355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмилий Миндлин » Необыкновенные собеседники » Текст книги (страница 2)
Необыкновенные собеседники
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:58

Текст книги "Необыкновенные собеседники"


Автор книги: Эмилий Миндлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)

Пра была постоянной читательницей сыновней библиотеки. Я не раз заставал ее наверху у сына, когда она придирчиво рылась на полках его книжных шкафов. Однажды я сидел у него в этой верхней библиотечной комнате с желтыми, золотистыми (ясеневыми?) книжными шкафами, со створками, наглухо, натемно закрывающими от солнца книги. В комнату беззвучно вошла Пра. Даже не вошла, а как-то внезапно возникла, словно все время была в ней и только сей момент стала вдруг видимой, и сразу наполнила комнату напряженным безмолвием. Стала рыться в шкафу среди книг – неожиданно натолкнулась на какую-то – не знаю, не помню какую, и удивилась: не знала, что в библиотеке Макса есть эта книга. Вполоборота к нему, осуждающе глянула на него: «Ты почему не сказал мне, что у нас она есть?» Он стоял перед ней, как провинившийся гимназистик,– большой, широкий, с громадой перетянутых ремешком волос, в холщовом хитоне, голоногий, с повинно опущенными руками, налитыми тяжелой мускулатурой. Да, виноват: не доложил ей о новой книге! к Она, не прощая, тряхнула коротко остриженными, пересыпанными сединой волосами и с книгой под мышкой вышагнула твердо из комнаты. После ее ухода он долго еще оставался притихшим, нет-нет да и взглядывал несмело на дверь.

♦ Она была первая читательница его стихов, первый его судья. Она была для сына больше, чем мать. Пра. Это имя звучало для него и как Прародительница, и как Мудрость, и как Правота, как Жизнь. •

Надо было видеть их, бредущими по плоскому коктебельскому берегу,*– его в лиловом хитоне, в сандалиях на босу ногу, с высоким посохом аттического пастуха, в диадеме, украшенной коктебельскими сердоликами, и ее, кипарисовую, негорбящуюся старуху, одетую по-мужски в черные шаровары, сжимающую в тонкой сухой руке такой же, как у него, пастушеский посох. И совсем не казались они диковинными среди обставших их светящихся синих гор на зернистом цветном берегу Коктебеля. Диковинными тогда в Коктебеле были не их одежды, а наши обычные, городские пиджаки, брюки, ботинки. Диковинным был тогда Вересаев в пиджачном костюме, а не Волошин в хитоне древнего грека.

Когда Пра умерла, на ее похороны с гор пришли ее друзья – пастухи-татары. Сейчас в Коктебеле редко кто вспоминает Прародительницу Коктебеля. Легенды о ней ненадолго пережили ее.

III

Как-то на улице в Феодосии Волошин остановил меня со словами:

– Только что одна очень хорошенькая девушка спрашивала, не видел ли я вас сегодня.

Лукаво улыбаясь, он назвал имя девушки, которая впоследствии стала моей женой. Он был знаком с ее семьей старых феодосийцев, бывал у них дома.

Девушка эта одно время жила в Отузах в виноградной долине у моря за Карадагом, верстах в тридцати от Феодосии. Я ходил к ней пешком из города. Коктебель лежал почти на середине пути. Правда,»в ту пору из Феодосии в Коктебель мы отправлялись обычно не по шоссе, не тем путем, по которому ныне путешествуют курортники на машинах. Мы шли напрямик – вверх-вниз, вверх-вниз по холмам, но молодые ноги выдерживали. Это была дорога Волошина,—он ходил ею из своего Коктебеля в город, и мы назвали ее «дорогой Макса». Это была та самая дорога, которую некогда он воспевал в своих стихах:

Я иду дорогой скорбной в мой безрадостный Коктебель... *

Признаться, я никогда не чувствовал эту дорогу, пахнущую мятой и чабром, как скорбную. Никогда голубой и торжественный, как орган, Коктебель мне не казался безрадостным. Ни тогда, когда мне было 20 лет и я шагал по горам к девушке в виноградниках Отузской долины, ни теперь, в старости, которую не променяю даже на свои юные годы. Не дорога, которой Волошин шел, была скорбной, и не Коктебель безрадостным. Скорбным было душевное состояние поэта, когда однажды он шел своей любимой дорогой, и безрадостным было его тогдашнее возвращение в Коктебель.

По пути в Отузы я обыкновенно ночевал у Волошина.

На второй этаж дачи-корабля, где он жил, вела крутая, в два марша наружная лестница. По ней из палисадника перед дачей поднимались на балкон, а с балкона был ход в переднюю. В передней налево вход к Пра, направо к Максимилиану Александровичу. Его половина была двухъярусной. В нижней части – мастерская в форме урезанного с одной стороны овала. Закругленная часть – нос корабля! – выходила прямо на море.

Запах моря и солнца, звон гальки, нередко шум волн наполняли мастерскую поэта и художника. У закругленной застекленной стены стоял большой некрашеный стол. Здесь Волошин обычно писал свои акварели. Море шумело за его спиной.

В противоположном конце мастерской под широкими антресолями, на которые поднимались по очень узкой лесенке, Волошин устраивал на ночлег гостей.

Я ночевал у него много раз, но соседей у меня никогда не

случалось. Всегда в этом двухместном углу под гипсовым бюстом древнеегипетской царевны Таиах я бывал один. Иногда Волошин отводил мне для ночлега какую-нибудь пустовавшую комнату – «каюту» своего корабля. Однако чаще всего я ночевал в его мастерской.

Максимилиан Александрович укладывался обычно на антресолях – там стояла его тахта.

Это был удивительный странноприимный угол, как все было удивительным в этом корабельном доме поэта. Две лежанки, мягкие, покрытые каждая зеленым бархатным покрывалом, были разделены узким проходом.1 В глубине прохода у изголовья возвышался большой белый гипсовый бюст царевны – богини Таиах.

Бюст этот – слепок, а подлинник хранится в музее в Каире. Волошин когда-то работал в музее – то ли производил опись, то ли делал по заказу музея рисунки. За работу ему причитались деньги. Он отказался от денег и попросил вознаградить его слепком бюста царевны.

У него есть стихи, посвященные этой царевне:

Ты живешь в подводной сини Предрассветной глубины,

Вкруг тебя в твоей пустыне Расцветают вечно сны.

Мы друг друга не забудем.

И, целуя дольний прах,'

Отнесу, я сказку людям О царевне Таиах.

В другом стихотворении он называет ее «царевной солнца Таиах». Вблизи этой царевны солнца я провел в его мастерской много ночей, v

Он охотно и много, часто до глубокой ночи, читал стихи. Чаще чужие, нежели свои. Читал не так, как было принято У большинства молодых. Ничто в его чтении не напоминало манеру чтения Мандельштама – манеру, которой, кстати сказать, мы, молодые, изо всех сил подражали. Он не скандировал. Слово в его чтении было осязаемо, как скульптура, четко, как вырезанное гравером на меди. Это было скульптурное и живописное, а не музыкальное чтение.

Он в той же манере читал и по-французски. Пожалуй, в манере читать стихи русских поэтов, в том числе и свои, он шел °т Французов.

В Феодосии он останавливался в доме художника Латри,

внука Айвазовского. Когда-то это был дом Айвазовского, и картинная галерея знаменитого мариниста примыкала к дому. Как-то я пришел к Волошину в этот дом. Он усадил меня за стол, на котором лежали кипы книг. Я машинально потянулся к одной из них, раскрыл – и вздрогнул. Это было первое издание «Вечерних огней» Фета с дарственной надписью: Фет —■ Айвазовскому!

Волошин читал мне стихи Гюго по-французски. Читал много и потом долго говорил, как это нелепо, что в России знают главным образом Гюго-романиста, в то время как Гюго-поэт еще выше, еще значительней, чем Гюго-романист.

Его переводов Гюго не помню. Не знаю, переводил ли Волошин Гюго. Но * волошинские переводы Верхарна, несомненно, лучшие переводы Верхарна на русский язык. Он поистине сумел на время стать Эмилем Верхарном, не переставая оставаться Волошиным:

В равнинах Ужаса, на север обращенных,

Седой Пастух дождливых ноябрей Трубит несчастие у сломанных дверей —

Свой клич к стадам, давно похороненным. * -

Как бы рано я ни просыпался, заночевав у Волошина,– проснувшись, я заставал его бодрствующим. Он либо наверху, на антресолях, уже возился с книгами и, перегнувшись через перила, говорил: «С добрым утром», либо сидел внизу за столом и писал свои акварели.

• Он писал их много, с увлечением, вдохновенно и с таким же мастерством, с каким писал стихи. В последние годы небольшие выставки его акварелей изредка открывались в Москве, вызывали большой интерес и множили ряды его почитателей. В сущности, почти все они об одном и том же – о мудрости и красоте близкой ему киммерийской земли и неба над ней. Такого малого куска земли и такого малого участка неба над ней! Но в этих малых кусках земли и неба зоркий поэт и художник видел неисчерпаемые миры! В какой-то мере эти несколько условные, с графической четкостью выписанные пейзажи, в которых камни дышат и облака поют, сродни полуфантастическим пейзажам известного художника Богаевского, чьи работы давно уже нашли место в залах Третьяковской галереи. Константин Федорович Богаевский, друг Максимилиана Волошина, жил и работал в Феодосии очень давно и близко дружил с Волошиным, был с ним на «ты». Богаевскому некогда был посвящен специальный номер «Аполлона» – c i репродукциями его картин и превосходной статьей о нем, даписанной Максимилианом Волошиным. #

. С Богаевским в Феодосии я мало встречался, вероятно не более десятка раз. Помню уже седеющего красивого мужчину в элегантном сером костюме с галстуком-бабочкой, всегда милостивого к нам, молодым. После освобождения Крыма он много помогал нам в собирании и сохранении произведений искусства и старины.

Отношения Волошина и Богаевского были трогательно дружественны. Какая-то взаимная нежность в их обращении друг к другу сочеталась с таким же взаимным глубоким уважением. Словно каждый считал другого своим учителем. *

Волошин охотно раздаривал свои акварели, но, бывало, и продавал их. Покупали у него даже приезжавшие в Феодосию иностранцы.

* Какая-то геологическая партия работала в районе Коктебеля. Геологи познакомились с Волошиным и стали бывать у него. Увидев его коктебельские пейзажи, писанные его кистью поэмы камней, скал, излогов, размывов почвы, геологи радостно переглянулись. Они нашли, что условный акварельный пейзаж Волошина дает более точное и правдивое представление о характере геологического строения района, нежели фотография! Они заказали ему целую серию акварелей. Ни одна из них не являлась изображением какого-либо определенного уголка. Но каждая с необычайной поэтической точностью передавала общий характер пейзажа – даже строения почвы! Это был какой-то доведенный до предельной поэтической выразительности условно-обобщенный пейзаж. V

Волошин с гордостью говорил о заказе геологов. В их научном интересе к его акварелям он видел подтверждение Давнишней своей веры в искусство, как в самую точную и верную меру вещей. *

Переночевав у Волошина, я отправлялся в дальнейший путь – в долину Отузы. Из Коктебеля дорога шла по горам, и Волошин обычно давал мне одну из своих горных палок. На обратном пути я возвращал ему эту палку.

В Отузах, неподалеку от дачи, где жила моя будущая жена, стояла дача скрипача Бориса Осиповича Сибора. Сибор часто бывал в подвале «Флак», дружил со всеми нами и всегда раДУШно принимал нас на своей даче. Дача называлась «Надежда»* Увы, ее название не оправдало надежд симпатичных ее владельцев. В одну из ночевок у Волошина я услышал ужасную новость: дочь Сибора искусана бешеной собакой. Прививку сделали с большим опозданием – девочку пришлось везти из Отуз в Феодосию, а не так-то просто в ту пору было найти лошадей в Отузах. Когда я зашел к Сиборам на их дачу, я не узнал ни Бориса Осиповича, ни его жены. А ведь мы виделись незадолго до этого. Оба они улыбались мне своими всегдашними светлыми и приветливыми улыбками. Но выражения глаз их были очень несчастны. Я не знал, что говорить, мысленно клял себя за то, что зашел к ним в такой момент. Девочка умирала в соседней комнате. Но как ни удивительно, они обрадовались моему приходу, не отпускали, расспрашивали о феодосийских поэтах, о Волошине, о моих планах. Сибор спустился в виноградник и нарезал для меня винограду. Ни словом они не обмолвились о своем горе. А я так и не решался спросить о девочке.

В Коктебеле я рассказал Волошину о Сиборах. Волошин заставил меня повторить каждое слово Сибора и, когда я передал все, что мог, о своем визите на дачу «Надежда», сказал:

– Да, он такой. Ведь вы знаете, когда-то он играл на своей скрипке Льву Толстому в Ясной Поляне.

– Знаю.

– И Анатолю Франсу в Париже,– добавил Волошин так, будто существовала неразрывная связь между тем, что Сибор играл Толстому и Франсу, и тем, как он вел себя в часы трагического умирания своей дочери.

Через несколько дней девочка умерла. Умирала она мучительно долго. Много часов подряд (говорили даже, что целые сутки) Сибор не отходил от нее, обливаясь слезами, играл и играл на своей скрипке, стараясь музыкой облегчить страдания девочки. Она скончалась под звуки скрипки отца.

Позднее я встречался с Борисом Осиповичем в Москве. Мы вспоминали Коктебель, Феодосию – но никогда не говорили об Отузах. Дачу свою «Надежда» после смерти дочери он забросил и в Отузах более не бывал.

Когда-то, вскоре после открытия Днепрогэса, он с волнением рассказывал, что собирается с экскурсией Большого театра в Запорожье, посмотреть Днепрогэс. Я только недавно вернулся оттуда, и он расспрашивал меня, что его ждет там, был оживлен, жаден до впечатлений, мил, грустен и стар...

На обратном пути из Отуз я неизменно заходил к Максимилиану Волошину и, если было поздно, оставался у него ночевать, иногда гостевал по нескольку дней, а чаще всего, отдохнув и послушав стихи, которые он читал охотно, шел дальше. Поздней ночью приходил в Феодосию.

По узкой лесенке у самой стены, от пола до потолка сплошь заставленной книжными полками, из мастерской поднимались на антресоли. Там, как раз над царевной Танах, стояло его ложе. Оттуда было два хода – один наружу на балкон, а с него на «верхнюю палубу», площадку на крыше дома, и другой – в библиотеку. Библиотека с ее светложелтыми шкафами отделена от антресолей стеной. Здесь также – тахта, покрытая ковриком, а на столе и на полочках – небольшой музей, собранный Максимилианом Волошиным. Помню играющую, как радуга, волшебно-прекрасную большую индийскую раковину. Волошину подарили ее где-то в Средиземноморье матросы приплывшего из Индии корабля.

Другая и еще большая драгоценность была подарена ему морем, выбросившим ее на берег Коктебеля. Это небольшой, величиной с кулак, кусочек корабельного борта с медной обшивкой – в нем торчал медный гвоздь. Медный гвоздь древних греков! Волошин, любуясь даром Черного моря, говорил:

– А ведь это, может быть, обломок корабля Одиссея! – И, как бы внушая себе, что именно так и есть, повторял: – Вполне возможно, что именно Одиссеева корабля!

На антресолях у входа в его библиотеку-музей и происходила беседа с Волошиным о том, как выручить из беды Осипап Мандельштама, арестованного белогвардейцами летом 1920 года.

Вот что это была за история.

Мандельштам как-то взял у Волошина экземпляр «Божественной комедии» Данте – издание итальянского подлинника с параллельным переводом на французский язык – и, увы, затерял его. Это неудивительно при его тогдашней бродячей, неустроенной жизни. У него не было постоянного пристанища ни в Феодосии, ни в Коктебеле. А бывало еще, что он и брат его Александр нанимались работать на виноградниках где-нибудь в районе Коз и Отуз. И вот, раздобыв ничтожную толику? Денег, Мандельштам собрался уехать из Феодосии в Батум. Надеялся оттуда через Грузию добраться и до Москвы. В Тифлисе (так назывался еще в то время Тбилиси) было советское представительство. Существовало нерегулярное железнодорожное сообщение между меньшевистской Грузией и Советской Россией.

Волошин написал своему другу, начальнику Феодосийского порта, записку – просил в ней потребовать у Мандельштама

«Божественную комедию». Добродушный начальник порта показал эту записку Мандельштаму.

Куда девался волошинский Данте, измученный Мандельштам понятия не имел. Но требование Волошина взорвало его.

Он написал оскорбительное, ругательное письмо Волошину. Сначала он показал это письмо мне, даже писал его в моем присутствии за столиком в кафе «Фонтанчик». Я тщетно умолял Мандельштама не отправлять письмо. Подозреваю, что кроме меня это письмо он читал и другим. Очевидно, знал об

* этом письме и Илья Эренбург, у которого незадолго до этого произошла размолвка с Волошиным. (Эренбург с женой тоже жил в Коктебеле, но не у Волошина, а поблизости от него, на даче Харламова.)

Мандельштаму не удалось тогда уехать из Феодосии. По

* пути в порт он был неожиданно арестован белогвардейцами и брошен в тюрьму. Мандельштам всем и всегда казался подозрителен, должно быть благодаря своему виду вызывающе гордого нищего.

Майя Кудашева прибежала ко мне, потрясенная арестом Мандельштама. Кажется, ей сообщил о беде Александр – брат – Осипа Эмильевича. Александр знал, что брат недавно рассорился с Максимилианом Волошиным, и обратиться к Волошину за помощью не решался. Да он и растерялся, бедняга. Отпала мысль и о том, что переговоры с Волошиным может взять на себя Эренбург. И Александр излил свое горе нашему обще* му другу Майе.

Она была маленькая, легкая и изящная женщина, но и при легкости своей запыхалась, бежав через весь город ко мне. Майя потребовала, чтобы я сейчас же, сию минуту, вместе с ней отправился в Коктебель для переговоров с Волошиным.

– Ско’ее, ско’ее, соби’айтесь ско’ее. Да нечего соби’аться, идемте! – торопила она меня, не выговаривая «эр», и крошечные капельки блестели на ее лбу, оторачивая золотую челку.

Ехать в Коктебель было не на чем. Мы отправились пешком напрямик «дорогой Макса» – вверх-вниз, вверх-вниз, дорогой гор, пропахших полынью, мятой и чабрецом.

И, как всегда, конечно, всю дорогу читали стихи – попеременно Майя и я.

Очень темным вечером мы пришли в Коктебель. Майя пошла за Эренбургами, я ждал их на берегу. Мы уселись на гальке у самой воды под беззвездным небом, в кромешной

тьме. В темноте слышались тихие всплески у самых ног. Вчетвером – Эренбург с женой, Майя и я – стали совещаться, как быть,– кому первому идти наверх к Волошину. Первой отправилась к нему Майя. Мы ждали ее уж не помню, сколько времени, во всяком случае очень недолго. Она вернулась, ничего не добившись.

– Я не могу ’азгова’ивать с Максом. Я так и знала, что не смогу. Он плохо себя чувствует, лежит, злится и о Мандельштаме слышать не хочет. Но это ужа-асно, п’осто ужа-асно!

Тогда решили, что идти к Волошину должен я. Эренбург наставлял меня. Волошина надо убедить дать записку, в которой Мандельштам характеризовался бы как крупный поэт. Утром уже была послана телеграмма в Севастополь известному 4 писателю Аркадию Аверченко с просьбой вмешаться в судьбу Мандельштама. Аверченко подтвердил телеграммой, что хорошо знает Мандельштама как замечательного поэта, знаком с ним по Петрограду, и ходатайствовал об освобождении поэта,-далекого от всякой политики. Пришла ли телеграмма Аверченко до или после освобождения Мандельштама, не по– { мню.

Итак, наступил мой черед идти в мастерскую. Волошин лежал на тахте на антресолях. Я поднялся по крутой наружной лестнице и вошел в совершенно темную мастерскую. Сверху прозвучал голос Волошина: «Кто там?» Я назвал себя. Он предложил подняться к нему. Почти на ощупь я добрался до лесенки и взобрался на антресоли. Здесь было светлее. Волошин лея^ал в хитоне, полуприкрытый пледом. Он не удивился моему приходу, сразу догадался, зачем я пришел. Я начал с напоминания, как часто он сам восхищался строками Мандельштама: «Виноград, как старинная битва, кипит, где кудрявые всадники бьются в кудрявом порядке». Я напомнил ему много раз слышанное его восклицание по поводу этих строк: «Как это хорошо! Мандельштам прекрасный поэт!»

– Зачем вы напоминаете мне об этом? Я и так хорошо знаю, что Мандельштам очень большой поэт.

Тогда я сказал, что этот очень большой поэт схвачен белогвардейцами и сидит в тюрьме и бог знает чем это кончится, Мандельштама надо спасать!

– Спасать, вы понимаете, Максимилиан Александрович, как можно скорее спасать!

Волошин успокоительно заметил, что Мандельштам непременно будет отпущен.

– Он слишком нелеп, и они сразу поймут, что таким не-^

лепым может быть только поэт! Мандельштама им не за что арестовывать.

Но разве невозможны любые случайности?

Волошин обиделся: что же, я подозреваю его в нежелании свободы для Мандельштама?

Разумеется, нет! Мне оставалось только попросить Максимилиана Александровича дать записку... но к кому именно, я не знал,—к кому-нибудь из «начальства», которое не может не посчитаться с Волошиным.

– А вы уверены, что Мандельштаму будет приятно знать о моей записке? Он, конечно, узнает и оскорбится. Ведь он ненавидит меня, это вы знаете?

Я поспешил уверить, что ни о какой ненависти Мандельштама к Волошину не может быть и речи. И заговорил о долге поэта перед поэтом. Я чувствовал, что Волошин готов дать записку, что он сам очень встревожен за Мандельштама. Я слышал уже неуверенность в тоне, которым он высказывал сомнение, посчитаются ли с его запиской. У меня уже не оставалось сомнений, что Волошин напишет записку и сделает все возможное. И вдруг он воскликнул:

– Если бы вы знали, какое письмо написал мне Мандельштам! Какое оскорбительное, злое письмо!

И дернул меня черт сказать, что я знаю это письмо,—Мандельштам мне читал его!

Все было кончено. Услыхав, что Мандельштам показывал это письмо мне, и поняв, что он мог показывать его и другим, Волошин сразу сменил милость на гнев. Он начал жаловаться на хворь, явно не желая больше говорить о Мандельштаме. Чувствуя, что испортил все дело, я попрощался и уныло спустился в темноте с антресолей. Внизу белым пятном светилась голова Таиах. Я вышел из кабинета и сбежал с наружной лестницы к морю, где меня дожидались Эренбурги и Майя. Через минуту я уже докладывал им о своей неудаче. Эренбург, выслушав меня, поднялся: «Я пойду к Максу». Это было неожиданно. Ведь он с Волошиным в ссоре. И все-таки пошел.

Майя Кудашева, жена Эренбурга и я сидели, перебирая мелкие камешки и слушая плеск набегавшей на берег невидимой в темноте волны. Эренбург отсутствовал очень долго. Его жена уже начала тревожиться. Майя изредка повторяла: «Ст’анно, ст’анно». Эренбург вернулся успокоенный: Волошин сделает все, что может.

– Долго п’ишлось угова’ивать Макса? – спросила Майя.

– Его вообще не пришлось уговаривать. в Эренбург и позднее повторял, что Волошин сразу вызвался помочь Мандельштаму. Теперь мне кажется, что Волошин просто хотел, чтобы к нему пришел Эренбург,—ждал примирения.

Мы не стали расспрашивать Илью Григорьевича, почему он так надолго задержался в мастерской Макса.

Много лет спустя в архивах Волошина был обнаружен черновик письма, или, как сам Волошин его назвал, «Заявления» по поводу Мандельштама.

Вот его текст:

«Начальнику Политического Розыска Г-ну Апостолову.

Поэта Макс. Волошина

Заявление:

Политическим розыском на этих днях арестован поэт Мандельштам. Т. к. Вы по своему служебному положению вовсе не обязаны знать современную русскую поэзию, то считаю своим долгом осведомить вас, что Ос. Мандельштам является одним из самых крупных имен в последнем поколении русских поэтов и занимает вполне определенное и почтенное место в истории русской лирики.

Сообщаю Вам это, дабы предотвратить возможные всегда ошибки, которые для Вас же могут отказаться неприятными.

Мандельштам, как большинство поэтов, человек крайне нервный, поддающийся панике, а за его духовное здоровье перед культурной публикой в конце концов будете ответственны Вы».

«Конечно,– признавался Волошин,– не мне заступаться за О. Э. М. политически, я даже не знаю, в чем его обвиняют». Тем не менее далее он заступался, и довольно своеобразно. Легкомысленный и общительный Мандельштам, уверял Волошин, не способен ни к какой работе (кроме работы поэта!) и уже поэтому не может быть причастен к политике!

Наутро с заявлением Волошина отправилась в город Майя Кудашева. Для подкрепления ее миссии в Феодосию приехал из Коктебеля также и Викентий Викентьевич Вересаев. Он уже и тогда почитался как классик и был всероссийски известен. Но еще больше надежды возлагали на княжеский титул Майи. Вместе с Вересаевым явилась она в белогвардейскую разведку и вручила ее начальнику заявление Максимилиана Волошина. Заявление это вкупе с княжеским титулом Майи, славой Вересаева и энергичными хлопотами полковника-поэта Цыгальского произвели должное впечатление. Мандельштам был освобожден. Вскоре он уехал из Феодосии в Батум, а оттуда в Тифлис. По пути в Тифлис он снова был схвачен и заключен в тюрьму, на этот раз уже грузинскими меньшевиками.

V

* Максимилиан Волошин в пору гражданской войны говорил о себе:

–~ Я над схваткой.*

Не только в России, и на Западе многие даже выдающиеся интеллигенты считали позицию «над схваткой» принципиальной и единственно достойной творца культуры. Вспомним, что даже Ромен Роллан назвал одну из своих книг «Над схваткой». Конечно, разновелики фигуры Роллана и Волошина, но честность с собой и одного и другого художника закономерно привела к разочарованию в первоначально избранной и казавшейся достойной позиции «над схваткой». Для Волошина этот путь животворного разочарования был медлителен, полой смущений и колебаний. И я еще расскажу в дальнейшем, как и что побудило его усомниться в правильности дорогой ему позиции «поверх барьеров».* Когда я только познакомился с ним, сомнения эти еще не одолевали его. Он еще гордился тем, что «молится за тех и других».

. т

А я стою один меж них В ужасном пламени и дыме И всеми силами своими Молюсь за тех и за других.

И гордился тем, что под его кровлей спасались и укрывались от преследований противника в равной мере —

...и красный вождь и белый офицер.

В разгар гражданской войны, в дни, когда Крым был под властью белых, он спасал и прятал на своей даче большевистских подпольщиков. Об этом хорошо'напоминает надпись пи-сателя-болыпевика Всеволода Вишневского на его книге «Первая Конная». Книга с этой надписью и поныне хранится в библиотеке Максимилиана Волошина в Коктебеле.

«Максимилиану Александровичу Волошину! С доброй памятью о Вас шлю Вам эту книгу, где показаны мы, которым в 1918—20 гг. Вы оказали смелую помощь в своем Коктебеле, не боясь белых.

Вс. Вишневский». *

В дни крымской белогвардейщины он и в моем присутствии множество раз беседовал с подполыциками-коммуниста-ми (с будущим председателем Ревкома в Феодосии Жеребиным и с будущим членом Ревкома Звонаревым) и едва ли не понимал, что беседует с теми, кто ждет прихода Красной Армии.

Да и эти собеседники его с большим доверием относились к нему. Люди, о которых после освобождения Крыма стало известно, что в тылу у белых они действовали, как законспирированные коммунисты, еще при господстве белых разговаривали с Волошиным, во всяком случае не тая своих жестких к ним антипатий. А ведь в ту пору и в той обстановке высказывать такие антипатии можно было только в присутствии человека, вызывающего к себе полное доверие. Но Волошин, несмотря на его позицию «над схваткой», был в глазах под-полыциков-коммунистов именно таким человеком.

Ф В 1919 году он писал Бунину из своего Коктебеля: «Я живу здесь с репутацией большевика, и на мои стихи смотрят, как на большевистские».

Белые не были ему любопытны – в них не было ничего загадочного, непонятного.

Красные оставались для Максимилиана Волошина загадочными. t .

Я видел, как он присматривался к ним в Феодосийском Народном университете. Университет открыли почти тотчас после освобождения Крыма. Ректором его был Викентий Викентьевич Вересаев, проректором Д. Д. Благой. Максимилиан Волошин с первого дня жизни университета начал читать в нем курс лекций по истории искусства Италии и Голландии. Даже открылся этот университет лекцией Максимилиана Волошина.

Разместился Народный университет во втором этаже старинного дома по Итальянской улице, вход был открыт для всех, и длинный зал салатного цвета с потемневшим лепным потолком был переполнен слушателями в шинелях и гимнастерках с красноармейскими шлемами на коленях. Волошин читал им о возрожденцах – о Микеланджело и Леонардо да Винчи, а они еще дух не успели перевести после последних боев за Крый.

Волошин сидел перед ними за столиком, забросив за спинку стула правую руку, а левой, согнутой в локте, подпирал свою огромную рыжую голову. Он сидел в своем серо-зеленом костюме средиземноморского странника, в коротких, по колена, штанах, в чулках и сквозь поблескивающие стекла пенсне на черной тесьме с любопытством и удивлением рассматривал полных внимания слушателей. Он удивлялся, что они его слушают. О н и – и вдруг слушают о Леонардо да Винчи! И м – и вдруг интересен Микеланджело! Он не мог не чувствовать их внимания, их жажды познать, понять. Вдруг наступали паузы. Волошин замолкал на минуту, и слегка сощуренные серые глаза его пытливо всматривались в небритые и обветренные в боях лица его «студентов». Ни шевеленья не слышалось во время этих внезапных пауз. Стороны изучали друг друга – Волошин и красноармейцы. Не только красноармейцы слушали Максимилиана Волошина. В этот вечер Волошин сам слушал, как слушают красноармейцы о Леонардо да Винчи. Он открывал для себя еще не познанный им мир новых людей.

Он уходил из университета в тот вечер смущенным, сосредоточенным, был вовсе не так общителен, как обычно, и явно хотел остаться наедине с собой.

У него много стихов о России. Ему всегда казалось – он знает свою Россию, понимает ее. В этот вечер он впервые встретился с незнакомой ему Россией. Возможно, ему было бы все понятней, все легче, все проще, если бы убедился, что красноармейцам ни к чему его Леонардо да Винчи, если бы зал во время его лекции пустовал, если бы слушатели его зевали. Он вовсе не был бы в обиде на них. Ничего другого от них он не ожидал. Может быть, он только затем и согласился читать свои лекции о возрожденцах, чтобы на слушателях проверить – что это еще за такая Россия, Росссия красных? И проверил. И после лекции ушел один в темень под генуэзские колоннады феодосийских улиц, озадаченный, дивясь и слушателям в красноармейских шинелях, и самому себе.

Через несколько дней я встретил его в редакции «Известий Феодосийского Ревкома» – Волошин принес в газету стихи. Мы вместе вышли с ним из редакции и пошли по центральной улице города – Итальянской. Местные жители давно привыкли к нему и без любопытства смотрели на его удивительную фигуру. Но красноармейский патруль обратил на него внимание. Должно быть, подозрительным показался необыкновенный наряд поэта. Нас остановили и потребовали предъявить документы. Моя бумажка удостоверяла, что я работаю в подотделе искусств отдела народного образования Феодревкома. Но Волошин никогда не носил в карманах никаких мандатов или удостоверений. Он привык, что в Феодосии да и вообще во всех местностях Крыма чуть ли не каждый прохожий знает его в лицо. В ответ на требование патруля Волошин назвал себя:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю