один мятый листок. «Анфиса, счастье мое, – прочитал Корочкин, – твое письмо получил, у меня все в порядке, не подведи, надеюсь на скорую встречу, целую, Вик». Он поднял глаза, Анфиса смотрела с нервным ожиданием, лицо у нее пошло красными пятнами.
– Любите его… – Он возвратил письмо и пожал плечами: – За что?
– Бог с вами… – растерялась она. – Разве любят… за что?
– Врач должен возвращать в строй раненых солдат, – тихо сказал Корочкин. – Или уж во всяком случае – не помогать…
У нее сузились зрачки.
– Вы не знаете… – прошипела она, как ощерившаяся кошка, – вы сами, сами!
– Да, – кивнул он, – я еще хуже. Только разница есть: большевики – мои заклятые враги, и я им не присягал!
Она сникла, съежилась, сказала сухо:
– Вы еще в предательстве оттенки находите… Бросьте. Предатель и есть предатель.
– Я не предатель. Я враг, – сказал он еще тверже. Сказал и подумал, что даже если и есть в этих словах правда, то только теоретически. Потому что практически все эти умственные построения не имеют больше никакого значения… – Я вам вот что скажу: эти письма «Вик» написал все одновременно и под диктовку. В том смысле, что они ему идею продиктовали. Я так думаю, что он, написав в первом письме «Фисочка», а во втором «Анфиса», надеялся, что вы догадаетесь…
– О… чем?
– О том, что его больше нет на свете. – Он увидел, как она покачнулась, и понял, что переборщил. – Я воды принесу…
– Ничего… – она выпрямилась. – Так что им было нужно?
Он приоткрыл дверь и убедившись, что немец продолжает спать, вернулся к столу.
– Им дом ваш был нужен, вот и все… А мужа вашего они сразу… в первый же день. А это вам еще долго приносить будут… – он подвинул к ней листок. – Их там много запасено…
Она тупо посмотрела на него, вынула и положила рядом с первым второе письмо. Сказала, едва ворочая языком:
– Наверное… вы… правы…
– Анфиса, я одно дело задумал… – Он пожал плечами: – Вы, конечно, можете отказаться, это ваше право, и я не настаиваю…
– Что, пойти заявить? – спросила она нервно. – Это?
Он пожал плечами:
– Препятствовать не стану, но вам придется отвечать, подумайте… Это ведь лет десять, не меньше.
– Мне все равно.
– Как знаете… Но вот мой довод: меня арестуют, и я не смогу наказать мерзавца, повинного… Во многом повинного, верьте мне на слово.
– Его накажут без вас.
– Не найдут. А я встречи с ним ждал двадцать лет. Из них пятнадцать – в тюрьме.
– Господи, – сказала она. – Люди умирают, а вы? О чем вы?
– О том, Анфиса, что каждый может только то, что может… Если вы решитесь помочь мне, я хотел бы, чтобы вы сделали это обдуманно. – Он встретился с нею глазами: – Трудное нам предстоит. Может, вы не захотите или не сможете, а мне одному не справиться…
– Есть у вас… тайничок… – задумчиво сказала она.
Вот она, красная черта, он приблизился к ней вплотную.
– Нужны две вещи – сильно действующее вещество и лопата.
Она не спросила объяснений, и он понял, что та внутренняя связь, которая начала устанавливаться между ними с первой минуты – сейчас он был абсолютно в этом уверен, – не требует никаких слов. Молча ушла, в соседнюю комнату и тут же возвратилась с темной аптечной банкой в руках.
– Хлороформ, – сказала она, рассматривая банку на свет. – Она почти полная, Вик… он принес это, чтобы усыпить нашу собаку, старая была собака… Подойдет?
Корочкин кивнул:
– Тряпку дайте. Чистую.
Она открыла комод и протянула кусок холста.
– Лопата внизу, под лестницей.
– Спасибо. – Корочкин посмотрел на часы: было два часа пополуночи.
– Ждите здесь… – он сунул клин под ступеньку и сошел вниз. Оглянулся.
– Бог в помощь… – едва слышно произнесла она. – Видно, другого пути и вправду нет…
Корочкин открыл банку, отвернулся и, вытянув руку как можно дальше, смочил холст удушливо-пряной жидкостью, потом вошел в комнату. Белобрысый переменил позу и громко храпел. У Корочкина закружилась голова, он понял, что тянуть больше нельзя, и, уже не таясь, сделал несколько шагов по направлению к кровати. Половицы предательски скрипнули, белобрысый приподнялся, сунув руку под подушку. Корочкин сделал последний шаг и прижал тряпку с хлороформом к его лицу. Белобрысый мгновенно выгнулся и глухо замычал, потом обмяк и тяжело рухнул на кровать.
Корочкин вернулся в комнату. Анфиса сидела за столом, на ее лице не было и тени страха, только какое-то мрачное спокойствие и отрешенность.
– Помогите оттащить в сад, – попросил Корочкин.
– А если увидят? – возразила она.
– Час до рассвета у нас есть.
– Знаете, мы… нашего пса в подвале похоронили… В пустой комнате доски с пола сняли и яму выкопали, земля там мягкая…
– Хорошая мысль…
С трудом проволокли грузного немца до соседней комнаты. Подцепив острием лопаты доску пола, Корочкин поднял ее, потом вторую и третью. Этого оказалось достаточно, можно было копать. Через полчаса яма нужной глубины была готова.
– Что ж, – сказал Корочкин, – пусть ваш пес простит за такое соседство, да ведь это как на кладбище: там люди другой раз тоже лежат рядом со скотами почище этих… Взялись. – Тело белобрысого тяжело рухнуло, Корочкин перевел дух, прислушался: часы наверху били пять, начало светать.
– Давайте засыпем? – предложила она.
– А второй? – посмотрел на нее Корочкин. – Снова копать?
– Верно… Но этот может проснуться?
– Нет. – Корочкин покривил губы. – Два часа гарантировано. А руки об него марать – извините… Идите наверх, я здесь сам справлюсь, – он повел головой в сторону входных дверей, и она поняла, что Корочкин имеет в виду второго немца. Кивнув на прощание, Анфиса ушла. Корочкин сел на ступеньки и стал ждать. Расчет был прост; шатен откроет входную дверь своим ключом, войдет и на мгновение повернется спиной; этого вполне достаточно…
Он стал вспоминать прошлое, обычно это получалось трудно, теперь же происходило как бы само собой, без малейшего усилия. Он увидел отца и мать, вернее, это были две совершенно неясные фигуры, расплывчатые, без лиц, но он точно знал, что это родители и стоят они на набережной Невы, перед зданием Первого кадетского корпуса, пришли его проводить. Отец говорит что-то – в обычном высоком штиле, а мать неслышно всхлипывает… «Скоро вакации! – кричит Гена. – Увидимся еще, чего вы, право…» – и уходит, все время оглядываясь, и надо же, странность какая: мать стоит на том же месте, а отца – нет. Ровно никогда и не было. А он не удивляется этому и не пугается – как будто так и надо. И на следующий день, когда спускается он в вестибюль по вызову дежурного офицера и видит зареванного отцова денщика Фильку и понимает, что умер отец, и в самом деле слышит, что «его высокоблагородие скончались час назад апоплексическим ударом», – снова не удивляется и не плачет, поворачивается и уходит… Мать умерла через год, родных не осталось. Окончил корпус, потом Константиновское, никого, кроме Митьки, не было за всю жизнь. Ни друга иного, ни женщины любимой. А эта Анфиса редкостно красива. И не глупа. Угораздило же ее выйти за эту тлю… Наверное, совсем молодая была, не разобралась… Он пожал плечами: не самое значительное вспоминается. А вот как он белым стал? Как в контрразведке очутился? Спрашивали про это не раз, и он рассказывал всегда одно и то же: революция застала в армии, в Сибири, – что он мог понять – бунт, неправедное разрушение всех начал, вот и пытался вернуть прежнее в меру сил и разумения. Конечно, это была ложь во спасение. На самом же деле он все понимал и действовал из самых принципиальных соображений.
Послышались шаги, с негромким лязгом ключ вошел в замок и стал поворачиваться. Корочкин открыл банку, намочил чистый кусок холста и приготовился. Когда шатен шагнул в сени и повернулся, чтобы закрыть дверь, подошел сзади и крепко прижал тряпку к его лицу. Немец мгновенно обмяк…
Спустилась Анфиса, скользнула взглядом по яме.
– Давайте засыпем и досками заложим, надежнее будет, – стояла обескровленная, кутаясь в пушистую оренбургскую шаль, черными провалами смотрели огромные глаза на белом лице.
– Нервничаете? Не нужно… – Корочкин покачал головой. – Про «Зуева» забыли? – Он положил тряпки немцам на лицо и, отвернувшись, обильно полил хлороформом. Посмотрел на Анфису: – Все…
Она охнула, прижала кулаки к груди.
– К концу дня пойдем к управлению милиции, я покажу, а вы приведете его сюда.
– А если не пойдет?
– С вами-то? – без улыбки спросил Корочкин. – Эти свойства у мужчин с годами только расцветают… Когда приведешь —: запри входную дверь. Он это поймет по-своему, так что не бойся.
Почему он стал говорить ей «ты»?
Имел ли он право судить «Зуева» и выносить ему приговор? Имел ли право этот приговор исполнить?
Он увидел, как «Зуев» вышел из подъезда управления и направился к трамвайной остановке. На этот раз «человек» почему-то не смотрелся таким уж представительным, показалось даже, что он изрядно полинял и скукожился; может быть, просто постарел, а может, слетел под горку – вон, на трамвайчике ездит, автомобиля не подают. Корочкин удивился своему злорадству, мелкости чувства, это было глупо – ведь все решено и подписано, остались считанные минуты жизни «товарища Зуева» и такие же считанные его, Корочкина, жизни…
«Зуев» сел в трамвай, Анфиса – рядом, Корочкин поднялся в вагон с передней площадки. Старуха в черном платке оглядела его с презрительным безразличием, сказала громко, на весь вагон:
– Кто на фронте мается, кто в тылу гужуется.
– Ладно, бабка, – вступился за Корочкина молодой парень в грязной спецовке, – может, товарищ – инженер на заводе, танки строит, или завтра его мобилизуют, а, товарищ? – дружески подмигнул он Корочкину.
– Угадали, – улыбнулся Корочкин. – Ухожу… В самую что вой на есть дальнюю дорогу…
– Вот видишь, бабка, – укоризненно сказал парень, – язык-то без костей, лишь бы оговорить!
– Извини, сынок, – улыбнулась беззубым ртом старуха, – ошиблась.
Корочкин оглянулся. Анфиса что-то искала в раскрытой сумочке, суетливо приговаривая:
– Господи, ведь полная же сумка мелочи была, еще с утра, как же так? – Она растерянно улыбнулась и посмотрела на «Зуева». – Верите? Сама не знаю, как это получилось?
– Я заплачу за гражданку, – сказал «Зуев», кондукторша равнодушно приняла у него деньги и оторвала билеты. «Вертихвостки чертовы…» – пробормотала она.
– А вы до какой остановки? – спросил Зуев. Он заметно оживился, в лице появилась игривость, глазки лихорадочно заблестели.
Господи, как ведь иные люди не меняются во всю жизнь… Ни лицом, ни фигурой, ни характером. И потолстеют вроде, и лысина во все темечко, а узнаваемы, ровно и не пролетела целая вечность. Стоит, курлычет, выгибается, будто не в заплеванном трамвае, а у Абрамсона на Дворянской, среди господ офицеров… И Анфиса – на удивление. Улыбается, щебечет, словно этот ожиревший куафюр нравится ей на самом деле.
Корочкин поймал себя на том, что злится, и даже немного растерялся: глупости, что ему Анфиса, что он ей… Единственное: она доверчива, порядочна, подводить ее не след… На этот раз все от начала и до конца необходимо сделать самому.
«Зуев» спрыгнул с подножки, подал Анфисе руку – не очень ловко, но заинтересованно, и Корочкин понял, что дело сделано. Они перешли на другую сторону улицы, здесь начиналась линия другого трамвая, который шел к вокзалу… Нужно было успеть домой раньше их. Корочкин вышел, осмотрелся, легковых машин не было, изредка проходили грузовики. В другое время он ни за что бы не стал рисковать, теперь же остановился на обочине и поднял руку перед первым грузовиком. Шофер оказался с поклажей, но, на счастье Корочкина, ехал к вокзалу и согласился подвезти. «Подкинешь на пару-кружек – и квиты», – улыбнулся он. Обогнали трамвай, в котором Анфиса ехала с «Зуевым». Они о чем-то оживленно разговаривали. Шофер притормозил у входа во двор, Корочкин дал ему две десятки, парень начал смущенно отнекиваться, но потом взял. «Удачи тебе!» – крикнул он на прощание. Корочкин прошел через двор, он был совершенно пуст, поднялся на второй этаж, форточки в окнах были открыты, и он тщательно их затворил. В квадратном столе обнаружился ящик, в котором лежали скатерти и салфетки. Он их вынул и унес в спальню, потом положил в ящик пистолет на боевом взводе и попробовал – легко ли ящик выдвигается. Проделав эту манипуляцию несколько раз и убедившись, что пистолет ложится в руку легко и сразу, сел и попытался расслабиться по методу Краузе. Чтобы отвлечься, стал думать о том, какое напишет письмо. Начать, наверное, следовало так: «Я, Геннадий Иванович Корочкин, настоящим уведомляю надлежащую советвласть о том, что, будучи завербован немцами для работы в данном городе, по своим личным обстоятельствам убил двоих, приставленных ко мне для контроля, и провокатора Промыслова Якова Павловича, который выдал Сорокинскую, Лихоборовскую и данного города партийные большевистские подполья. Пятеро расстрелянных мною по этому делу захоронены на 10-й версте Кутяковской дороги, напротив трех столетних елей. Особо предупреждаю, что в могиле лежит среди казненных большевиков прапорщик Самохвалов Дмитрий Сергеевич, в расстреле неповинный и убитый юнкерами при аресте нашей офицерской группы. За минуту до гибели Самохвалов показал мне брошь императрицы Александры, изъятую для целей нашей организации, и приказал вернуть оную в надлежащее хранение. Стоимость основного бриллианта в сто каратов по оценке тринадцатого года – сто миллионов золотых рублей. Сообщая о вышеизложенном, полагаю приказание покойного исполненным. К сему…» – он вдруг улыбнулся. Это мысленно, составленное донесение было так похоже не бесчисленное множество подобных, написанных в навсегда исчезнувшем прошлом. Не хватало только заключительной виньетки: «Его превосходительству, господину генерал-майору Гришину-Алмазову – для сведения». И грифа: «По району». Этот граф означал – по образцу Охранных отделений – необходимость ознакомить с документом всех причастных руководителей подразделений контрразведки. Что ж, все правильно. Только адрес теперь совсем другой…
А как подписаться? Он решил, что подпишется так: «Бывший».
Заскрипела лестница, они поднимались. Потом открылась дверь, Анфиса вошла первой.
– Проходите, не стесняйтесь. – Она увидела Корочкина, и лицо у нее сразу же померкло и осунулось. Промыслов-«Зуев» остановился на пороге и удивленно-разочарованно заморгал.
– Как же… – растерянно пожимал он плечами, – разве вы…
– Сядьте, – спокойно сказал Корочкин.
– Что? Собственно, в чем дело? – начал он визгливо. – Если вы – муж, то я только проводил, не более, я просто не понял…
– Яков Павлович, сядьте, – повторил Корочкин.
«Зуев» прищурился, вгляделся и медленно отодвинул стул. Потом еще медленнее опустился на него. Лицо у него менялось на глазах, он явно узнал Корочкина.
– Вот и хорошо, – все так же спокойно продолжал Корочкин. – Анфиса, мы поговорим, а вы подождите, пожалуйста, внизу…
Она кивнула несколько раз и ушла. Заскрипела лестница, Корочкин прислушался, подождал, пока прекратится скрип, и наклонился через стол.
– Узнал меня?
«Зуев» сидел молча, с помертвевшим лицом, глаза у него совершенно остекленели.
– Ты никогда не отличался храбростью, Яша… – задумчиво сказал Корочкин. – Знаешь, дело прошлое, но я задавал себе вопрос: почему ты рискуешь? Сколько раз хотел спросить, но боялся тебя обидеть, настроить против себя. Так почему ты рисковал? Из-за денег? Или ты идейный? Любил нас и царя покойного, а их – ненавидел? Не хочешь говорить? Как угодно… – Корочкин открыл ящик, взял пистолет и положил руку на край стола. «Зуев» впился глазами в руку, по его лицу рассыпались мелкие бисеринки пота.
– Не надо, – только и мог сказать он.
– Ладно, Яша, мы с тобой все друг про друга знаем, чего выяснять, просто я думал, что ты захочешь исповедаться, да и жизнь на несколько минут продлить… Ведь для таких, как ты, и несколько минут – вечность. Ты не молчи, говори что-нибудь, а то я выстрелю.
«Зуев» сморщился, начал давиться:
– Извините, ком в горле, болен я, понимаете? Да вам все равно, что вы можете понимать, белогвардейская морда!
Корочкин притворно ахнул:
– За мое-то добро? Ошеломил…
– Плевать мне на вас! И тогда и теперь! Насладиться хотите? Страхом моим? А я не скрываю! Боюсь! Все боятся… Где вам понять… Вы же ничтожество, инфузория, власть имели, убивали, а зачем? Ну пришли бы в Москву, сел бы ваш Деникин или Колчак новым царем – и что? А ничего! Как были вы шампанским бабником…
– Положим, это ты был, – перебил Корочкин.;– И теперь такой. На том и попался. Ты давай не растекайся, времени нет.
– Эх-ма… – «Зуев» стиснул голову ладонями и начал раскачиваться. – Не повезло мне, не заказалось… – он говорил чуть нараспев, словно читал стихи, и вдруг Корочкин понял, что говорит «Зуев» для себя, пытаясь что-то вспомнить и объяснить самому себе, и не получается у него, не сходятся концы с концами, а ведь так хочется успокоиться, ведь достиг, достиг же всего, и умереть не обидно – ан нет: бесцельно завершается бесцельно прожитая жизнь… – Я почему вступил? – ноющим голосом продолжал он. – Все песни революционные пели и каждому в них слову верили – о будущем, и я рассудил точно: двух лет не пройдет – наш верх будет! А кто наверху – тому и вершки сладкие, я умел смотреть в корень… Да разве угадаешь? Что вы попрете, белогвардейщина проклятая? Я ведь не хотел еще раз ошибиться! Я к вам пристал в ощущении, что вы мое добро не забудете, опять – какая ирония! Растерли вас без следа! Вы, поди, обижаетесь за то, что я предал вас в двадцать пятом справедливому возмездию, а сами-то вы разве поколебались бы на моем-то месте? То-то, Геннадий Иванович… Нет уж, Одного мы с вами поля ягоды, и вам от меня не отмежеваться!
– Я еще спросить хочу: вот ты потом служил, уважение имел, а совесть тебя не мучила? За преданных и проданных?
– А вас? За умученных?
– Ты отвечай, Зуев, спрашиваю я…
– Чушь это, Господин поручик. Совесть, честь, долг – химеры одни. Мало ли чего было? Я в своей советской жизни работал честно. И сожалею. Потому что сколькие при мне пирог получили, а я только вниз катился… Мне бы сейчас за мои заслуги – ух кем быть, никак не меньше, а я – канцелярская крыса средних достоинств, – даже мраморного памятника не поставят… – Он напряженно взглянул на Корочкина: – Послушайте… Я выправлю вам документы, денег дам, и вы исчезнете. Полагаться на мою верность и молчание без надобности, мы вновь будем одной веревочкой связаны, и станет жить каждый сам по себе и в свое удовольствие?..
Корочкин выстрелил, хлопок был негромкий, словно сквозь вату, «Зуев» икнул и опрокинулся вместе со стулом. Корочкин подошел и долго всматривался в лицо покойника, оно исказилось – не страданием, нет, скорее неуемной, не знающей границ ненавистью и еще чем-то, наверное – страхом. Было такое впечатление, что все подспудное, тщательно скрываемое, порочное и стыдное, подлое вдруг вылезло наружу и обнаружило свою истинную сущность…
Корочкин спрятал пистолет в боковой карман и толкнул дверь. Анфиса стояла на пороге и выжидательно смотрела на него.
– Все, – он слегка пожал плечами.
– Все так все… – кивнул она, вглядываясь – не то в его лицо, не то в покойника за его спиной. – Мне бабушка говорила, что Бог человеку любой грех прощает, нужно только покаяться, да, видать, это все же не так…
– Вы про него? – спросил Корочкин. – Или… про меня?
– Какая вам разница… – махнула она рукой. – Его – к тем?
– Я сам, вам не надобно. – Он достал из бокового кармана пачку денег и протянул ей: – Здесь двадцать тысяч, вам надолго хватит…
Она странно улыбнулась:
– За соучастие платите?
Он положил пачку на стол:
– Вы сейчас уходите, я замкну электропроводку и тоже уйду. Дом сгорит, на вас не будет подозрений. Кто-нибудь видел, как вы с ним сюда пришли?
– Не знаю… У нас двор пустой в это время, на работе все.
– Вот и хорошо. – Он посмотрел на нее, она успокоилась и, как показалось ему, стала еще красивее. Только тени под глазами. Да ведь это ничего, ей даже идет. Подлецу все к лицу. Дурацкая поговорка… – Мне надо… потом… Еще поговорить с вами… Где вы будете?
Господи, что он в самом деле, зачем…
Она удивленно взметнула брови:
– Поговорить? – Пожала плечами: – Зачем? – Покачала головой: – О чем, Геннадий Иванович?
– Не-не… знаю… – Он растерялся, действительно: о чем! – Вы все же скажите…
– Что ж, если действительно нужно… – она вздохнула. – Я у подруги буду. Свердлова, 5, собственный дом – как этот. Четвертая остановка отсюда, не перепутайте. – Она ушла, деньги остались на столе.
Корочкин подумал было оставить «Зуева» на месте – сгорит, кто будет разбираться? Потом подумал, что дотла «Зуев» может и не сгореть, и тогда Анфисе придется плохо. Он цепко ухватил покойника за ноги и сразу же перепачкал руки – ботинки на «Зуеве» были отменно грязные. Потом поволок непомерно тяжелое тело в подвал…
Вернулся в столовую, поставил пластинку и несколько секунд вслушивался в грассирующий голос: «Что вы плачете здесь, одинокая, глупая деточка, кокаином распятая, в мокрых бульварах Москвы… вашу детскую шейку едва прикрывает горжеточка, облысевшая, старая вся и смешная, как Вы…» Что ж, кончено все, через полчаса он увидит Анфису и все ей скажет. Он скажет ей, что никогда и никого не любил и что такую, как она, ждал всю жизнь… И еще что-нибудь скажет, наверняка еще что-нибудь, потому что слишком много накопилось этих нерастраченных, никому и никогда не сказанных слов…
Но тогда – зачем писать письмо? Не нужно это. Ему – просто не нужно, а «им» – не интересно. Ну – велел Митенька, да ведь он романтик был, мальчик… А мужчине и профессионалу с руками по локоть в крови каяться, как согрешившему гимназисту, просто невозможно. Да и зачем «им» эта брошь, они – держава, они великолепно без нее обойдутся. Да и могилу разрывать – грех…