Текст книги "Приведен в исполнение... [Повести]"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 52 страниц)
В 1958 году Глебов лежал на излечении в Центральном госпитале МВД – у него открылась язва желудка, Это было странное время великих перемен и половинчатых решений, искренних попыток что-то изменить, под чем-то подвести черту. В палате обреталось еще пятеро, офицеры – до подполковника включительно, и только один старший сержант, видимо, затесался сюда случайно – то ли по знакомству, то ли еще почему, вначале Глебов искренне недоумевал, иерархия в этих случаях соблюдалась неукоснительно. Все это были люди не первой уже молодости, из разных подразделений и служб, всех их объединяло одно: болезненно-настороженное внимание к совершающимся переменам. «Вот я помню, – рассказывал толстый майор, – бывало, придешь с работы, жена спросит: как дела? Отвечаю: хорошо! И никаких подробностей! А жена – старше меня в звании и работает в соседнем подразделении! А теперь? О самом сокровенном в нашей работе открыто пишут, дорвались, чтоб им пусто было…» Да, все они искренне и убежденно полагали себя избранными, не подлежащими обсуждению и даже суждению. Когда Глебов сказал им, что, на его взгляд, слишком много избранных, но слишком мало призванных, они посмотрели на него как на сумасшедшего, и он уже не решился сослаться на Христа – они бы чего доброго вызвали психиатра.
А старший сержант умирал от рака и, как выяснилось, именно поэтому и попал в офицерскую палату. Каждый день утром он задавал врачу один и тот же вопрос: «Какой анализ?» – и врач отводил глаза. Сержант был человеком опытным, много повидавшим и всякое, надо сказать; он сопровождал на Крайний Север еще первый «кировский» поток, об этом он с нескрываемым превосходством сообщил однажды остальным. Он худел и желтел на глазах – видимо, чувствовал, что наступают последние денечки и, по мере того как они проходили, все больше и больше терял присутствие духа. «Ну ведь можно же чего-нибудь сделать! – крикнул он на обходе главному врачу. – Не может же быть!» Но яйца всмятку он ел до последнего дня, тщательно выбирал ложечкой содержимое, от души присаливая и ни на мгновение не теряя аппетита. Однажды утром Глебов ушел на процедуры, а когда вернулся – увидел пустую кровать. Толстый майор покачал головой: «Так-то вот…» «Все там будем», – добавил капитан из ОМТО ХОЗУ [8]8
Отдел материально-технического обеспечения хозяйственного управления.
[Закрыть]и пошел в уборную курить. Глебов смотрел на тщательно заправленное одеяло и вспоминал, как сержант рассказывал о своей службе на Севере: «Бывало, гонют одних баб – их, может, тыща или две – кто их считает – тундра… Ну а ты – начальник этапного оперпункта, одним словом, так что – какой разговор? Погреться им надо? Они же как собаки, прямо на снег, скопом… Ну – ткнешь пальцем: ты, мол, и ты – за мной шагом марш. Идут… А куда денешься?» Он рассказывал об этом с некой доброй лукавинкой, как о само собой разумеющемся – так, случай из жизни… Но эта простота звучала в его рассказе совсем не из-за умудренности и усталости: у него была ВЛАСТЬ, и он всей кожей, каждой клеточкой тела ощущал ее сладкую и весомую тяжесть…
За четверть века, которые миновали с тех пор, многое изменилось, но ощущение власти осталось. Оно только трансформировалось и спряталось – не те времена.
И все же: «Дай рвущемуся к власти навластвоваться всласть!»
Позвонил Жиленский, в обычной своей завывающей манере прочел новые стихи, сказал, хмыкнув: «Кто бы мог подумать… Из тюрьмы, и вроде – надо бы лежать пластом, а у меня такой подъем, такой прилив… Парадоксы бытия». Раньше Глебову казалось, что стихи Жиленского – некая любовная метафизика, но после этого нового цикла открылось другое – в этих стихах царил взгляд из космоса: привычно трагическое стало вдруг мелким и ничтожным, незаметное прежде обрело новые контуры и совсем иное содержание…
В точке разъятой как знамя
Новое сердце скрываю
Над головой расцветает
Мертвая роза родства…
«А меня, знаете ли, вызвали. Спрашивают: были в ресторане с помощником прокурора Татищиной? Говорю: не был. Ну что вы, говорят, вас опознали работники милиции. Я говорю: если бы и был в ресторане, а меня опознали бы работники милиции – я бы как никогда уверился, что ни в каком ресторане не был. Спрашиваю: какого это было числа? Говорю: я этим вечером читал свои стихи большой аудитории, человек пятьдесят было, я могу многих, кого знаю, назвать, спросите у них, и вы убедитесь. А разрешение у вас, спрашивают, на публичное исполнение стихов от отдела культуры исполкома есть? Нет, отвечаю, и что же? До свидания, говорят».
Позвонила Татищина: «Уже знаете?» – «Знаю». – «Они мне предложили успокоиться и не возникать». – «А взамен?» – «По собственному желанию. Послезавтра начинаю работать на новом месте. Вы меня осуждаете?» – «Нет. Хорошая работа?» – «Что вы… Мечта!» – «Тогда поздравляю. Успехов вам». – «Спасибо. Вы поймите, если бы я…» – «Да Боге вами, разве у меня есть право судить вас? И тем более – осуждать? Спасибо за все – и никаких проблем!»
В тот же день Глебова вызвали в прокуратуру района – в четырехэтажном здании школьного типа на первых трех этажах размещалась милиция, а на четвертом – прокуратура. Лифт, на удивление, работал. Глебов отыскал нужный кабинет, двери были открыты, за большим канцелярским столом сидел молодой человек с апоплексичным лицом, напротив него – второй, в светлом костюме, поджарый, подтянутый, пиджак казался на нем военным мундиром. Поздоровались, Глебов сел, краснолицый рассматривал его в упор, не скрывая некоего раздражительного удивления, второй ушел в глубь кабинета и сел на диван, закинув ногу на ногу. «У нас заявление Виолетты Васильевны, – краснолицый протянул Глебову листок с машинописным текстом. – Ознакомьтесь». Виолетта сообщала, что Глебов нашел и раскопал могилу с останками Романовых и может воспользоваться этим открытием в антигосударственных целях. Кроме того, писала она, бывший супруг за время работы в архиве похитил оттуда ряд секретных документов и фотографий. Виолетта просила принять самые решительные меры. «Что будем делать? – краснолицый спрятал заявление Виолетты в папку. – Вообще – это правда?» – «Проверьте». – «Мы вас для этого и вызвали. Сначала – о могиле. Вы знаете, что подобные действия караются?» – «Знаю». – «Это хорошо, что вы сразу и честно во всем сознаетесь, это облегчит вашу участь. Далее?» – «А что – далее?» – «Подробности». – «Работали в тайге, на местах событий. Разве это преступление?» – «А могила?» – «Могилой называется специально огороженное место, с надгробным памятником или хотя бы следами такового. Вы полагаете, что в этом смысле у Романовых была могила?» – «Ну хорошо, а документы из архива?» – «Не брал. Вы спросите в архиве». – «Уже спросили, они не подтверждают, у них все на месте. Но вот Виолетта Васильевна ссылается на фотографию с изображением Николая Второго и его жены с фирменной надписью царского фотографа: Мантейфель. Что скажете?» – «Мантейфель – фотограф со второй линии Васильевского острова в Петрограде и никогда царским фотографом не был. А фотография такая есть, на ней мои родители, поедем покажу». – «Это не нужно, – молодой человек в светлом костюме поднялся с дивана. – Скажите, вы испытываете симпатию к белым эмигрантам?» – «Живым или мертвым?» – «Допустим – живым?» – «Не знаком, к сожалению». – «А портрет Николая Второго у вас висит?» – «Висит». Молодой человек повернулся к апоплексичному: «Я понимаю Виолетту Васильевну… Что можно ожидать от человека, в доме которого висит Николай Второй?» – «Я с вами совершенно согласен. Вы, Глебов, снимите портрет, зачем вам?» – «Я смотрю на портрет и размышляю о том, куда может привести государственного деятеля безразличие и недомыслие». В светлом костюме задержал на Глебове острый зрачок: «Что вы имеете в виду?» – «То, что сказал». Молодые люди переглянулись, апоплексичный пожал плечами и молча толкнул двери кабинета, выпроваживая Глебова.
Собственно, о чем свидетельствует этот допрос? Глебов вспомнил рассказ тещи: «До войны мы жили с сестрой в коммунальной квартире, в доме, который до революции принадлежал моему отцу. Сестре было пятнадцать лет тогда. Однажды она не вернулась из школы. Я побежала ее искать, и мне сказали, что Таня арестована. А через день к нам пришли с обыском. На стуле для рояля лежала толстая книга с нотами – я садилась на нее, так мне было удобнее. Военный в голубой фуражке взял книгу и открыл. „Здесь иностранный текст“ – так сказал он. Он сказал, что все эти „аллегро модерато“ и прочее доказывают связь сестры с заграницей. Сестру осудили на десять лет. Она вернулась только в пятьдесят седьмом».
Можно ли забывать о таком? А главное – нужно ли? Ведь кто забудет – тому оба глаза…
Через два дня Глебов поехал с Жиленским в музей прикладного искусства, там хранились изъятые коллекции. В пустом вестибюле за журнальными столиками сидели знакомые молодые люди в серых костюмах и коллекционеры – кто с женами, кто с родственниками и просто знакомыми: вещей было много, их нужно было тщательно проверить, упаковать и отвезти домой. Сразу же начались неприятности: у бронзовых часов тети Пони оказались отломанными украшения, у чьих-то фигурок – отбиты руки и головы, у чашек – ручки и Бог его знает что еще: видимо, молодые люди не успели привыкнуть к обращению с нежным коллекционным материалом. Но, странное дело, никто не возмущался, не роптал, все принимали поломки и недостачи деталей и фрагментов стоически. Горяинов, заметив Глебова, подмигнул: «Голова цела – и ладно!» – «Ладно ли?» Глебов попытался намекнуть на необходимость сопротивления, но Горяинов завел глаза: «Не шутите. Лучше помогите завязать коробку». Глебов начал распутывать шнур и вдруг совершенно случайно увидел открытую дверь хранилища – это была большая зала, сплошь уставленная столами с фарфором, старинным стеклом и фаянсом, видны были картины, на первом плане стояло прямоугольное полотно, на котором развернул хвост большой голубой павлин, рядом с ним прохаживались куры во главе с огромным петухом. «Мельхиор Гондекутер… – тихо сказал в спину Глебову Жиленский. – Лучшая картина Лагида, он, по-моему, о ней больше всего горевал…» Молодые люди сверяли вещи с протоколом, отдавали их в радостно трясущиеся руки владельцев, спрашивали: «Все в порядке?» И, как правило, получали ответ: «Все». Ромбергу вернули треснутое блюдо, это был Дельфт, голландский фаянс XVII века, растерянный Ромберг в ужасе переводил взгляд с блюда на жену и обратно. «Я не возьму». – «Дело ваше, только будьте разумны: новое мы вам не предоставим, а будете жаловаться – пару-тройку лет проваландаетесь и все равно заберете, прислушайтесь к совету умного человека». Ромберг посмотрел на Глебова: «Брать?» – «Нет». – «Что-что? – вскинулся молодой человек. – Гражданин Глебов, нам здесь советчиков не надо, вы – рабочая сила, да? Вот и помалкивайте в качестве таковой, иначе…» – он выразительно повел рукой. Ромберг пожал плечами и начал заворачивать блюдо в полотенце. «Он прав… – горестно вздохнул. – Да они лопнут – второго такого блюда нет во вселенной!» – «Дело не в блюде, просто нужно идти до конца». – «А-а-а…» Блюдо легло на дно картонного ящика.
Приехали к Жиленскому, молча выпили по рюмке водки и молча разошлись. Что-то менялось на глазах…
Глебов возвратился домой, Лена внимательно посмотрела на него: «Нагни голову. Так… Будем мазать венгерским препаратом, я сегодня в „Юности“ выстояла за ним два часа. Волосы начнут расти после пятого смазывания». – «Откуда ты знаешь?» – «Там написано». Включили телевизор, шла программа вечерних городских новостей, Глебову это было не интересно, и он пошел читать новые стихи Жиленского. Внезапно Лена закричала истошно и истерично, он вбежал в комнату, на экране телевизора мелькнула знакомая зала и павлин Мельхиора Гондекутера на первом плане. Сухой, спокойный голос вещал: «Эти ценности – вы сейчас их видите на экранах своих телевизоров – отобраны у группы жуликов и спекулянтов в результате тщательно подготовленной и хорошо проведенной операции. Граждане нашего города могут не сомневаться, что и впредь мы твердо и уверенно будем стоять на страже законных интересов советских граждан…» Глебов посмотрел на Лену, она покачала головой: «Нам это снится, не иначе…» – «Тогда ущипни себя и меня заодно». В этот же вечер Глебов отправил письмо – слишком уж вопиющей была эта, видимо, последняя акция серых костюмов. В этом письме, между прочим, он написал и о том, что милиция работает плохо и безответственно и об этом следует подумать всем, в том числе и ему, писателю Глебову.
Официально о прекращении дела объявили через два дня. Глебов не поленился, позвонил всем. Жаловаться дальше не собирался никто. Даже Ромберг, обиженно хмыкнув в трубку, сказал, что ни одного ответа на свои заявления о пропаже фигурки из слоновой кости во время обыска не получил и дальнейшее сопротивление считает бесполезным. Может быть, этот факт не следовало обобщать слишком уж широко – в конце концов, в масштабе огромной страны подобная акция и подобная реакция на нее вряд ли были столь уж значительны, но Глебов почему-то подумал, что и акция, и реакция – наверняка не эксцесс, а это уже ведет к определенным выводам…
Вспомнил: однажды, разбирая для реставрации стол работы крепостных мастеров начала XIX века, обнаружил на торце ножки надпись карандашом: «такарь Андрей». То было странное чувство: впервые в жизни Глебов ощутил связь времен не книжно, не умозрительно, не привычно-реально – ну, в конце концов, сколько известных и прекрасных творений ума и рук человеческих вокруг, – а горячо и взволнованно, стол можно было потрогать руками, и неведомый Андрей встал рядом с Глебовым «как живой с живым…». И очень горькая пришла мысль: есть те, кто время связывает. Но есть и те, кто рвет эту связь безжалостно и страшно. И первые – это те, о которых сказал философ: для них нет в мире ничего такого, что не было бы ими самими. Но что сказать о вторых, ведь для них нет в мире ничего, кроме них самих?
Ответ на письмо Глебова пришел через полтора месяца, очень ответственный работник соответствующей службы сообщал, что в деле все было сделано правильно и, если бы продавцы магазина оказались должностными лицами, – коллекционерам не поздоровилось бы. Что касается телевизионной передачи – она носила исключительно профилактический характер, планы же Глебова по поводу борьбы с негативными явлениями, конечно же, актуальны. Уважительное, по-деловому суховатое письмо…
Утром завтракали, радиоприемник был как всегда включен – Лена любила музыкальные программы «Маяка», передавали песни из довоенных кинофильмов: «В эту ночь решила вражья стая перейти границу у реки…» Глебов раздраженно переключил программу, в конце концов, почему самураев нельзя называть самураями – обидится «талантливый и трудолюбивый» народ Японии? В динамике щелкнуло, моложавый, самоуверенный голос произнес: «…девушка из интеллигентной семьи совершила карманную кражу, сейчас мы попросим остановить колонну и зададим ей вопрос. „Здравствуйте, программа „Против или за?“, скажите, что вас толкнуло на это преступление?“ – „Любопытство… Глупость… Не знаю“. – „Сколько было в кошельке?“ – „Рубль двадцать“. – „Каков приговор?“ – „Три года“. Товарищи, вы слышали: три года, изуродована жизнь…» Лена повернула ручку: «Слушать тошно… У нас есть авторы (из организации) – все без исключения графоманы, так ведь издаем, а тут уж не денежный урон, худший…» – «Ты с руководством издательства говорила?» – «А их боятся. Генетический страх». – «А в партконтроль?» – «Не могу, неэтично. Они рецензировали твою повесть и зарубили, скажут, что я из мести, но дело не в этом… Организация, в которой они служат, – вне критики».
Вот так… Эта организация – вне критики, другая – вне малейших подозрений, и поэтому можно искать наркотики и бриллианты у честных людей, можно врываться в квартиры, можно допрашивать, применяя недозволенные методы, и требовать от потенциальных обвиняемых свидетельских показаний против себя, угрожая при этом уголовной ответственностью за дачу ложных показаний и за отказ от дачи показаний! И при этом утверждать, что защищаются интересы государства! Как будто государство – это одно, а все остальные – совсем другое…
В какой-то момент Глебову показалось, что он прозревает истину, улавливает глубинную сущность происходящего. В самом деле: кому выгодно, чтобы терроризировали честных людей? Кому выгодно не замечать бесконечных нарушений закона – пусть в чьих-то глазах не слишком глобальных? Но ведь малейшее нарушение законности есть уже дыра – это Ленин сказал, и не для того, чтобы эта тревожно-предостерегающая мысль на десятилетия обрела тихую гавань в дежурных речах! Почему преступления скрывают от учета и с этим не могут покончить долгие и долгие годы? Почему властвует жульнический «процент раскрываемости»? И почему…
Несть конца этим «почему». И нет на них ответа.
Неужели подобным образом можно достичь нравственных результатов? Оздоровить общество? Спасти заблудших? Перевоспитать оступившихся? Дать опору сомневающимся? Кому это все нужно, кто заинтересован в этом?
Только те, кому Закон и законность представляются уделом «всех и каждого» – демагогической формулой, которая естественно исключает не подпадающих под нее «избранных». Только те, кому выгодно, чтобы «организация» шла не столбовой дорогой борьбы с коррозией общества, а обозначала некую деятельность, оправдывающую ее существование, дающую вкусный кусок и перспективу для послушных, а для нерассуждающих – упоительное ощущение вседозволенности. Один за другим меняются высшие руководители ОРГАНИЗАЦИИ, регулярно вливается в нее свежая кровь с фабрик и заводов и иных мест, но суть остается прежней и определяется наипростейшим словосочетанием: нравственная стагнация.
Давным-давно замечено (еще Екатериной II), что лучше отпустить десять виновных, нежели осудить одного невиновного.
Прекрасная мысль!
Через месяц Глебову позвонил совершенно незнакомый человек, голос у него все время прерывался, говорил он с трудом: «Мне дали ваш телефон, понимаете, мою Тасю только что арестовали, у нас вывезли всю мебель, она старинная, Тасю обвиняют в спекуляции антикварной мебелью, какой ужас, она ни в чем не виновата!» Глебов сочувственно объяснил, что в подобной ситуации помочь невозможно, и только время все расставит по местам. «А вы знакомы с Лагидом?» «Знаком». – «Оперативный работник сказал, что этот Лагид – всему делу голова и ушел от тюрьмы, так как ему помогли, вот я и подумал…» – «…Что это я помог? Вы ошиблись. А как фамилия этого оперативника?» – «Коркин».
Новый год Глебов и Лена встречали у Жиленского. Настроение было сумрачное, произносить тосты и заглядывать в будущее не хотелось – какие изменения мог принести в привычный мир кукольный Дед Мороз? Двести пятьдесят лет назад впервые прозвучала на Руси страшная формула «Слово и дело», но кто бы мог предположить, что спустя столетия это словосочетание полностью потеряет свой первоначальный смысл и обретет новый – иронический и даже трагикомический.
Любовь не изгоняет страх.
Погасло солнце Иоанна.
И мне так боязно, так странно
Стоять на цыпочках впотьмах…
И все же, все же…
Федор Михайлович Достоевский свидетельствует, что губернатор Лембке, ничтожный подкаблучник, облеченный властью, не мог относиться терпимо, когда революционеры доказывали, что правительство спаивает народ, дабы его удержать от восстаний.
Понять бы ему, что политика – менее всего набор трескучих фраз, а направление, которое следует проводить непримиримо, потому что всех со всеми все равно примирить невозможно. И силу привычки победить иным путем тоже невозможно.
Но это уже удел людей других и времени совсем иного…
СИМВОЛ ВЕРЫ
…галлюцинации возникают также и вследствие ужаса, который охватывает человека, когда его жизни угрожает не столько реальная опасность, сколько неведомая и безжалостная сила, явившаяся, из небытия.
Мишель Гарде. «Руководство по психиатрии».СПб, 1913.
АЛЕКСЕЙ ДЕБОЛЬЦОВ
…И вдруг свечи оплыли и упали, но не стало темно, и царские врата распахнулись:
– Господь, воцарися, в лепоту свою облекися…
И голос (темный, без лица, вот он – передо мной):
– Кто ты?
– Алексей Дебольцов, болярин русской, и род к служению призван царем Иоанном.
Он темнеет еще больше (или свет за ним ярче?), и слова – будто короткий удар палаша:
– Твое время пришло.
Вышел и, повернувшись к храмовой иконе (глаза – в пол-лица и зрачки – в упор, выворачивают душу наизнанку), положил большой поклон: крестное знамение через лоб и грудь и два плеча – справа налево, потом руки крест-накрест и трижды в пояс: отче священноначальниче Николае, моли Христа-бога спастися душам нашим…
А из распахнутых настежь дверей – бельканто: спаси, Господи, люди твоя…
Бел снег, и черна земля под ним, прибитая вековыми копытами.
– Со-отня… Или нет: эс-каа-дрон! Для встречи справа, слу-ушай!
Некого больше слушать. И не для кого. Солнце над плацем – яркое, теплое, весеннее. Теперь оно светит всем. Господи, кто оседлал тебя, Россия, кто… Кто и когда зачал Антихриста, где вырос он и вот – одержал победу…
И у кого теперь слух и совесть? И для кого бельканто: Победы благоверному императору нашему, Николаю Александровичу… И еще: на сопротивныя даруя.
И вот главное: и твое сохраняя крестом твоим жительство…
Пленника жительство? Или павшего уже?
«Нынче же будешь со мной в раю…»
Трусость. Подлость. Измена. Будьте все вы прокляты.
Снег, две тысячи замерзших насмерть, уставших насмерть идут через степь. Бредут, подбирая мертвых. Не слышно стука колес, не ржут лошади, не поднимается над им мордами пар. Ледяной поход. В будущее. Прости меня, Господи…
– Эх, вашскобродь, да чего уж… Простил и сердца не держу. Потому – с кем не бывает…
Это Никита, денщик, младший унтер-офицер, служит с Новочеркасска. Новочеркасск… Две тысячи юнкеров и офицеров, гордость, гвардия, лучшие из лучших, шли со всей России, пробирались сквозь гибель, сквозь ад, сквозь огонь и ловцов. Не душ, но – тел…
– Вашскобродь, господин полковник, да ведь на пороге уже! Ваше превосходство, пожалуйте.
Вот он – талия-спичка, и залысины, и глаза волчьи, навыкате, и черная (теперь уже навсегда!) черкаска. Сух… Ох, сух!
– Ваше превосходительство!
– Здравствуйте, полковник. Простите, если не вовремя. Я…
«Я»? Как это «я»? Почему? Ты же упокоился в Брюсселе. Навсегда. Вон только что оповестили газеты: «Глава Российского общевоинского союза и Главнокомандующий Русской армией…»
– Петр Николаевич, я весь внимание.
Ну вот, слава Богу, прошло… Можно отдышаться. Надо же, как перевернулось. Где что и что за чем – поди разберись. Морок. Как он странно смотрит.
– Ваше превосходительство, я уезжаю. Бить жидов и грабить – не программа. Корнилов и Деникин предали государя, и идея выродилась – как могло быть иначе? «Не прикасайтеся помазанному моему!», а Корнилов арестовал императрицу и сказал, что уйдет, если учредилка вернет царя. Чему служим, ваше превосходительство?
– Алеша, у меня к тебе просьба. Ты кури…
Подвинул портсигар. Тяжелый, внутри – папиросы, гильзы без марки, значит – набивает сам. Спички… Надо же, горит… Дым. О Боже…
– В Петрограде осталась моя матушка. Вот сто рублей – золотыми десятками. Пусть уезжает в Финлянднию.
Протянул замшевый мешочек. Ого! Тяжел… Ну все, хватит!
– Петр Николаевич, вы… на самом деле? Вы, собственно, есть?
Внимательно посмотрел. Чуть-чуть с насмешкой.
– Дебольцов… Ты, по-моему, не склонен… Нет?
– А какой сейчас год?
– Восемнадцатый, Алеша… Но, согласитесь, это уже странно. Провал какой-то В никуда. Прощай, Никита. Служи. У меня отныне – другой путь…
Шел пешком, добирался на попутных крестьянских подводах. Их мало, все лошади и люди мобилизованы противоборствующими сторонами. Поэтому на исходе третьего дня ноги заболели так нестерпимо, что пришлось сесть в дорожное месиво (этот кусок степи весь, сплошняком – разъезженная, раздрызганная в слякоть и грязь дорога), снять сапоги и размотать портянки. Ступни – багрового цвета, полопавшиеся, похожие на сильно подгоревший хлеб. «Ну что, солдатик-соколик, худо?» Поднял глаза – калики перехожие, трое, патлатые, с котомками. «Плохо. Видать, пришел и мой черед». Не согласились: «Ну, про то один Господь ведает… Обопрись на нас». Двинулись. Шагов через сто упал – поволокли под руки. «Зачем вам, болезные…» – «Бог весть. А ты – не спрашивай».
Очнулся на полу в избе, русской наверное (в красном углу оклады чисто православные, без малейшего униатства), кто-то храпит на полатях, калики за столом, в кружок, слабый огонек коптилки (приспособили ружейный патрон), тени почему-то не отбрасывает (опять, Господи… Не то сон, не то – что…), разговор едва слышный, сразу же бросил в пот. «Ахвицер». – «А я говорю – ерунда». – «В любом случае нужно уходить». – «Ваня, ты шутишь! Мало ли чего при ем? К кому идеть?» – «Что ты предлагаешь?» – «Мы разведчики или манная каша?» – «Спятил… Он может услышать». – «Ну все. Я его кончаю». – «Только не стрелять…» Ну как опознали, как? Что увидели? На чем засекли? Нет времени думать – вон он ножиком уже сверкнул. Прости меня, Господи…
Выстрелил, выстрелил, выстрелил – они попадали будто карточный домик, никто и не ойкнул. С полатей свесилась баба в платке (или простоволосая?), закикала: кик, кик, кик (да ведь это она икает – от страха, дура, проикается и заголосит), – и снова выстрелил, баба свесилась, длинные волосы достали пола (значит – не в платке была), потом мальчишка спрыгнул, пополз к двери: «Не надо, дяденька, никому про вас не скажу», – мальчишка лет двенадцати, а что поделаешь, разве можно отпустить? На свою жизнь уже давно плюнул, а на дело – нельзя.
Выстрела не услышал, только заскребли ногти по двери и упали руки…
И снова степь на все четыре стороны, и ноги несли, или не чувствовал их? Сейчас бы к Максиму, милое дело, и Плевицкая – свечи горят, две гитары плачут, и слова, слова – в самое сердце:
Замела, замела-завалила
Все святое родное пурга.
И слепая, жестокая сила…
И как смерть неживые снега.
Только это позже, лет, эдак, через пять.
А пока вот такие стихи:
На заплеванном дворе
При веселой детворе
Расстреляли поутру
Молодого кенгуру…
Родители… Мама приходила вечером, поправляла одеяло, гладила по щеке, утром отец приглашал в кабинет: «Кадет Дебольцов, какова цель жизни?» – «Разумное, доброе, вечное. Если буду бороться – будут новая земля и новое небо, и времени уже не будет». Он брал на руки и вглядывался в лицо: «Твори желаемое и веруй в невидимое. Служи государю. Люби свой народ. И помни, что православие, самодержавие и народность спасут Россию во все времена».
Имение в Луге. От городка в девяти верстах озеро и деревня родовая – теперь уже не наследственная, и церковь и склеп под приалтарным спудом. Там – деды и прадеды. Если еще не выбросили…
Председатель Северной коммуны Зиновьев приказал бросить священные тела русских императоров и великих князей в Неву. (Ах, это позже, намного позже, сейчас же надо добраться до Омска, в Сибирь. Там спаситель, мессия. Он спасет всех.)
И вот – Москва. Белокаменная, златоглавая, кривая (тут надо бы вспомнить, как оказался, дополз, достиг. Но нет… Обрывки, сумятица. Щирые украинцы-петлюровцы, что ли? Черт их разберет, жовто-блакитных. «Мы все больше из Совдепии фицеров примаем, га?» – «А мне в Совдепию». – «Брешешь?» – «Святой истинный крест!» – «Пане хорунжий, це дило?» Почему-то пропустили. Потом – длинная и долгая «проверка» в «ЧК». «Белый?» – «Сам по себе». – «Не-е…» – «Почему, собственно?» – «Говоришь-то как? Интеллигхенция… А она уся – белая…» Снова отпустили).
Везуч… (Может быть, только пока?) Что ж, может быть, и «пока». Ничего не меняется, дан обет, и ждет дело, которое надобно исполнить. Явок в Москве нет (а может быть – не дали?), ну и черт с ними, «непредрешенцами»… Сергей (в нем еврейская кровь, это, конечно, не важно, он дрался великолепно, жертвенно и вообще: «Несть еллин, ни иудей, но все и во всем Христос») дал «явку». Собственно, это не «явка», это его жена. Она дочь профессора истории или искусства, он построил музей.
Сквозь сои, сквозь явь – рю Пастер, гостиница, пятый этаж, вонь и грязь, грязь и вонь – и в проеме дверей она: некрасивое «птичье» лицо, челка (ненависть к женщинам с челкой – с детства, бонна-француженка носила челку. «Мужчины любят челку, мальчик…»), «Проходите, я очень рада, вы виделись с Сережей?» – «Нет. Но вот посылка…» В посылке книги – редкие, ценные, их можно продать, она бедствует, эмигрантская пресса печатать ее не желает. А Сергей… Он служит «им». Он «переосмыслил». Он – «возвращается». Он получит пулю. Но еще не знает об этом. «Прочтите что-нибудь». – «Что?» – «Вы же знаете. Я верю прежним богам». И она начинает читать:
Сабли взмах —
И вздохнули трубы тяжко —
Провожать Легких прах.
С веткой зелени фуражка —
В головах.
Я это написала для вас. Не помните?
Кривые переулки, и улицы кривые, долгий путь к двухэтажному дому с мансардой. Здесь свои, здесь отдых, здесь дух прекрасен и высок. Но единомышленников здесь нет, «непредрешенцы»… А государь уже в доме на косогоре, и ему не поможет никто.
– Разожгите печку, здесь – немного пшена. А дрова в подвале.
«Буржуйка» разгорается плохо, дымит и чадит, но вот вспыхивает пламя, и разбегаются по стенам и потолку сполохи. «Куда вы идете?» – «В Сибирь». – «Зачем?» – «Там мессия, Спаситель». – «Кто он?» – «Слуга царю и честный человек. Он не обманет». – «Тогда – слушайте».
У нее глуховатый голос, не женский совсем, и одна сторона лица – черного цвета. Может быть, оттого, что тень? «Трудно и чудно – верность до гроба! Царская роскошь – в век площадей! Стойкие души, стойкие ребра, – где вы, о люди минувших дней?!» Странен метр, странен ритм, другие ударения, другой смысл, но зачем же вы встали, мы ведь еще не начали трапезу, – вот оно, подгоревшее пшено на тарелках с императорским шифром, откуда он здесь? Я ведь знаю (при чем здесь «я»?) – вы идете по лестнице вверх, там тяжелая крышка люка, и она не должна пропускать посторонних, но вас она пропускает – зачем… Куда вы уходите, ведь есть еще надежда, вы же сами сказали: «Царь! – Потомки и предки – сон. Есть – котомка, коль отнят – трон». Котомка, и потому не нужно веревки. Не нужно!
Ну да, ну да… Простите. Это позже, много позже, двадцать три года до этого, двадцать три ступени еще – вверх, на чердак. А у него уже пройдены эти ступени.
В Москве дела – нет. В Москве мышиная возня «непредрешенцев» – заговоры, покушения, дележка политического воздуха. А «ЧК» – беспощадна и расправа – коротка. Вот – стены домов, и ветер шевелит списки расстрелянных. Нет, надо так: «Ветер сдирает списки расстрелянных», ведь эта фраза – чужая и не написана еще… Афиша: «Расстреляны по постановлению ВЧК 5 сентября 1918 года бывшие…» [9]9
«5 сентября 1918 года по постановлению ВЧК расстреляны в порядке Красного террора:
А. Н. Хвостов – б. министр внутренних дел
С. П. Белецкий – б. товарищ МВД
Н. Г. Щегловитов – б. министр юстиции
И. Восторгов – протоиерей
Н. А. Маклаков – б. министр ВД
А. Д. Протопопов – б. министр ВД»
Известия № 151 (415).
[Закрыть] Шесть фамилий. «В порядке красного террора». Министр внутренних дел, у него была дача на Каменном острове, они все там жили, один за другим. Охраняли, ловили, вешали, сажали, а кто их любил? Кто уважал? Руку стеснялись протянуть – неприлично, интеллигентный человек не дружит с жандармами. Да ведь они и плохие были. Какие-то революционеры, бомбы, взрывы, конспиративные квартиры и листовки – кровавая рука на манифесте, как глупо все и пошло… Гуляют на свободе, целуют жен, в ссылке… Господи, почему и за что? Не гниют, не звенят кандалами, – охотятся с собачкой, сочиняют крамолу, и расходятся по России круги, из которых уже не выбраться, никому.