Текст книги "Приведен в исполнение... [Повести]"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 52 страниц)
– Внимание, товарищи! Что происходит?.
– Поймали царскую дочь, Марию Николаевну!
– У вас есть документы? – Это ко мне.
Протянула:
– Извольте…
– Вот! Дочь присяжного поверенного Пермской судебной палаты Надежда Юрьевна Руднева. Расходитесь, товарищи. Поезд сейчас отойдет. (Разбрелись. Руднева Надя им не интересна.)
– А ты – кто? Ты-то сам – кто такой?
Господи, снова те двое. Он – резко, грубо – бумагу, сложенную вчетверо, к их глазам: «Представитель Всероссийского Центрального исполнительного комитета». – «А-аа… Тоды – ладно». Ушли. Взглянул, улыбнулся: «Честь имею». И тоже ушел.
Боже мой, невозможно. Эти «тоды» курят, вон – в десяти шагах зыркают ненавистными глазами.
Господи, куда он девался? «Подождите!»
Остановился, вопросительно смотрит.
– Вы не можете! Вы… не смеете… бросить меня здесь. Они же убьют меня!
– Вы преувеличиваете… – повернулся, снова уходит. Господи, в конце концов я же не жениха за фалды хватаю, они же, эти призванные по зову трубы, застрелят меня не задумываясь.
– Стойте! Я с вами! Мне все равно, я боюсь!
Святая правда. Я первый раз в жизни успела испугаться насмерть.
– Я еду в Арск. – Смотрит… С насмешкой, что ли?
– Мне все равно. – Мне на самом деле совершенно все равно куда. Только бы отсюда…
– Прошу… – пропустил. Пошел чуть сзади и сбоку – с правой стороны. Ведь это – что-то означает. Что-то очень важное… Ладно, потом.
Спустились по лестнице, вышли на площадь, здесь митинговали – красные что-то сдали, белые – что-то взяли, революция в опасности, подошли к крестьянским телегам – их десятка полтора, возчики прислушивались к оратору, что-то обсуждали, в моем мозгу только одна мысль: скорее отсюда. Как можно дальше.
– В Арск? – это – возчику.
– Садитесь. Барышня с вами?
Оглядел с сомнением:
– Со мной. – Перевел взгляд. – А ведь вы правы, пожалуй…
Почувствовала – падаю: те двое, с перрона:
– Недоверие у нас. Давай бумагу. Сумлеваемся, значит.
Улыбнулся, рукой в карман:
– Грамотные?
Переглянулись:
– Здесь, в станции, – ЧК, пойдем – и чтоб к общему удовольствию. И ее, – повел рукой, – с собой возьмем.
– Ну, зачем же мы будем юную девушку таскать взад-вперед? Один пойдет со мной, второй покараулит до нашего возвращения. Согласны?
Согласились. Коротышка ушел, бородатый остался и, выплюнув окурок, начал старательно слюнявить новую завертку. В гимназии так делал сторож – видела многажды… Возница запахнул полы рванины (армяк? пальто?): «А эслив твой не вернется? Я, поди, двинусь?» – «Я те двинусь, – бородатый сверкнул глазом. – Не сдвинешься потом…»
Дальнейшее – в считанные мгновения: человек в мятой шляпе попросил прикурить, неуловимо повел рукой, бородатый (с тихим хрипом) навалился на телегу. «Ты, сирый, нишкни, а вы, барышня, пребывайте в покое. Сейчас вернется Алексей Александрович – и с Богом, ага?..» Шинель бородатого набухла красным, глаза остекленели, мне стало еще страшней. Возница все пытался что-то сказать и только громко икал. «Заткнись», – посоветовал мятый, в это время подошел «Алексей Александрович», улыбнулся: «Вас никто больше не обеспокоит, можете продолжать ваш путь. Вы ведь, кажется, в Петроград?» – «Я… не поеду». – «Что же?» – «С… вами». – «Как вам будет угодно», – посмотрел весело, с каким-то глубоко спрятанным смыслом – я почувствовала именно так. Выехали с площади, сразу же пошли деревянные скудные домики, потом поля. «Мятый» молча сбросил убитого. «Надо бы… того? – вмешался возница. – Мы здесь, значит, каждый день, почитай, ездим, что подумают, – на кого?» – «А на тебя. – Мятый показал желтые зубы. – Под микитки и – в дамки. А?» – «Ну все? Нашутился? – перебил Алексей Александрович. – Оттащи во-он в те кусты». Мятый беспрекословно поволок. «Меня зовут Алексеем Александровичем. К нему… (Мятый уже возвращался, стряхивая руки)… следует обращаться „Петр“. Без отчества. Ваше имя я знаю. Будем считать, что знакомство состоялось. Значит, вы дочь „красного“… Любопытно…» – Глаза у него смеялись. «Да. Отец большевик. Его арестовали. И сестру». – «Похожа на вас?» – «Да, очень, говорят, мы на одно лицо. Только она старше на четыре года». – «Значит, ей двадцать два… Как и Ольге». – «Это ваша… жена? Или невеста?» – «Угадали». Смех в глазах сразу пропал, такие глаза иногда бывали у отца – тоскливые, пустые… «Вы еще не раздумали? Не хотите нас… покинуть?» Перехватила взгляд «Петра». Свинцовые, плюмбум. [19]19
Обозначение в Периодической системе.
[Закрыть]«Я останусь с вами».
Кто они? Не знаю… Они не красные; наверное, и не белые. Просто люди из прошлой жизни. Их несет ветром революции. И меня тоже несет этот ветер. Я ничего не знаю о судьбе отца и сестры. Мне почему-то кажется, что они живы, но когда я задаю себе вопрос: а если расстреляли? – сразу хочется плакать, и сразу грустная-грустная мысль (она впервые пришла мне в голову в день маминых похорон): а зачем? Слезы никого не вернут, ничего не изменят. Отец рассказывал, что в Румянцевском музее в Москве служит библиотекарем некто Федоров. Он утверждает: если весь мир, весь, без единого исключения – постепенно или сразу (это лучше) станет искренне, истово чтить своих умерших предков, станет заботиться об их могилах – начнется дело всеобщего воскрешения и через какое-то время мертвые воскреснут, а живые никогда больше не умрут. Это не следы скорби. Это – дело человеческое, это удивительная мечта, и невозможно представить, что было бы, если бы люди захотели… Но они не захотят. Никогда. И в этом их гибель, их смерть – рано или поздно. Отца и сестру арестовали, как же – отец и сестра большевики. Меня пытались убить, потому что я напомнила им дочь Николая Второго. Я не могу не увидеть здесь различия: одни преследуют политических противников, другие – ненавистный призрак.
Но ведь это средневековье. Это погоня за ведьмами и духами. Это ведет в никуда…
Отец часто говорил: народ задавлен. Бос. Сер. Спился. В этом виноваты толстосумы и проклятая романовская шайка. Десятилетия потребуются, чтобы восстановить нравственный и духовный облик русских и иных, населяющих Российскую империю. И если после революции народ расправится со своими угнетателями – это только малая толика пролитых слез и крови отольется власть имущим.
И я спрашивала: «А зачем проливаться крови? Этого нельзя допустить». И отец отвечал: «Этого нельзя не допустить. Всплеск мщения и возмездия – справедлив, его не остановит никто».
И получается, что большевики заранее утверждали свое бессилие. Или еще хуже – согласие на кровь. Но ведь тот, кто проливает кровь во имя кары и возмездия, – тот прольет ее и во время химеры.
Мягко ступает лошадь, телегу потряхивает, они молчат, отвернувшись, и я тоже думаю о своем. Что такое судьба? Это то, что сложилось и получилось в итоге прожитой жизни? Или то, что предстоит прожить, что предназначено безжалостным, нечеловеческим провидением, которое тащит нас одному ему ведомыми тропами, и жизнь складывается в слова: «судьба» или «не судьба»? Это несправедливо, конечно, но Вера и отец всегда утверждали, что в той жизни, за которую мы боремся, человек будет сам выстраивать свою судьбу – в интересах своих и общества, а мне это казалось пустой фразой, – было в этих словах что-то от хрустального маниловского моста, а они обижались. Вера однажды топнула и закричала: «В кого ты такая? В нашем роду не было графов и князей. Откуда в тебе этот снобизм, высокомерие это?» И я поняла, что спорить они и не умеют, и не хотят. «Неужели у тебя не дрогнет сердце и не оборвется, когда читаешь ты у Радищева: „Я взглянул окрест себя, и душа моя страданиями человеческими уязвлена стала“?» Я молча открываю Пушкина – «Путешествие из Москвы в Петербург» – на том месте, где говорит сам Радищев: баба пошла сажать в печь хлебы. Прав Пушкин – странная нищета… «Тогда зачем ты помогаешь нам?» – «Наверное, потому, что вы мои близкие и я должна вам верить». – «Чаще бывай на ВИЗе, среди рабочих, ты увидишь каторжный труд истомленных людей, невозможную жизнь». Они правы: ВИЗ – дымный, черный, грязный, зловещий. Радости в лицах нет, глаза в точку, молчаливы. Как у Горького: угрюмые, испуганные тараканы…
Но неужели все дело в самодержавии, дворянах, купцах и священниках? И когда им на смену придут иные – у них еще нет названия, – все изменится? И труд станет свободным и радостным, а жизнь – счастливой, и дети здоровыми, и взгляд у них ясным, и понесут они с базара Белинского и Гоголя? «В царство свободы дорогу грудью проложим себе!»
Отец и Вера часто повторяют (словно заклинание): все дело в экономических и политических отношениях людей. Политическая и социальная революция перераспределит материальные блага (меня охватывает тоска и хочется спать), хозяева исчезнут, хозяином станет народ. Я их спрашиваю: «Все?» Они отвечают: «Все. И тогда потребности одного станут законом для всех. Потребности же всех, общества в целом, будут уважаться и индивидом тоже. И наступит всеобщая гармония».
Красивое построение. Если его перенести в жизнь – наступит не гармония, а бессмыслица. Потому что у человека есть душа. И дух. А вот с этим отец и Вера не согласны. Дух они понимают как сумму Шекспира и Маркса, душу же отрицают совсем. А я не могу ее отрицать, потому что знаю: она есть. У меня уверенность в невидимом.
…Въехали в деревню. «Воо-он к тому дому», – приказал мой новый знакомый. Городской особняк с признаками деревенской избы, на крыльце здоровенная баба с красным, как свекла, лицом, ей пятьдесят на вид, она самым непристойным образом пьяна. «А-аа… Алексей Александрович, барин, каким ветром надуло? Извиняйте, в дом не зову, потому – отменено. Все отменено». Покачнулась, улыбается бессмысленно. Все отменено… Нормальные, людские отношения, улыбки и радость. «Кто не с нами – тот против нас». Как я несчастна… «Вы с кем?» – «Я с белыми. А вы?» – «Я с красными. И потому мы принуждены вас расстрелять…» Был Менделеев, был Блок. Теперь будет гений Демьян Бедный. Вера сейчас сказала бы, что я «отъявленная контрреволюционерка». Нет. Я – за революцию. За то, чтобы не было черных лиц на ВИЗе и все дети доживали до старости. А не один из ста. И все были сыты. Но ведь сытость – не главное. Как часто приводит она к исчезновению духа. Голодный художник – гений. Сытый – куртизан. Гёте – исключение. А Толстой всегда жил трудно – дело ведь не в кофе и бифштексах. Потому что не хлебом единым сыт человек, зачем же отменять эту непреложную истину?
– Фефа где? – Он взял меня за руку и повел к дверям. – Ты, – это Петру, – останься здесь. А ты, – это мужику, – можешь ехать.
Она выкатила глаза: «Не дури, барин, накличешь беду». – «Ксантиппа, кажется? Чаю и перекусить. Петру вынеси на крыльцо». – «Не могу, барин. Сразу, значит, надо того. Ехать. В Совет. Докладывать: барин возвернулся. Чтоб опять же – того. В каталажку. Вас то ись».
От ее вычурной речи у меня начало мелькать в глазах. Он подвинул стул красного дерева: «Садитесь. – Повернулся к ней. – Что с домом?» – «Спалили, – она злорадно развела руками. – Сколько ты кровь нашу сосал! Твой прадед еще при Петре здесь завод поставил? Тут почитай вся земля в наших костях! И оттого я топ-топ в комбед с сообщением: возвернулся тот, кого вы, то ись, – они, ждете». – «Я приказал чаю и перекусить». Он усмехнулся и кольнул меня взглядом, и я услышала, хотя он ни слова не произнес: «Ну? Как вам революция, дорогой товарищ?»
Это не революция. Это пена. Но ему так легче. Пусть. У него ясные голубые глаза, синие даже, и черные волосы – это признак породы, так утверждал Печорин, и он, кажется, прав…
«Как революция?» – спрашивает он… Не знаю. Я никогда не думала, что мое сходство с Великой княжной сыграет со мной такую нелепую шутку. Летом 17-го я поехала по заданию организации в Нижний Тагил – читать лекцию о Демидовых. В городе было неспокойно, меня встречал у поезда рабочий – невысокий, прилично одетый, он сразу начал смотреть на меня во все глаза и не скрывал этого. «У вас странный взгляд», – сказала я ему. «Это оттого, что у вас странное лицо», – ответил он. Выяснилось, что я похожа на Марию Николаевну Романову, Великую княжну. «Да ведь это ваше соображение». – «Не знаю. Вы – как стрела желания с другого берега. Красиво сказано? Это немецкий философ Ницше…»
Стыдно быть похожей на кого-то из проклятой романовской шайки (вот – прилипли слова, стереотип, я уже и не могу по-другому!), но вспыхнули щеки от радостного возбуждения: мне никто и никогда не говорил таких слов… Я закончила свои дела, он проводил меня на станцию, был молчалив и робок, боялся поднять глаза. Я тоже молчала.
Через полгода я увидела его у входа в библиотеку, он покраснел и протянул руку: «Ребята просят продолжить. Мы ведь крепостные Демидовых из рода в род, всем интересно. Что читаете?» – «Трубецкого. „Смысл жизни“». – «Это поповщина. Мир все же материален». – «Не знаю».
Я и в самом деле не знаю этого. Вот, только что едва не погибла. Разве это простое совпадение? Сказано у Маркса: там, где на поверхности выступает игра случайностей, – там она все равно подчинена внутренним скрытым законам. Мы живем в детерминированном мире.
У него были грустные глаза, и мне показалось… Бог с ним. Это не важно. Он проводил меня до дома и рассказал про свою жизнь. Хочет стать интеллигентом. Страстно декламирует Петра Алексеева: «Интеллигенция одна неразлучно пойдет с нами до тех пор, пока подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!» Хороший, наивный Пытин. Вот, вспомнила фамилию, надо же…
– … Что плохого увидели вы в революции? (Он в чем-то прав: мы всегда мечтали о будущем, оно выглядело лучезарным: не будет охранки и полиции, все будут сыты, в семье воцарятся дружеские отношения равных, талант будет признан – мы говорили об этом ночи напролет. Новое и светлое неизбежно движется на смену старому и отжившему – как просто все! Это старое разложилось. Его труп остается только похоронить, таким образом все оправ дано. Но никто и никогда не спросил себя и других, какова будет нравственная и человеческая цена…)
– Это очевидно: погромы, гибель культуры, разложение общества.
– Погромы были и при царе (он снова прав, но я обязана, обязана защищать то, во что верили папа и Вера!).
– Тогда громили евреев, сейчас – всех.
– Ошибаетесь, только меньшинство. Власть имущее меньшинство (неотразимый довод, ему нечего возразить. Так и есть…).
– Давайте пить чай…
– Давайте.
Эту женщину зовут, как жену Сократа. Ксантиппа погубила талант. Сейчас она бросает в печь книги в кожаных переплетах, они вспыхивают с сухим треском, словно порох, неужели, кроме книг, нечего жечь? Подняла с пола одну и раскрыла: Еврипид, «Ифигения», «Уже из дома осужденные выходят…» Как странно, Господи… Жертва, которая потом станет палачом, какое страшное пророчество…
– У вас нет дров?
– Березовые, – Ксантиппа взглянула с осуждающим недоумением. – Они сухие, пригодятся зимой. А этого добра… – она махнула рукой лениво и пренебрежительно, – Фефа наволокла четыре полных воза!
– Оставьте ее. – Он подошел ко мне, взял книгу и бросил в огонь. – Это больше не нужно. И не стоит убеждать меня, что восставший народ непременно произведет собственных Платонов и Ньютонов, а Ломоносовы пойдут косяком. – Улыбнулся: – Когда христиан гнали и убивали – у них была горизонтальная иерархия: по уму и таланту. А когда религия стала господствующей – куда что девалось… Патриарх, митрополит, епископ – и так до сельского батюшки. Я к тому, что вы, сторонники коммуны, придя к власти, чины и звания введете похлеще, чем в петровской табели о рангах. Только вот знать о ней вы уже ничего не будете. За ненадобностью. – Он замолчал, обхватив тонкими пальцами выщербленную чашку, потом взглянул – тоскливо и обреченно. – Это моя библиотека. Предки собирали ее со времен Алексея Михайловича. «Рвитесь на лошади в Божий дом, перепивайтесь кровавым пойлом!» – ваше время, не так ли?
Я, наверное, многого не знаю – и не понимаю еще больше. Папа и Вера, где вы и что с вами… Мне не хватает вас, мне нужен ваш совет, ваши безошибочные слова и доводы, потому что у меня их больше нет. Тому, что я сейчас скажу, он не поверит, и это ужасно… «Послушайте, революция пришла потому, что вы – от Алексея Михайловича, или даже еще раньше – губили и мучили свой собственный народ. Разве не так? Разве ваша безумная роскошь – не на костях и не на крови? Разве не последними в мире отказались вы от рабов? Разве думали вы, что миллионы мужиков под вами – не хуже вас? Вы всегда были эгоистами, увы…» – «Были. Всегда. Вы правы. Но вы хотите единым махом переделать все. Вспомните Пушкина, да и не только его. Постепенно. Неторопливо. Понимаете? Человек не может заснуть дворянином, а проснуться пролетарием. Я монархист. Убежденный. Я буду драться за возвращение легитимного [20]20
Законный, по праву наследования.
[Закрыть]монарха. Но я понимаю, что последнее царствование не должно повториться буквально. Новый государь и новые мысли – только тогда – новая Россия, другой путь. Вы должны знать: при любых словах и любых лозунгах Россия рано или поздно придет к монархическому началу. Скрытому. Извращенному. Но – придет».
Он не прав. А я?
Ксантиппа, Фефа – кстати, она должна сейчас появиться, и мы двинемся дальше, в бело-красную неизвестность. Кто они, эти странные женщины… Потомки богобоязненных дебольцовских крепостных? Развращенные, растленные потомки… Выжиги. «Все в дом» – вот их кредо. Курица гребет под себя… Неужели всю нацию пронзит это мытарство, эта подлая страсть? Вот она, Фефа, на пороге… Кряжистая, этакий лубок в городской шляпе с пером, прообраз будущего единения города и деревни… Глаза пьянющие, крик с порога: «Что, барин, не глянется? Книжечки ваши жгем? Дак все несчастья от эвтих книг! Чего читать-то, коды детей делать надоть, дабы мы, русские, не пресеклись. А то захотел мужик в царствие свободы – и смертоубивство началось! А кабы выпить – и в морду! Хрясть-хрясть – народец бы зубы и собирал. Ему бы не до „царствия“ было!» Страшная баба, деталь революции…
А может быть – контрреволюции? Они договариваются о чем-то, через минуту молчаливый Петр заглядывает в дверь: «Лошади у крыльца». – «Вы все еще с… нами?» – «С вами». И я вдруг ловлю себя на странных словах: не «с вами», а «с тобой».
…Деревянный городок, смеркалось, в церкви, что стояла справа от дороги, багрово светились окна, словно последний луч ударял в стекла и вспыхивал исчезающим пламенем… Дебольцов тронул Фефу за плечо: «туда», она послушно повела вожжами, телега остановилась у входа, мы вошли. Здесь было сумрачно: прихожане – человек двадцать, слушали священника, он стоял перед Царскими вратами. «Не революцьённо», – Фефа демонстративно отвернулась и ушла. Отчего они все произносят свои «революционные» слова подчеркнуто безграмотно: вот это «революцьонный» – не по милости же Блока? Или «интернацьёнал»? Они говорят «музэй» и «тэма», хотя… При чем здесь «они»? Это наш преподаватель истории произносил: «Тэма сегодняшних занятий, дорогие мидинетки (почему он нас так называл?), – убийство Людовика XVI и Марии-Антуанетты. Безвинно пролитая кровь не простится никогда – это изречение древних евреев обязаны мы положить во главу угла, рассматривая гибель августейшей четы…» Горели свечи, матово золотела потертая фелонь священника, он говорил негромко, но слышно было отчетливо, наверное – в самых дальних углах. Рухнул привычный мир, говорил он, и теперь каждый выбирает дорогу сам. Белые обещают возвращение утраченного, но зачем оно? Если упал потолок в доме, разве склеивают куски? Красные залили Россию кровью, но они уверены, что построят свой, новый мир. Но кто, кроме Бога живого, может даровать людям новую землю и новое небо? И потому – живите, с Богом в душе, который внутри нас есть. Потом он сказал, что Символ веры, известный всем православным, имеет двенадцать частей, каждая из которых приобщает истинному Богу нашему, но две последних – суть наиважнейшие.
– Чаю воскресения мертвых. И жизни будущего века. Аминь.
В детстве я читала рассказ Мопассана, там удивительный случай: священник исцелил больную женщину, подняв над ней золотую чашу с дарами. Меня взволновала эта история, она казалась чудесной. Вера сказала: «Глупости. Эта женщина – сумасшедшая. Она засмотрелась на бликующее золото, и в голове у нее прояснилось. Никакого Бога нет и не было никогда». Не знаю, почему я об этом вспомнила, но вот священник произнес (не ко времени и не по службе): «Се, кровь моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов», – и у меня полились слезы. Вера сказала бы так: «У нее неустойчивая психика. Ей необходимо проштудировать „Характер“ Оуэна. Никакой мистики. Все, что происходит с нами в жизни, имеет совершенно реальное объяснение». Подошел Дебольцов, посмотрел странно, в его глазах не было привычного отчуждения и насмешки. «Идемте. Дальше лучше пешком».
АЛЕКСЕИ ДЕБОЛЬЦОВ
Обрывки гимназической чепухи (собственно – почему? – Скорее – кадетской), и хорошо бы, она звучала так: «Дебольцов, я знаю, ты мне послан Богом». Это из «Онегина» (из поэмы или арии? Или это одно и то же? Наплевать). Я старше ее лет на двадцать. Нет. На десять – это точнее. Все равно, какой-то Пукирев. О Господи, какая, в сущности, ерунда… Но лицо, лицо… Я увидел его сквозь муть вагонного окна, оно уже было в моей жизни когда-то, в прошлой жизни, в той, про которую новопреставленная в Москве (или уже в Париже?) сказала так ярко: «к моей руке, с которой снят запрет, к моей руке, которой больше нет». И меня тоже нет больше, с тупым равнодушием вспоминаю неяркий блеск ножа: он вошел в солдата как в масло (плохое сравнение, сразу почему-то стол, масленка, черный хлеб и белая-белая скатерть, на ней – бокалы. В тонком стекле нет игры, это старинный сервиз, еще петровских времен, тогда на дворянских кубках резали только монограммы…). Нет, надо быть абсолютно точным: то был красноармеец. Возможно, он и солдатом был, только раньше. Солдата я бы не смог убить. А этот… Этот был врагом. В сущности, тоже нет. Он просто хотел зачеркнуть лицо. Ее лицо. Он не знал, что с этим лицом все мои надежды и прошлое мое… Не знал. И потому – погиб. Один из многих, которых объединил призыв из тьмы. Они гонят нас безудержно и непримиримо, но мы устоим, потому что у нас Символ веры и тысячелетнее прошлое, а у них только кипящий возмущением разум. И поэтому они убивают, а мы идем в смертный бой. Не покидай меня, Надежда! Не покидай… В этом истекающем кровью мире нас только двое. Ты еще не знаешь об этом, но я пришел к тебе сквозь рухнувшую жизнь, чтобы восстал прах и быдло перестало изрыгать хулу. Зачем им Любовь? Вера и Надежда – зачем? Интернацьонал, сиречь – химера их Главное слово. Но воскреснет Бог, и расточатся врази его, и твое лицо – пусть оно призрак теперь – обретет себя и станет истиной вновь. Моей истиной. Навсегда!
Дальнейшее скудно. Какой-то человек на крыльце: «Позвольте рекомендоваться: поручик Мырсиков». Лестница, скрип, наверху – Аристарх: из-под куртки с Бранденбургами – генеральские лампасы, и ко мне, через три ступени, с воем: «Алексис, брат!» Расцеловались, у него обрюзгшее лицо, стал похож на английского бульдога. «Пьешь?» – «Оставь. Вода стала нечистой, в колодцы набросали трупов, какая гадость… По счастью, здесь есть инструмент, хочешь послушать „Шарф“?» – «Позволь представить: Мария Николаевна… Впрочем, это я во сне, извини… Вот, Надежда Юрьевна, дочь большевика, потерялась в вихрях революции, приюти, я потом все объясню». – «Да?» – «Да. А что?» – «Да… так…» О Господи, как велико сомнение и какие стальные у него глаза… И все же я прав: жертву от убийцы – защити, но коли уже убита, убийцу от ажанов – спаси. «Но, Алексис, это же совершенно невозможно, ты ошибаешься, Алексис, ты зря». Он сейчас похож на изношенный туфель, мой Аристарх, нас всех губит ординарное мышление, вот, кстати, – «ординарный профессор»? Это же бездарь – какое великолепное словечко придумал Игорь Северянин, как предугадал: «Россия казней, пыток, тюрем, смерти»… «Я должен привести себя в порядок». – «Разумеется, я провожу». По ее лицу вижу, что спрашивать ни о чем не нужно. Она никуда не уйдет. И это – судьба.
Аристарх поливает мне на руки из синего кувшина странной формы – тонкое, изогнутое горло, пышные букеты цветов по излишне округлым бокам, жеманный, словно пастушка, истекающая желанием, нелепая шутка из туманного далека, и с плеском падает в ржавый таз вода… Аристарх смотрит виновато, у него трясутся руки: «Видишь ли, таз разбился… Теперь такого не купишь, а жаль, правда? Дед купил его на Невском, в магазине Корнилова, помнишь? Это напротив Аничкова, наискосок, я еще всегда смотрел на часовых в медвежьих шапках, ты помнишь?» Вода стекает с кончиков пальцев, и жизнь убегает и падает в грязь… Он что-то говорит про ночь, про то, что ее надо остановить, он роняет словечко, от которого меня прошибает смертный пот. Он говорит: «Подполье». Он, потомственный дворянин Аристарх Дебольцов, свиты его величества генерал-майор, он, который командовал некогда батальоном лейб-гвардии Финляндского полка и держал караул в Зимнем, здороваясь с государем по утреннем выходе, – он, оказывается, во главе этого большевистского, производного. Господи, когда же мы восприяли заразу сию, слово чужое, мышление чуждое… Эх, Аристарх, Аристарх… Вспомни: Воронцов-Дашков – дабы защитить священную жизнь царя, придумал исконно дворянское: «Священная дружина». А ты – «подполье». Крысиный термин. Не будет толка.
Он долго спорит, пытается убедить, что дело не в словах. Но это – ошибка, потому что вначале было слово, мы не знаем до конца, что таит в себе каждое из них, я один догадываюсь: неизъяснимым произволением слово обращается в нечто способное погубить тех, кто не ведает его странной сущности.
И вот – вечер, под зеленой лампой два осколка империи разыгрывают ферзевый гамбит, какой-то всклоченный «военспец» (революционное название, отчего бы мне им не воспользоваться) трясет жирными плечами у карты: «Наступление „товарища“ Тухачевского (он ироничен, этот бывший никто) продолжается… – Он смотрит загадочным взглядом: – Но вот здесь (пальцем куда-то в Казань) полковник Владимир Оскарович Каппель имеет реальный шанс пустить большевикам юшку». Ненавижу это местечковое «имеет» (я ничего «не имею» к иудеям и никогда не позволял себе опуститься до ненависти к ним). Мы, великороссы, сами виноваты в своих большевистских несчастьях. Сильный не ищет виноватого. И я не ищу, но русский язык (великий, могучий и свободный – лжец и истерик Тургенев – гений) не нуждается в переводных заимствованиях с западных наших окраин: мысль русского строится по-русски, русский не скажет «имею вам сказать». Мысль за что-то Зацепилась… Да! Каппель. Мы с ним учились в академии Генерального штаба в Петербурге, на Суворовском проспекте. Мы были товарищи. Он должен меня понять.
– Господа! Я еду в Казань (или иду пешком – какая разница?).
– Но, Алексис… Я… Мы рассчитывали на тебя. Нужно подготовить выступление в Ижевске и Воткинске, это поможет нашим армиям…
– Вашим армиям… Кто вы?
– Но… Белогвардейцы, конечно. Разве нет?
– Оставь. На наших плечах въедет в рай учредиловка и эсеровщина. Господа, если вы – русские дворяне, оставьте эту гадость.
– Что вы имеете против Чайковского и Вологодского?
«Имеете»… Пропадите вы пропадом, тараканья порода. Большевики насыпали вам буры в Петрограде, и вы расползлись по России, как клопы. Я не хочу царства клопов (царства свободы – по-вашему). Мы по-разному понимаем свободу. Для меня она – Бог внутри нас, и поэтому я счастлив. А ваше сознание – выворочено, как пень, и безжалостно рвутся корни – последняя, призрачная связь, и наступает коллапс… Да, вы не дерево, вы только пень, оставшийся от срубленного дерева, и сейчас вы бессмысленно совершаете то, что подсказывают вам мудрые сеятели – большевики. Недолго царствовать вам, «уже из дома осужденные выходят…».
– Прощайте, господа.
Какие у них растерянные лица (Аристарх смотрит с укором). Эх, брат, брат… Мне жаль тебя, но помочь я не могу. Suum cinque. Каждому свое.
Петр остается. Я поручил ему «нашу большевичку». Так я сказал вслух.
А в душе (мятущейся моей душе, смятенной и смятой) только одно слово: «Надежда».
АРВИД АЗИНЬШ
Краском Азиньш Арвид Мартинович свидетельствует свое место в гражданской войне. Конец июля 1918 года, батальон под моим командованием погружен и следует в западном направлении, – я бы обозначил его двумя словами: «светлое завтра». Прекрасно! Колеса выстукивают революционный марш:
Не нужно ни гимнов, ни слез мертвецам,
Воздайте им лучший почет —
Шагайте без страха по мертвым телам,
Несите их знамя вперед!
Когда все кончится, многие возьмут в руки скрипящие перья и опишут наши длинные красные пути. Где и какая именно армия Восточного фронта преградила контрреволюции путь, где и какая именно дивизия, полк, батальон и рота и даже отдельный красноармеец бились с гидрой насмерть. Я убежден, что на кровавых страницах борьбы за мировое естество найдет свое место каждый из нас. И даже поля, дороги, овраги и перелески на наших десяти верстах еще царского Главного штаба тоже войдут в историю гражданской. Все должно быть ясно: кто где стоял, кто как стрелял. И главное: кто мы. Откуда. Почему за революцию. Кто и как выбрал свой путь.
Я хочу рассказать о себе. Я портной, взявший в руки винтовку. И отец мой был портным. Мы шили для бедных: городские мещане и крестьяне пригородов были нашими клиентами. Заработка едва хватало, чтобы прокормить семью. Сестра ушла из третьего класса гимназии, я доучился до седьмого в реальном. Когда вспоминаю детство и юность – всегда хочется есть. Я вырос с чувством голода – вечным, неизбывным, я никогда не мог его погасить, наесться всласть.
У нас в доме говорили по-латышски. Самый красивый язык на земле. Мы не говорим, а поем. По-русски же в нашем окружении разговаривал только сосед из обрусевших немцев – Иван Иванович Крузентаг. Он шил сюртуки, мундиры и брюки господам офицерам нашего гарнизона и давал мне иногда примерить готовый – с золотыми погонами: в седьмом классе я был совсем неплохого роста. Крузентаг говорил: «Пусть твой отец хлопочет, и я тоже буду просить воинского начальника. В военное училище тебя не возьмут, как говорится у русских – рылом не вышел, а вот юнкерское – весьма возможно. Остальное, как свидетельствовал мой фельдфебель, – в ранце: и фельдмаршальский жезл, и графское достоинство. Главное знай: офицер Российской императорской армии может быть приглашен к столу государя императора и сидеть с ним рядом!»
Что делать, я был глуп и мечтал: вот училище. Я оканчиваю его по первому разряду. Это значит, что место службы я выбираю сам – пусть не гвардию и даже не кавалерию, лишь бы поближе к столице. И вот однажды дворцовый скороход в плаще с орлами (я видел такого на открытке) приносит мне приглашение на обед. Мундир парадный, с эполетами, манжеты – крахмальные, перчатки – лайковые. Зимний, поднимаюсь по парадной лестнице, вхожу, сажусь. Справа – государь, напротив – императрица с дочерью, и младшая смотрит на меня и прикрывает голубые глазки длинными ресницами.