355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гелий Рябов » Приведен в исполнение... [Повести] » Текст книги (страница 29)
Приведен в исполнение... [Повести]
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:31

Текст книги "Приведен в исполнение... [Повести]"


Автор книги: Гелий Рябов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 52 страниц)

– Где Солдатов?

Фронтовички мордатенькие, балаболят почем зря. Все в дыму, рожи красные, защитнички пьяненькие… Один подскочил и эдак завлекательно щуп-щуп-щуп, цап-цап-цап, это у них здесь свобода, любая – твоя! Не хочет – так захочет. Ну да я не захочу, выкуси…

– А где у тебя, милок, растет? Любопытствую я…

Присел, взвыл и покатился. Знай наших. Не твоя привычная, не твоя толстож… оторвись-отзынь!

– Здесь твой кобёл… – ну, отозвался – и спасибо.

Остальные – с хохоту под стол. Когда одному больно, да еще не «так», а «как» – остальным веселее веселого, сколько раз замечала. И со своим с того же началось. Три дня маялся. Это ничего. Крепше стал.

– Проснись…

Красавец он у меня. Скольких ласкала, скольких видала – одетых, раздетых, совсем телешом, а такого…

Особо сказать про лоб. Глупое это украшение – по-городскому, иителихентному выразиться – для солидного мужчины. У иных и волосьев-от нет, один лоб. Инородческое это дело. Мужчине не лоб нужон. Вот и у моего нету его. Совсем нету. Волосья в рядок и сразу – нос. Хороший нос. Размерный. Опытная женщина известна: что выставлено – то и продается. Сладко падать в его объятья…

– Придавила ты меня…

– Ничего. Ты дыши. Ты меня любишь?

– Да!

– Не ерзай, не люблю. А как «да»?

– Очень-очень!

– Слова. Ты покажи.

– Ладно. Однако мне щас резюме производить в Союзе… Отдохни пока. Потом наверстаем.

– Аристарх велел диспозицью представить. Пиши.

– Может, запомнишь? Такой документ?

– Пиши, не сумлевайся. У меня не найдут. Ты меня любишь?

Закрыл дверь. Ну ничего. Любишь-не-любишь, а куды ты денисси… Пупсик могутный, вернесси. А я покуда обнажусь до самого евстевства. Оно – способнее. Вот ведь глупость! Проклятый царский режим торговал фотографицким исполнением житейского. Понять не могу – все одетые. Это же несподручно.

…А Аристарх и правда еще ничего. Нешто попробовать его превосходительство? Кто перед Фефой устоит, эслив она того пожелает?

АРВИД АЗИНЬШ

Фриц доложил: в Арске наши остановили прохожую: «Где Совдеп?» (требовался фураж лошадям), а та – через забор и ходу. Догнали, обыскали, и вот письмо (откуда вынули – вслух сказать невозможно): «Благословенный Аристарх Алексеевич! Живем напряженно, и воля ваша исполнена: эслив все и дале пойдет не хуже – возвернем в первоначальное состояние и ждать уже совсем не долго. Располагаем: от Союза фронтовиков – полтораста стволов и два пулемета. Из рабочих (что за нас безоговорочно) – под пятьсот, но оружия нет. План таков: Сибирская армия на подходе, потребуем от Совдепа вооружения народа, – против нее и для защиты завода (как при Великой Франьцузьской революции – что вы и учили нас). А коды откажут… Дале – ясно. Остаюсь преданный революцьённый товарищ Солдатов». Позвал Татлина: «Что будем делать?». – «Нарочного – в штаб армии и ждать указаний». – «А разбегутся?» – «А они еще письма не получили. Не разбегутся». Вроде бы прав… И Ижевску не помочь: пока штаб выделит часть, пока она доползет – там уж всех похоронят. Нет, нельзя. «Татлин, сделаем так: я с бабой пойду к этому… Аристарху. Может, и разведаю что полезное, может, еще и поможем Ижевску… Ты же берешь Фрица, Тулина и взвод охраны – и сразу окружаете дом. Чтоб таракан не выполз!» Надулся, желваки ходуном, губы трубочкой: «Возражаю. Авантюра. Ты думаешь – поднабрался от своего портного немца офицерских штучек – и уже всамделишный офицер? Да ты стоишь враскоряку! Возражаю!» Вот ведь сечет… Обижает просто до глубины души! Ладно. Сделаем иначе.

– Новожилова сюда…

Этот стоять умеет – так бы и влепил в середину лба. За плечом – ординарец, эх, глаза-глаза, я, должно быть, из ума выпрыгиваю… Объяснил задачу. «Согласен?» Оглянулся На ординарца. (Да что же это такое, в самом деле? Он от сопляка этого тоже оторваться не может, чудеса… Я думаю, у нас вода протухла, от воды это все.) Ординарец только глаза прикрыл, а уж Новожилов вытянулся: «Служу революции». – «Надо говорить: трудовому народу». – «Это вы – трудовому народу. А мы… – снова оглянулся. – Революции». Ну, может, он и прав. Трудовой народ и революция – одно и то же. Пусть называет как хочет.

Привели задержанную. Ядреный бабец… «Тебе – расстрел. Но выход есть. Пойдешь с ним (вот стерва! Взглянула и растянула рот до ушей. Понравился. А чего в нем? Кроме форсу?), все сделаешь, как прикажем, – останешься жива. Решай». – «А чего решать? Согласная я. Только жива – это тьфу. Совсем отпустите». – «Ладно». И тут Татлин вскинулся: «Как это „ладно“? Я – комиссар! Ты обязан принимать решения вместе со мной! А я запрещаю! Она контрреволюционерка и понесет, ты понял?» Она рассмеялась ему в лицо: «От кого понесу, комиссар? Сократись, а то ведь раздумаю». Он выскочил, хлопнув дверью…

К дому подошли в сумерки, во втором этаже слабый свет, должно быть, от керосиновой лампы. Охватили кольцом. Позади дома густой сад – ну да ничего…

Новожилов с арестованной – к дверям, ординарец было за ними, но я его перехватил. Стой здесь, сопляк, это не шуточки. Новожилов постучал…

НАДЕЖДА РУДНЕВА

Аристарх посмотрел на меня, как на змею, – такие глаза были однажды у Веры, когда увидела она молодую гадюку во ржи.

И сколько дней потом все то же: отведет взгляд или посмотрит непримиримо. Но мне все равно. Главное – Алексей. Я люблю его. Он враг? Не знаю, мне все равно. Он красивый и мудрый. Он добрый и смелый, он любит людей, он верит в Бога. И я тоже верю: «Заповедь новую даю вам: да любите друг друга».

Может быть, это лукавство? И дело тут не в заповедях? Неправда… Не полюбив Бога, нельзя полюбить человека. Это ошибка отца и ошибка Веры, это их общая ошибка. Нельзя построить царство добра и любви как храм на крови. Не будет храма. Я помню глаза на перроне, глаза убийц.

И оттого я не замечаю его глаз. Они у него светлее, чем у Алексея. Серо-голубые, в зелень. Он не понимает меня. Ну, Бог с ним. Не это сжимает сердце. Что с Алексеем? Где он? Не знаю… Но уверена: то, к чему прикасаются его руки, – становится благородным. Все, на что он обращает свой взор, – прекрасным. Он не сделает дурного. Я люблю его.

В дверь стучат. Это Аристарх. Сейчас войдет и скажет: «Чай на столе. Настоящий, от Елисеева, из Москвы».

Вот он, на пороге, в сюртуке без погон и брюках навыпуск с лампасами: «Не угодно ли к столу? Превосходный, знаете ли, чай. Настоящий китайский. От Перлова. Был в двенадцатом в Москве, успел сделать запас. Домик там такой есть, в китайском вкусе. Так не угодно ли?» Церемонно предлагает руку, входим в столовую, скатерть крахмальная, сервиз с цветочками, наверное, гарднеровский еще. Встает и кланяется сморщенный человечек в пенсне – поручик Мырсиков, напротив – Петр, молчаливая моя тень. Раскладываем салфетки (кто ему стирает? – дров нет, мыла тоже), Аристарх разливает из самовара – баташовский, с медалями, у нас был похожий…

– А что, ваш батюшка – большевик?

– Да.

– А… матушка?

– Умерла.

– Мадемуазель, а что вас лично привлекает в учении большевиков?

– У меня еще сестра есть. Вера. Она полностью разделяет взгляды папы. Почему вы со мной так странно разговариваете?

– Но, Надежда Юрьевна (это уже Мырсиков), а как же? Мы ведь враги?

– Мы люди.

– Это, пардон, до революции. А теперь есть люди – это мы, и большевики – это вы. И как же нам с вами разговаривать?

Петр молча пьет чай.

Внизу позвонили – осторожно, негромко, так звонят в знакомую дверь, опасаясь разбудить.

– Открою. – Мырсиков запел и тут же вернулся. За его спиной – Фефа (русская Венера Ильская, такую видел Мериме в своем ночном кошмаре), с нею рядом – офицер. Без погон, но с Георгиевским крестом.

– Вот, от Солдатова. – Фефа мрачнее тучи, плюхнулась на стул, схватила чашку. Мырсиков было рванулся ей налить, она осекла его взглядом: – Сама. А ты… – взглянула на офицера, – передай письмо.

– Семнадцатого Семиреченского казачьего войска полка сотник Новожилов! – Лихо протянул конверт: – Позвольте сесть?

Аристарх кивнул, вскрыл конверт. У Фефы взгляд, будто она покойника ожившего увидала, тут явно что-то не то…

– Что на словах? – Аристарх поджег письмо от свечи.

– Ваше превосходительство?

– Но, голубчик, письмо и она могла… Послали же и тебя?

– Верная мысля… – хмыкнула Фефа. – Докладай, ваше благородие.

Он нервничает, это заметно. «Ижевск… нежизнеспособен, ваше превосходительство. Фронтовики – пьянь, их мало, оружия нет, настроение липовое, ваше превосходительство». – «Оставь титулы… Нашел место для парада. Все?» – «Все».

Новожилов провожает взглядом Фефу, та направляется к дверям. Дернулся:

– Фефлония Анисимовна… Будьте любезны, откройте рояль.

– Музыку, что ль? Зачем тебе?

– Мы с генералом прошлое вспомним… – подошел, провел по клавишам. Консерваторию он не кончал. Но домашнее образование есть. Заиграл «Шарф голубой». У Аристарха свело скулы. Схватил стул, сел рядом, теперь они играют в четыре руки: Новожилов на верхних, Аристарх на басах. Красивый мотив… «Господа! Любимый семейный романс! Гениально! Сергей Сергеевич Крылов написал, командир лейб-гвардии Финляндского! Там и дед наш и прадед служили!» – Он все повышал и повышал голос – до крика, и рояль содрогался…

И здесь… Господи, в какое страшное время мы живем… Фефа с разбега ударила головой в окно и с воем провалилась в темноту. Остальное смутно: выстрел, еще один, Петр сползает со стула, «офицер» кривит ртом: «Нежизнеспособно, ваше превосходительство. Не должно генералу в подполье играть…» – вот в ком крылась погибель, но мы были слепы…

Вбежали вооруженные, на фуражках красные ленточки, звездочки, один – мальчишка совсем – повис на шее у Новожилова. Какое знакомое лицо… Какое знакомое…

И вдруг (молния в мозгу!): Вера! И еще: к ней! Она защитит, спасет…

От кого? (Уже спокойнее, не рвутся мысли.) От них? Я помню их там, на перроне, я помню их глаза. В них не было сочувствия. И беспощадности не было. Пустота. Они собирались исполнить обязанность. Привычную работу.

Вера – с ними. По убеждению. Она всю свою короткую жизнь прожила убежденно. У нее никогда и ни в чем не было сомнений. Черное и белое – вот ее цвета. Я сказала ей однажды: «Вера, Бог дал нам семь цветов радуги и миллионы полутонов и оттенков, ты же видишь мир страшным. Он пуст для тебя». Ответила: «Бог ничего и никому не дал, потому что его нет. Ты глупа, Надежда, и это погубит тебя, если уже не погубило». Вера с красными, она достигла цели, и я ей больше не нужна.

И тут обожгло: а мужская одежда? Она играет какую-то роль? Увы… Разве Вера когда-нибудь играла роль? Она всегда делала дело. Нет, ее маскарад – не игра. Ей так надо. И если я сейчас позову ее, я, «белогвардейка» (а кто же еще?), что с нею станет? Что будет со мной?

Нет, не в этом дело… Не в этом. Просто я не нужна своей сестре. Никогда не была нужна. Всегда была для нее нравственной обузой. Но если так – я свободна. Прости меня, Вера, у меня тоже есть убеждения. И самое высокое – любовь. Вера, Надежда, Любовь. Они всегда со мной. Я сяду в тень, я опущу волосы на лицо и буду молчать. Если мне суждено погибнуть – я погибну. Но тебя не погублю.

А она все висит на шее у этого… Господи, да неужто влюбилась? А что… Красные – моралисты, у них все демонстративно, все напоказ, и оттого Вера надела солдатскую гимнастерку и под ней скрывает свои чувства. Иначе нельзя.

Вера? Стальная Вера? Да никогда! (Ну вот и отпустила, слава Богу, это не она, я ошиблась. Солдатик повернулся к лампе, и я увидела грубое мужское лицо, совсем-совсем чужое. И голос чужой: «Чего смотрите? Чай, командир мой, с войны вместе…» Вера никогда не скажет «чай».) Прости, сестра, я усомнилась в тебе…

– Ну? Убедился, что цел? И шагом марш. Здесь сейчас серьезный разговор пойдет… (Это молодой краском с усиками, глаза широко расставлены, как у кота, и лицо неприятное.) Тулин! Связную догнать, головы поотрываю! А вы чего креститесь, ваше превосходительство, Бог теперь не поможет, напрасно стараетесь, а жизнь – если договоримся – обещаю сохранить.

Здесь вмешался комиссар с плоским носом: «Арвид, не давай пустых обещаний, его так и так приговорят к расстрелу». – «Слыхал? (Арвид, кажется, подмигнул.) Будем говорить? Жизнь одна». – «Одна. Только ведь вы не знаете, что она такое. Для вас человек от обезьяны произошел». – «А для вас?» – «От Бога. Он творец, мы – тварь». Снова комиссар: «Здесь вы правы. Но нас не причисляйте. Мы люди, а не твари». (Сколь же все они глупы… Господь, не отворачивайся от них.)

«Ладно. Вопросов нет. Только не взыщите: твари – и конец тварский. Фриц, Тулин, берите генерала и второго и шагом марш в огород. Там и закопаете. (Я так и знала. Ничего другого и не могло быть.) Чего смотришь, комиссар? Сам же сказал: так и так…» – «Это дело трибунала». – «Врешь. Это дело моей революционной совести. А она кричит и плачет, комиссар. Враги революции перед нами, отпетые наши враги. И на фигли-мигли времени у нас нет. Ведите их».

– Позвольте мне идти первым. – Аристарх направился к дверям, шаг у него уверенный, твердый – наверное, таким выходил к своему батальону…

Петр и Мырсиков тащатся следом, Петр ковыляет, этот красный оборотень попал ему в ногу. Поймал мой взгляд, сказал непонятно: «Алеше надо рассказать, умерли верными, а ты – прости, не уберег». На меня никто не обращает внимания, и вдруг понимаю, что смогу увидеть ЭТО. Нет – должна увидеть. Вернется Алексей, спросит: «Как погиб брат мой?»

В саду темно, осторожно пробираюсь среди грядок, впереди свет, голоса. «Копайте здесь». – «Лучше – здесь, земля мягче». Подошла ближе. Керосиновая лампа освещает ноги, лиц не различить. И вдруг вспышка, вторая, третья – много вспышек… Выстрелов не слышно (или я не слышу?), но лица появляются из тьмы и мгновенно исчезают. Навсегда.

Зачем это?

Страшно одной…

Но где-то Алексей. Он придет. И я снова увижу его.

Господи, упокой души убиенных рабов твоих…

ФЕФЛОНИЯ ХРЯПОВА

Ижевский Совдеп подняли в штыки, и первым шел на них мой могутный Солдатушка. А меня Бог спас, кувыркнулась, но встала на ноги. И где им за мной… Я ушла от проклятой погони…

А в Ижевским все прошло как по писаному: «Давайте оружие – завод защищать!» – «А нету вам оружия, потому – советвласть вам не верит!» Тут Солдатов и приказал: гудкам – гудеть, рабочих – поднимать, чтобы они свою родную власть – на штыки! Я верно определила: кто своим барахлом болен – тем с голодранцами не по пути. «Я» – оно во первых строках, и «мое» – во вторых строках, это бы им, дубам березовым из Совдепа, сообразить, да где там… Они все больше про избавленье поют и плачут при этом…

В заводе – праздник, почище первопрестольного. Все пьяные, обнимаются, псалмы поют и похабщину – не разберешь где что. Мне нравится. Суть людская – суть лживая: ночью каждому бабу надо, а днем об этом вслух произнести – вроде бы срам. А как запоют… Песня – она все стерпит. Да и чего стыдиться-от? Евстество ведь.

У Совдепа – авто для тяжестей, «грузовик», Солдатов кровью налитой, и охрана краснюков штыками гонит, наболело у народа. То нельзя, другое не смей, а жить-от – когда? Не все ж про избавленье-то горланить? Не-е, Совдеп смят, и сейчас ему будет карачун, а по-русски сказать – долго жить ему прикажут.

Солдатушка велит сесть рядом с собою, авто поведет сам. Обнял, прижался, дыхнул жаром: «В Омск перевожусь. В военный контроль. Контрразведка, чтоб понятнее было. А кака мне обнова?» Господи, где же мои глаза? Я все больше в лицо дорогое, красивое, а ведь на Солдатушке – мундир, карманы – накладные, фуражка – офицерская и сапоги скрипят – с ума сойтить! В люди вышел Солдатов, и я – навечно при нем. Будем любить друг друга, и благо нам будет. «Куда пылим?» – «К реке. А там увидишь…» И вот – пристань, ограда из проволоки, солдаты с винтовками ходят, баржа какая-то, червивый поручик с гнилыми зубами навстречу: «Запретная зона, поворачивай!» А Солдатов ему: «Не видите, кто перед вами? Я помощник начальника Военного контроля Сибирской армии! Я Ижевский совдеп привез!» И тут пошла кутерьма: наши большевичков пинками выгоняют, охрана баржи – принимает в тычки, наконец кончили, опустела палуба. «Поехали?» – «Еще не все…» И тут Солдатов достает из-под сиденья какие-то свертки и велит усохшему мозгляку из охраны приладить эти сверточки по бортам. И чхо-то червивому поручику на ухо объясняет. Тот было встрепенулся – как это, мол, так? Кто распорядился, а мой спокойненько и душевно отвечает: «Я распорядился. Вам моего приказу – достаточно!»

Потом припер буксир, баржу прицепили, капитан буксирный чего-то заартачился, так ему стволом в шею – и ничего, пошел. Вижу: усохший бегает по палубе, развешивает свертки. Потом чего-то на колени встал, креститься начал. Поврежденный не то? Плевать. Моей печали здесь нет.

Вернулся буксир, все попрыгали на берег, и тут четырежды рвануло, да как… Уши заглохли вмертвую. А баржа взъехала носом в небо да и ушла под воду со стороны кормы. Только пузырь огромный лопнул поверху – и все. Слышу: «Вы скольких привезли?» – «А не считали. Всех, кого взяли». – «А у меня числилось под двести. Ну что, Господин помощник, поехали с богом?» – «По мне хоть с чертом». Сели, червивого Солдатов в кабину не пустил. Здесь, говорит, следует мой личный ординарец (я то есть). Поручик стрельнул глазом, на том и кончил. Когда проехали с полверсты, из короба выпрыгнул усохший и побежал через поле. Поручик орет: «Стреляйте, он не должон уйти, нельзя, чтоб об этой казни узнали!» – «А вы чего не стреляете?» – это ему Солдатов. «Да у меня, – кричит, – со вчерашнего руки трясутся, а этих не заставить, они по своему палить не станут». Пока подобным манером переговаривались – сухой ушел. Только донеслось издаля: «Ка-а-а-ты…» Ну и что? Солдатов сказал: «Не токмо чтоб не узнали, наоборот: мы в заводе по всем стенкам приказ расклеили. Кто не с народом – тот против народа! А кто против народа – тому не жить!» И хучь он этих нежностей не любит, я его за могутный его ум и силу засосала в щеку до крови. А как же?

АРВИД АЗИНЬШ

Второй армии не везет: три командующих подряд – Яковлев, Махин, Харченко изменили делу революции и перешли на сторону врага. Я задаю себе вопрос: почему? Что их толкнуло? У меня нет ответа. Татлин сказал: «Доискиваться причин, по которым человек стал предателем, – глупо. Мы можем только предполагать. А зачем?»

Не знаю… Не уверен. И даже наоборот – уверен в обратном. Человеческая душа совсем не потемки. Она – свет. Когда-нибудь это поймут. И тогда многие из так называемых «предательств» окажутся чем-то иным. Чем? Этого я не знаю. Вот, к примеру, Василий Яковлев. Партиец, большевик, личный друг Свердлова. Настолько личный, что Председатель В ЦИК никому больше не доверил перевоз Романовых из Тобольска в Екатеринбург. Яковлеву – доверил. И тот выполнил. Его настоящая фамилия – Мячин. Яковлев – партийная кличка. В июне я докладывал ему: мы создаем армию народа и для защиты народа, а у нас – орут и топают ногами не хуже чем в старой армии. У нас нарастают офицерские замашки. И падает дисциплина. У нас не доверяют бывшим офицерам, а без них никакой армии не будет. Мячин понял, мы разговорились, я заметил, что он мрачнее тучи, и спросил почему. Он ответил научно, я вначале даже растерялся. Он сказал: «Я всю жизнь отдал партийному делу большевиков. В девятьсот девятом я сделал „экс“ – взял золото на станции Миасс. Это золото требовалось для партийной школы [23]23
  Это школой руководил А. В. Луначарский.


[Закрыть]
в Болонье. Я всю жизнь вел боевую работу – без денег политика не делается. И вот, узнаю от Луначарского, что, оказывается, Маркс считал насилие в революции делом второстепенным. Гражданская война уничтожит старое государство, но сколько людей погибнет в этой войне и кто будет нести ответственность за их гибель – это Маркса не занимало. Тем более – оправданна ли эта гибель… Он полагал, что агонизирующая система не потребует много крови для своего разрушения и станет легкой добычей восставшего народа». Мячин долго смотрел на меня, но я понял, что он смотрит мимо. И здесь прозвучала совсем странная фраза: «Исторически революция оправданна. А вот оправданна ли она нравственно?» Спрашиваю: «Почему вы об этом?» – «Потому, что Свердлов утверждал, что царя и семью мне вручают, чтобы увезти их в безопасное место, для их же пользы. А я привез их на гибель – пусть они и живы пока…»

Я сказал: «Есть о чем горевать…» Он долго молчал, потом кивнул: «Ты нрав. Можешь идти». И вот – секретный приказ по армии: Мячин исчез. И слухи: не иначе – перебежал.

Он, конечно, изменник. Ну, подумаешь – царь с семейством. Кровавый.

А с другой стороны… Мне, очевидно, не хватает образования. Что ж… Закончим – наверстаем.

Вызвал Максимов, ВРИД командующего. Меня назначают начальником группы войск, будем штурмовать Казань. В этом городе, говорят, учился сам Ленин, это для меня немаловажно.

ВЕРА РУДНЕВА

– Вера, – сказал мне однажды отец, – многие у нас думают, что главное в большевистской работе – умение убедить в нашей победе, повести за собой… Это верно, конечно, но это не все. Забывают о субъекте пропаганды, о большевике-пропагандисте. А ведь корень – здесь. Потому что пропагандист сталкивается (и чем дальше – тем больше столкнется!) с отрицательным началом в человеке: унынием, неверием, неизбывным пессимизмом и реальным отходом от исконного дела рабочего класса – завоеванием гегемонии в революции. На слове «мое» спотыкались самые умные и светлые головы, индифферентность групп и целых слоев рабочих повергали в отчаяние не одно поколение ищущих света и несущих его!

Я вспомнила об этом разговоре во время ареста.

Нас вели по Вознесенскому, отец все время оглядывался, и я поняла, что он беспокоится обо мне. Я ускорила шаг и взяла его под руку, но конвоир ударил меня прикладом: «Отойди!» Молодой совсем и лицо – рабочего. «Не стыдно?» – «Заткнись!» – «За что ты нас ненавидишь? Хочешь, чтобы вернулся царь?» Остановился: «При чем тут царь? Мы воюем за учредительное собрание. Вы его разогнали, а мы – восстановим, и оно определит, кому править в России». Отец пожал плечами: «Оставь его. Неужели не ясно? Эсеровский прихвостень…» Остальные молчали, только офицер бросал любопытные взгляды. Похоже – он впервые видел «врагов» так близко… «А ты знаешь, что бы сейчас сказала Надежда? – вдруг улыбнулся отец. – Она, я думаю, процитировала бы свое любимое Евангелие: „Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и неправедно злословить за меня“. – „У тебя еще хватает сил шутить…“».

Привели к дому общественного собрания, здесь стоял часовой в шинели, без погон, на рукаве повязка с зеленой веткой: «Сибирская армия».

Поднялись на второй этаж, у стола курил сигару дежурный офицер, кажется, поручик. «Кто такие?» – «Вот, – наш протянул „ордер“: – согласно приказу Гришина-Алмазова…» – «Следует говорить: командующего Сибирской армией, его превосходительства…» – «Оставьте, поручик. Зачем эти монархические штучки…» – «А вы, прапорщик, не из жидов случайно?» – «Я русский, но царя не приемлю так же, как и большевиков». – «Отведите их в двенадцатую».

В «двенадцатой» – лет тридцати, чернявый, с гвардейскими усиками, стол завален картонными папками.

– Большевик и большевичка? (Прищурился, попыхивает папироской.)

– Не отрекаемся. – Отец совершенно спокоен, почти равнодушен.

– А вы, барышня? В вашем-то нежном возрасте… Н-да. А вы, так сказать, – papá?

– Да. Я ее отец. Что вам, собственно, угодно?

– Нам угодно, собственно, выяснить насколько вы и ваша дочь опасны для того дела, которому мы служим.

– А вы за учредилку или за Романовых? – улыбается отец.

– Оставьте… – пожимает плечами. – Какие Романовы? Какая учредилка? Кому это все нужно?

Здесь появился в дверях лысый – в мешковатом кителе, взял со стола допросный лист, взглянул с любопытством:

– Комиссара Уралсовета по продовольствию знали?

– Видел в Совете. А что?

– Что вам известно о его распоряжении в аптеку? О выдаче серной кислоты для сожжения трупов Романовых?

– Ничего не известно.

– Тогда, может быть, расскажете, как комиссар продовольствия устраивал у себя дома приемы и банкеты? Шампанское лилось рекой, чернела и краснела икра, а рабочие в это время доедали последний сапог?

– А вас волнует судьба рабочих?

– Нас волнует судьба цареубийц и пособников.

– То-то вы говорите «Романовы», а не «священная особа государя императора»…

– А вы меня не ловите на слове! Мы – демократы прежде всего! Лично я – социалист-революционер. Симаков, отправляйте их. Большевички, мать их так, бесполезно тратить время… – Лысый ушел. Симаков (или мне показалось?) посмотрел сочувственно: «Знаете, с кем разговаривали? Палог из контрразведки… Ничего сделать не смогу, увы… Что касается вас… – он протянул мне кусочек картона. – Это пропуск, уходите. Формальных поводов для вашего ареста у меня нет». Позвонил в колокольчик, вошли конвойные, отец улыбнулся, погладил меня по голове – как в детстве, давным-давно… Сказал ровно, спокойно, словно очередную речь произнес: «Вера, я не боюсь смерти, потому что для меня ясен смысл жизни, он всегда был в борьбе за право народа. Если останешься жива – найди Надю, непременно найди!» Конвоир подтолкнул его, двери закрылись, Симаков пожал плечами: «Я ведь не требовал ни явок, ни адресов, ни фамилий… Глупо. Да и в чем мы расходимся? Я тоже за то, чтобы народ русский сам решал свою судьбу. Странно…»

Вышла во двор, он был залит солнечным светом, солдаты грузили на телеги какие-то мешки, из одного торчала рука. Я подбежала: «Кто это?» – «Кто надо. А ты, барышня, проходи. Отпустили?» – «Отпустили». – «Вот и уходи побыстрее. Чернявенький отпустил?» «Он». – «Ты ускорь шаг, не ровен час снова контрразведчики нагрянут – попадешь в такой же мешок. А поручик у нас – шталомный, стронутый, поняла?»?

Не чуя под собой ног, помчалась через двор. Нади дома не было. Где ее искать? Не знаю. Скорее всего, она направилась в Петроград.

Значит, и мне – в ту же сторону. Лишь бы остался в живых отец, лишь бы остался…

Отец… Я задаю себе вопрос: а прав ли он? И стоило ли вести себя столь непримиримо? Ответ однозначен: да. Стоило. Иначе чего стоим мы и наша доктрина? Честный человек не имеет права спасать свою шкуру. Не должен кривить душой. Член РКП – ни при каких обстоятельствах! И если бы отец не сказал: «Найди сестру», – я никогда бы не приняла помилования. Я бы погибла вместе с ним.

…Потерян счет времени, единственное, что я знаю, – идет середина лета. В полях – на гривках пожухла трава, на опушках (сколько их уже было, Господи…) появились первые желтые листья. В наши места осень приходит рано, только наши ли это места… Мне кажется, что я не прошла и половины пути, но следов Нади нет нигде. Расспрашивала в деревнях, на станциях – никто не знает. Сколько людей стронула революция с насиженных мест, колесит вся Россия, и Надя затерялась где-то, неведомо где…

Эти мысли – внутри, под спудом. Я не привыкла обнаруживать свою слабость. Революционер должен быть сильным, собранным, всегда готовым к решительным действиям. Что при этом происходит в его душе – это касается только его одного. Революции не делаются в белых перчатках. Гибель близких, друзей – неизбежна. Но если признаться сердцем, душою признаться, – я безумно люблю Надю (хотя она никогда не понимала этого и не ценила), и мне будет плохо без нее. Я останусь одна. Ведь папа… Об этом не хочется думать…

Почему этот офицер отпустил меня? Я просыпаюсь ночью, над головой звездное небо, прошлогоднее сено веет едва ощутимым ароматом умершей травы, и я спрашиваю себя: почему? Враг. Белогвардеец (очень точное определение этих мерзавцев: побелевшие от ненависти, и еще отборные при этом!). Что же – пожалел волк овцу? Нет. Тогда что же?

Не знаю. Не понимаю. Папа сказал бы так: революция и гражданская война нечто более сложное, чем просто красные и просто белые. Понятие шире и явление глубже. Хорошо бы в этом разобраться…

…На станции «Введенское» окончательно выбилась из сил, как назло – ни одной части Красной Армии, одни цивильные, пыльные и грязные насквозь, злобные без меры – большинство из них бежит к белым. Телеграфист вежливо пригласил зайти, дал попить; спросила – какие новости, ответил: «Слава Богу, наши взяли Казань». Я не поняла: «Наши?» Удивился: «Ну а какие же? Вы хотя и обтрепались изрядно, но видно, что интеллигентная девушка. Вы ведь девушка? (У него в глазах поволока.) Не желаете отдохнуть в моей каморке, это здесь, рядом, я провожу». Пулей выскочила, каков негодяй, впрочем – чего удивляться… Такие всегда были основой и опорой черной сотни, царя, теперь вот – белых. Какая-то старуха изо всех сил колотила воблой по кованому сундуку (интересно, что у нее там?), потом с хрустом сдирала с нее кожу и рвала крепкими, белыми, совсем молодыми зубами. Заметив мой сумасшедший от голода взгляд, прошамкала с полным ртом: «А вот не надо, не надо было, и все бы было, было бы все, а теперь – извольте подметки от собственных сапог, и поделом, поделом!» – погрозила обгрызенным хвостом и сплюнула. Проницательная бабушка…

Впрочем, что же во мне такого? Специфически «красного»? Ведь телеграфист – ошибся?

Я, наверное, очень наивна…

К ночи голод сделался мучительным, нестерпимым. Дождалась, пока старуха начала клевать носом (а потом и уснула совсем, уложив голову на колени мужчины средних лет в потертом вицмундире – кажется, гимназическом), и подошла к ним. В ее руках (они похожи на ветку терновника) намертво зажат мешок, шитый шерстяным цветным крестиком (кажется, какая-то монархическая сцена с надписью «Боже, царя храни»); и вот, совсем потеряв голову от спазмов в желудке и от вдруг вспыхнувшей ненависти, я вырвала мешок у нее из рук. Она мгновенно проснулась и завопила громче паровозного гудка. Я побежала, но длинная юбка запуталась в ногах, и я упала. Когда поднялась – увидела, что меня медленно окружают люди с винтовками. На их папахах и фуражках не было ни звездочек, ни кокард. Я поняла, что это дезертиры. Я уже знала: жестокие, бесстрашные, злые… «Давай мешок». – «Возьмите». – «Да тут вобла! Бабка! Ты чего? А ну пошла вон! Мешок конфискуется. Не положено бывшему правящему классу жрать ценный продукт, когда голодует Россия!» – «Я могу идти?» – «Иди, если ноги носят». Дезертир оказался прав: ноги меня не понесли. С трудом поднявшись, я тут же упала. «Робя, а эслив ея отмыть и причесать – она будеть вполне ничего, а?» – цепкий, оценивающий взгляд. «Знамо», – поддержал второй. «Есть резон представить ее командиру, а уж он решит». – «Чего решит?» – собралась я с духом. «Непонятливая? Мы пробиваемся от революции на восток, к нетронутым землям, пойдешь с нами, потому баб у нас – раз-два и обчелся, а мужиков – тьма. Поняла?» Боже, какая гадость, почему-то вспомнился Лонг – «Дафнис и Хлоя», и строчки… «…то, чем в лесу они занимались, была лишь игра их пастушеской жизни», и намеки отца (может быть, только сейчас ощутила я полной мерой, как рано скончалась мама) вдруг стали страшно ясны… Господи, я не верю в тебя, но за что мне такое? И бежать нет сил…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю