355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмилий Миндлин » Необыкновенные собеседники » Текст книги (страница 10)
Необыкновенные собеседники
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:58

Текст книги "Необыкновенные собеседники"


Автор книги: Эмилий Миндлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)

Каково же было мое удивление, когда на следующий день хмне сообщили, что на вокзале, пожав руки всем встречавшим его, Алексей Николаевич спросил:

– А где же Миндлин?

Позднее Кирдецов объяснил, что Алексей Николаевич отлично знал меня. Ведь не реже двух раз в неделю на протяжении двух с лишним лет он получал от меня пакеты с московскими материалами. Всякий раз, приходя в берлинскую редакцию «Накануне», Толстой первым делом спрашивал – нет ли пакета от Миндлина? Он так привык считать меня своим человеком в «Накануне», что отсутствие мое на вокзале удивило его.

Через день я познакомился с ним в нашей редакции.

Он вошел так, словно все окружавшие его расстались с ним только вчера. С места в карьер он послал к черту Шварцвальд и стал говорить, что ни в какие Шварцвальды он не поедет – отдыхать надо здесь, под Москвой! На свете нет ничего лучше милого Подмосковья. Там, в Берлине, у него с женой было решено провести лето в Шварцвальде. Но к черту Шварцвальд! Он сегодня же напишет жене, что отдыхать будет здесь – снимет дачу и купит шесть ведер, чтоб воду таскать. Пожалуй, шести ведер хватит для дачи? А каким борщом угощала вчера его бабушка! Боже мой, что за борщ! Он уже написал жене в Берлин об этом борще. Ни в каком Шварцвальде не найдешь подобного. Да, московские бабушки еще умеют варить борщи!

Кто был тогда с нами? Катаев,– Толстой вообще не отпускал Катаева от себя, – Михаил Булгаков, Левидов и я.

Толстой вспомнил, что Книгоиздательство писателей в Берлине дало ему денег с просьбой купить рассказы московских писателей для сборника в десять листов.

Он вдруг посмотрел на Катаева:

– Зачем это я буду возиться и покупать рассказы для сборника у разных писателей? Катаев, быстро соберите свои рассказы. Я покупаю у вас книгу. Десять листов. У вас нет еще своей книги? У вас будет книга, а у меня не будет забот.

Катаев ответил, что на книгу в десять листов у него не наберется рассказов. Просто еще не написаны. Он еще не успел написать десяти листов.

– Глупости, как это, чтобы у писателя не набралось десяти листов.

– Восемь,—сказал Катаев,—Восемь я еще наберу, Алексей Николаевич.

– Восемь – ото не книга. Десять листов уже книга. Глу-цоети. Наберете и десять листов. Вот вам деньги. Смотрите же, десять листов.

Толстой избавился от навязанных ему денег в Берлине, а Катаев продал свою первую книгу.

Недель через шесть я встретил его на Тверской сияющего:

– Миндлин! Смотрите! – Он вытащил из-за пазухи берлинское издание книги.—Первая книга! Теперь будет и вторая, и третья. Самое главное – выпустить первую!

– «Сэр Генри и черт»,– прочитал я на обложке книги.– Катаев, вы помните ваше «Режусь на О’Генри» и нашу ссору?

– Ни на какого О’Генри я больше не режусь. То было в молодости! – улыбнулся Катаев.

«Молодость», воспоминание о которой вызвало у него улыбку, пронеслась не так уж давно – месяца три или четыре назад.

В этой столь недалекой тогда нашей молодости произошла моя единственная, и примерно пятиминутная ссора с Катаевым.

В ту пору мы часто бывали в общих компаниях. Выйдя из «Накануне» или из другой какой-либо редакции, скопом шли по Тверской. В этих компаниях бывали Катаев, Булгаков, Стонов, Гехт, Слезкин, я.

Говорили о литературе. Все увлекались тогда О’Генри – Катаев едва ли не больше других. Всех восторгало построение сюжета в рассказах ОТенри – неожиданный поворот в самом конце, чуть ли не в последней строке.

Катаев признался, что изучает технику рассказа ОТенри.

– Режусь на ОТенри, ребята!

Не помню, о чем еще говорили. Но вскоре я написал статью для «Накануне». И вспомнил ОТенри. Писал, что ОТенри велик не только как изумительный мастер сюжета. ОТенри – мыслящий глубокий художник. Острый сюжет служит ему для выражения мысли и вовсе не самоцель. Я писал, что молодые наши писатели увлечены мастерством сюжета ОТенри, но они забывают, что ОТенри художник-мыслитель и ему есть что сказать людям и о чем заставить людей подумать.

Фамилии Катаева я не назвал, но упомянул, что один из таких молодых недавно кричал в обществе других молодых: «Режусь на ОТенри!»

В день появления в Москве номера «Накануне» с моей статьей Катаев пришел в редакцию очень сердитый.

Он сказал, что я не имел права приводить в своей статье

его слова, сказанные на улице. И что вообще это черт зыает что! И что он со мной разговаривать не желает...

– Да ведь я не назвал вашу фамилию, Катаев!

Еще минут пять Катаев шумел, возмущался, негодовал и вдруг как бы с разбега остановился, заулыбался, махнул рукой:

– Положим, какая в этом беда? Ладно, беды никакой в этом нет.

Молниеносная ссора закончилась примирением.

Вот об этой молниеносной ссоре из-за ОТенри мы вспоминали тогда на Тверской, когда Катаев, счастливый, нес за пазухой только что присланную ему его первую книгу «Сэр Генри и черт».

Алексей Толстой был крестным первой книги Катаева.

Из всех московских «накануневцев» Катаев более, чем кто-либо другой, сблизился с Алексеем Толстым.

Между тем в Москве наступили своеобразные «Алексей-Толстовские дни».

В театре Корша поставили нашумевшую до революции пьесу Толстого «Касатка».

L «Корш» в ту пору давно уже не был Коршем. Основатель и владелец этого хорошего московского театра умер. Театр ^ арендовал Морис Миронович Шлуглейт – он и сохранил старую «марку» Корша. Состав труппы был по-прежнему кор-шевским. Разве только что премьеры, в отличие от дореволюционного Корша, бывали реже, чем раз в неделю,– у Корша каждую пятницу давали премьеры. У Шлуглейта – когда придется. Но сорокалетие театра Корша Морис Шлуглейт торжественно отпраздновал как коршевский юбилей.

Много тогда острили по этому поводу. Каюсь, и я написал в «Накануне» статью о юбилее театра Корша без Корша.

Все знали, что «Касатка» поставлена в честь приезда Толстого в Москву. Премьера стала чем-то вроде чествования Алексея Николаевича.

Как водится, после премьеры – банкет в буфете театра.

Приглашенных вместе с актерами труппы было человек восемьдесят. Пили, поздравляли Толстого с приездом. Речей было так много, что каждый слушал только себя. Но вот нашелся оратор, привлекший внимание решительно всех – сколько бы кто ни выпил. Никто не мог вспомнить его фамилию – то ли это какой-то актер, то ли спившийся литератор. Он говорил долго и главным образом о широте творческого диапазона Алексея Толстого.

– Дорогой, достоуважаемый и многочтимый Алексей... э... Николаевич. Мы в восхищении от ваших произведений. Мы восхищены вашими книгами и пьесами. Мы зачитываемся и вашими «Хождениями по мукам» и... вашими поэмами... Например, «Иоанн Дамаскин»... Изумительно, Алексей Николаевич!.. И ваш «Царь Федор Иоаннович»... и ваш «Князь Серебряный»... и, наконец, ваша очаровательная «Касатка», которую мы сегодня смотрели... Э... э... господа... Я хотел сказать, товарищи... граждане... Это настоящий творческий подвиг написать все эти произведения.

Встал Алексей Николаевич и поблагодарил всех за приветствия. Потом на полном серьезе, обращаясь к оратору, перепутавшему его с Алексеем Константиновичем Толстым, произнес:

– А что касается «Князя Серебряного», то, сознаюсь, писать его было действительно трудно.

Вскоре после банкета в Большом театре происходил один из частых в ту пору митингов.

Издали – в первых рядах партера я увидел Толстого. Но в театре мы так и не встретились. На другой день я встретил его на Неглинной. Остановились – и он с места в карьер стал говорить, как хорошо в Москве, надо поскорее выписывать семью из Берлина.

Я сказал, что вчера видел его на митинге в Большом театре. Это был первый советский митинг, на котором побывал Толстой. Естественно, я спросил, понравилось ли ему.

Алексей Николаевич сразу нахмурился. Даже лицо его потемнело в досаде.

–Вы знаете, сколько человек задавали мне сегодня этот вопрос? Четырнадцать! Вы пятнадцатый. Это что, в Москве теперь мода такая —• хвастать перед приезжими митингами? О-очень неинтересный митинг! И ни на какие митинги больше я не пойду. Я по Москве буду ходить. И еще хочу по Москве-реке на лодке. Есть на Москве-реке лодки? Не знаете?

Мы пошли по Неглинной. Он шел и нарадоваться не мог на Москву.

А года через два, когда я пришел к нему в Ленинграде, говорил, что нет города краше, чем Ленинград.

После Толстого прибыли из Берлина Бобрищев-Пушкин и Илья Василевский (Не-Буква).

В парижской газете, кажется «Последние новости», издаваемой Милюковым, я прочитал в статье Александра Яблонов-ского (известного во дни моего детства русского журналиста),

что Илья Василевский «продал свою подержанную душу черту», то есть большевикам.

В театре Корша состоялся вечер редакции «Накануне». Выступали Толстой, Кирдецов, Бобрищев-Пушкин, Василевский (Не-Буква).

Зал был набит до отказа. Но только Толстого слушали с интересом. Он говорил о любви к России, говорил, как писал,– вкусно, весомо, зримо. Публика начала уже отвыкать от хорошей московской речи. А у Толстого она звучала так, что каждое слово хоть на ощупь бери.

А вот остальные: и розово-седой Кирдецов, и бородатый, плотный Бобрищев-Пушкин в уже диковинном для москвичей сюртуке, и с пулеметною частотой исторгающий остроты Василевский (He-Буква), улыбающийся всем своим плоским с оспинками лицом, – явно старались подделаться под ими самими же приписанный аудитории вкус. Должно быть, им казалось, что они говорят совсем «по-советски». Но аудитории пришелся по вкусу Толстой, а не эти «подделывающиеся» и невесть о чем говорившие господа.

Я сидел в трех шагах от ораторов – и не то что сейчас, а и тогда, тотчас после вечера, не смог бы сказать, о чем они говорили.

Вечер «Накануне» был организован с помпой. Перекупщики перепродавали билеты по большой цене, а платить-то, оказалось, и не за что было.

И стал этот вечер закатным для «Накануне». Все поняли вдруг, что интерес к «Накануне», по крайней мере в Москве, иссяк. Но, кажется, и в Берлине жизнь «Накануне» продолжалась недолго после того, как Москву газета перестала интересовать.

у Газета умерла от преждевременной старости. А всего от роду было ей года три. И все же дело свое «Накануне» сделала: лучшую часть белой эмиграции отслоила от пышущей злобой массы, открыла Европе многих новых русских писателей и открыла молодой Советской России ряд новых литературных имен.

Это было совсем не то, о чем мечтали, создавая газету, участники знаменитого сборника «Смена вех» – Устрялов, Ключников, Потехин, Лукьянов, Бобрищев-Пушкин. Движение «сменовеховства» вызвано было вспыхнувшими в белоэмигрантской среде надеждами на то, что нэп приведет к реставрации капитализма в России. Об этом, как известно, писал В. И. Ленин в «Заметках публициста». Но позиция «Накануне» против

воли ее основателей отличалась от позиции сборника «Смена вех». Чем большее участие в этой газете принимали советские литераторы, тем меньше походила «Накануне» на сменовеховский орган. Такие «сменовеховцы»—учредители «Накануне», как Лукьянов, Бобрищев-Пушкин, Ключников, все более отдалялись от газеты и вовсе порвали с ней. В то же время в редколлегию вошел и огромное влияние на нее оказал А. Н. Толстой, не имевший отношения к сборнику «Смена вех». Расслоение эмигрантов происходило внутри редакции «Накануне». Оттого-то и раздирали газету противоречия в среде сотрудников. Она все больше разочаровывала тех, кто упрямо воспринимал нэп как начало реставрации капитализма, и все более привлекала тех, кто, как А. Н. Толстой, вместе со всем советским народом готов был строить социализм.

В истории русской общественной мысли и русской журналистики «Накануне» со всеми ее противоречиями, сложными отношениями внутри редакции – эпизод почти беспримерный и для будущих историков оставивший все еще никем не исследованный материал...

МИХАИЛ

БУЛГАКОВ

I

лексей Толстой жаловался, что Булгакова я шлю ему мало и редко.

«Шлите побольше Булгакова!»

Но я и так отправлял ему материалы Булгакова не реже одного раза в неделю. А бывало, и дважды. С 1922 года Алексей Николаевич Толстой редактировал еженедельные «Литературные приложения» к берлинской русской газете «Накануне».

Однако, когда я, секретарь московской редакции этой газе гЫ, посылал Толстому фельетон, рассказ или отрывок из какого-нибудь большого произведения Михаила Булгакова, материал этот не всегда доходил до редакции «Литературных приложений»: главная редакция ежедневной газеты нередко «перехватывала» материалы Булгакова и помещала их в «Накануне».

С «Накануне» и началась слава Михаила Булгакова.

Вот уж не помню, когда именно и как он впервые появился у нас в респектабельной московской редакции. Но помню, что еще прежде чем из Берлина пришла газета с его первым напечатанным в «Накануне» фельетоном, Булгаков очаровал всю редакцию светской изысканностью манер. Все мы, молодые, чья ранняя юность совпала с годами военного коммунизма и гражданской войны, были порядочно неотесаны, грубоваты либо нарочито бравировали навыками литературной богемы.

В Булгакове все – даже недоступные нам гипсово-твердый ослепительно свежий воротничок и тщательно повязанный галстук, не модный, но отлично сшитый костюм, выутюженные в складочку брюки, особенно форма обращения к собеседникам с подчеркиванием отмершего после революции окончания «с», вроде «извольте-с» или «как вам угодно-с», целованье ручек у дам и почти паркетная церемонность поклона, – решительно все выделяло его из нашей среды. И уж конечно, конечно его длиннополая меховая шуба, в которой он, полный достоинства, поднимался в редакцию, неизменно держа руки рукав в рукав!

Заведующему финансами московской редакции С. Н. Кал-менсу невообразимо импонировали светские манеры Булгакова. И так как при этом тридцатилетний Михаил Афанасьевич сразу зарекомендовал себя блистательным журналистом, то скуповатый со всеми другими, прижимистый Калменс ни в чем ему не отказывал.

Открылась первая Всероссийская сельскохозяйственная выставка на территории бывшей свалки – там, где сейчас Центральный парк культуры и отдыха имени Горького.

Все мы писали тогда о выставке в московских газетах. Но только Булгаков преподал нам «высший класс» журналистики.

Редакция «Накануне» заказала ему обстоятельный очерк. Целую неделю Михаил Афанасьевич с редкостной добросовестностью ездил на выставку и проводил на ней по многу часов.

Наконец изучение завершилось, и Булгаков принес в редакцию зйкаианжът# материал. Это был мастерски сделанный, искрящийся остроумием, с превосходной писательской наблюдательностью написанный очерк сельскохозяйственной выставки. Много внимания автор сосредоточил на павильонах – узбекском, грузинском – и на всевозможных соблазнительных национальных напитках и блюдах в открытых на выставке чайхане, духане, шашлычной, винном погребке и закусочных под флагами советских среднеазиатских и закавказских республик. Никто не сомневался в успехе булгаковского очерка в Берлине. И даже то, что особенно много места в этом очерке уделено аппетитному описанию восточных блюд и напитков, признано было очень уместным и своевременным. Ведь эмигрантская печать злорадно писала о голоде в наших национальных республиках!

Очерк я отправил в Берлин, и уже дня через три мы держали в Москве последний номер «Накануне» с очерком Булгакова на самом видном месте.

Наступил день выплаты гонорара. Великодушие Калменса не имело границ: он сам предложил Булгакову возместить производственные расходы: трамвай, билеты. Может быть, что-нибудь там еще, Михаил Афанасьевич?

Счет на производственные расходы у Михаила Афанасьевича был уже заготовлен. Но что это был за счет! Расходы по ознакомлению с национальными блюдами и напитками различных республик! Уж не помню, сколько там значилось обедов и ужинов, сколько легких и нелегких закусок и дегустаций вин! Всего ошеломительней было то, что весь этот гомерический счет на шашлыки, шурпу, люля-кебаб, на фрукты и вина был на двоих.

На Калменса страшно было смотреть. Он производил впечатление человека, которому остается мгновение до инфаркта. Белый как снег, скаредный наш Семен Николаевич Калменс, задыхаясь, спросил – почему же счет за недельное пирование на двух лиц? Не съедал же Михаил Афанасьевич каждого блюда по две порции!

Булгаков невозмутимо ответил:

– А извольте-с видеть, Семен Николаевич. Во-первых, без дамы я в ресторан не хожу. Во-вторых, у меня в фельетоне отмечено, какие блюда даме пришлись по вкусу. Как вам угод-но-с, а произведенные мною производственные расходы покорнейше прошу возместить.

И возместил! Калменс от волнения едва не свалился, даже стал было как-то нечленораздельно похрипывать, посинел. И все-таки возместил. Булгакову не посмел отказать.

Урок нам, молодым, был преподан. Но признаться, никто из нас не отважился воспользоваться соблазном булгаковского урока.

На Булгакова с этого дня мы смотрели восторженно.

Он вообще дивил нас своими поступками.

Появилась моя статья в «Накануне». Редакция напечатала ее двумя подвалами – «Неосуществленный Санкт-Петербург».

Когда я утром пришел в редакцию, Булгаков уже сидел в глубине одной из редакционных кабин. При моем появлении поднялся и с церемонным поклоном поздравил меня с «очень удачной, по его мнению» статьей в «Накануне».

Потом оказалось, что я не единственный, ради которого он специально приходил в редакцию, чтобы поздравить с удачей.

Всякий раз, когда чья-нибудь статья или рассказ вызывали его одобрение, Булгаков считал своим долгом пораньше прийти в редакцию, усаживался на узкий диванчик в кабине и терпеливо дожидался появления автора, чтобы принести ему поздравления.

Делал он это приблизительно в таких выражениях:

– Счел своим приятнейшим долгом поздравить вас с исключительно удачной статьей, которую имел удовольствие прочитать-с.

Булгаков печатался в «Накануне», как и Валентин Катаев, чаще других. Печатали его всегда с большой охотой. Он и Катаев были самыми любимыми авторами читателей «Накануне».

В «Литературных приложениях» к «Накануне» Булгаков опубликовал отрывки из «Записок на манжетах». Был напечатан и «Багровый остров» – роман тов. Жюля Верна, переведенный с французского на эзоповский язык Мих. Булгаковым», и многое другое. «Багровый остров» впоследствии он переделал в пьесу для Камерного театра.

[1

Фельетоны Булгакова в «Накануне» очень быстро привлекли к автору внимание московских читателей, а стало быть, й издателей. Булгакова стали приглашать в другие издания. Печатала его и «Россия». В «России» появился его роман «Белая гвардия», переделанный им в пьесу «Дни Турбиных».

Каким-то издателям пришла в голову мысль пригласить Булгакова на пост секретаря редакции нового литературного Журнала. Не помню, как должен был называться этот журнал. Редакция была создана, Булгаков стал ее полноправным гиалином и, разумеется, привлек всех нас к сотрудничеству. Редакция помещалась там, где сейчас кассы Большого театра, – рядом с Центральным детским театром.

Мы пришли – Слезкин, Катаев, Гехт, Стонов, я... Булгаков поднялся нам навстречу и, прежде чем приступить к переговорам о задачах журнала, жестом гостеприимного хозяина указал на стол. Черт возьми! Мы не привыкли к такому приему в редакциях. На столе стояли стаканы с только что налитым горячим крепким чаем – не меньше, чем по два куска настоящего сахара в каждом стакане! Да, товарищи,– сахара, а не сахарина, от которого мы отнюдь еще не отвыкли в те времена! Но что там чай с сахаром! Возле каждого стакана лежала свежая французская булка! Целая французская булка на каждого человека!

Не помню, состоялась ли в тот раз беседа о журнале, но булки были съедены все до единой.

Редакция булгаковского журнала всем очень понравилась. Уже на следующий день всю молодую (стало быть, не больно сытую) литературную Москву облетело радостное известие: Михаил Булгаков в своей новой редакции каждому приходящему литератору предлагает стакан сладкого чая с белой булкой!

Отбою не было в этой редакции от авторов. Вскоре кое-кто сообразил, что можно ведь приходить и по два раза в день – булки будут выданы дважды. Через несколько дней издатели спохватились и каждому приходящему стали предлагать чай с половиной булки. А недели через две или три незадачливая редакция прекратила свое существование. Бог весть, сколько булок и сахару было скормлено молодым литераторам, но журнала так и не увидел никто.

Не было похоже, что Михаил Афанасьевич очень огорчился печальной судьбой так и не вышедшего «своего» журнала. Конечно, теперь – прощай секретарское жалованье! Придется Булгакову снова «приналечь» на злободневные фельетоны. Но зато и времени больше останется – «для себя». А «для себя» –это значило для серьезной писательской работы. Он не раз проговаривался, что пишет роман. Большой, современный. Но когда его спрашивали: «Михаил Афанасьевич, как роман? Пишется-движется?» – Булгаков жаловался, что времени на роман ему не хватает.

Он был значительно старше всех молодых «накануневцев». Как-то мы разговорились о возрасте, – оказалось, что в том году, когда я только поступил в первый класс, Булгаков уже оканчивал гимназию.

С точки зрения двадцатидвухлетнею юноши де

сяток» Булгакова казался почтенным возрастом, хотя этот четвертый десяток Михаил Афанасьевич едва только начал. Сам он очень серьезно относился к своему возрасту – не то чтобы годы пугали его, нет, он просто считал, что тридцатилетний возраст обязывает писателя. У него даже была своя теория «жизненной лестницы». Он объяснял ее мне, когда мы шли с ним в зимний день по Тверскому бульвару – он в длиннополой и узкоплечей шубе на теплом меху, я в своей куртке мехом наружу.

У каждого возраста – по этой теории – свой «приз жизни». Эти «призы жизни» распределяются по жизненной лестнице – все растут, приближаясь к вершинной ступени, и от вершины спускаются вниз, постепенно сходя на нет.

Много лет спустя – уже в тридцатые годы – я вспомнил эту булгаковскую теорию. Однажды пришел к нему – и вижу; в узком его кабинете на стене над рабочим столом висит старинный лубок. На лубке – «лестница жизни» от рождения и до скончания человека. Правда, человек, сначала восходящий по лестнице, а потом нисходящий по ней, был отнюдь не писатель. Был он, по-видимому, купец – в тридцать лет женатый владетель «собственного торгового дела», в пятьдесят – на вершине лестницы знатный богач, окруженный детьми, в шестьдесят – дед с многочисленными внуками – наследниками его капитала, в восемьдесят – почтенный старец, отошедший от дел, а еще далее – «в бозе почивший», в гробу со скрещенными на груди восковыми руками...

Булгакову очень нравился этот лубок. Неважно, что на лубке восхождение и нисхождение жизни купца. Можно ведь этак представить и жизнь писателя: в тридцать лет написал роман, в пятьдесят достиг признания, много и широко издается...

Но Булгаков и до полных пятидесяти не дожил, при жизни никогда не издавался много и широко... Только сейчас – четверть века после кончины – начал обретать заслуженное признание...

В двадцатые годы лишь ограниченный круг людей по-настоящему ценил его огромный талант.

Роман, над которым работал Михаил Афанасьевич, назывался «Белая гвардия». Он печатался в журнале «Россия» в 1925 году. Но печатанье его оборвалось, – журнал закрылся, не успев напечатать последней части романа.

Но и не допечатанный роман привлек внимание зорких читателей. МХАТ предложил автору переделать его «Белую гвар-дню» в пьесу. Так родились знаменитые булгаковские «Дни Турбиных». Пьеса, поставленная во МХАТе, принесла Булгакову шумную и очень нелегкую славу. Спектакль пользовался небывалым успехом у зрителей. Но печать взяла его, как говорится, в штыки. Чуть ли не каждый день то в одной, то в другой газете появлялись негодующие статьи. Карикатуристы изображали Булгакова не иначе, как в виде белогвардейского офицера. Ругали и МХАТ, посмевший сыграть пьесу о «добрых и милых белогвардейцах». Раздавались требования запретить спектакль. Десятки диспутов были посвящены «Дням Турбиных» во МХАТе. На диспутах постановка «Дней Турбиных» трактовалась чуть ли не как диверсия на театре. Запомнился один такой диспут в Доме печати на Никитском бульваре. На нем ругательски ругали не столько Булгакова (о нем, мол, уже и говорить даже не стоило!), сколько МХАТ. Небезызвестный в ту пору газетный работник Грандов так и сказал с трибуны: «МХАТ – это змея, которую советская власть понапрасну пригрела на своей широкой груди!»

Что же так возмутило тогдашних ненавистников «Дней Турбиных»? Зрителю и читателю шестидесятых годов трудно это понять. Да, в пьесе Булгакова показаны милые и добрые люди – русские интеллигенты в рядах белой гвардии. И пьеса доказывала, что, несмотря даже на этих симпатичных людей, на их доброту, благородство, душевность, патриотизм, – несмотря даже на них! – белогвардейское дело обречено исторически. Но в то время этого в пьесе не замечали. Не видели.

Спектакль был превосходен. Как позабыть очаровательного Лариосика в исполнении юношески хрупкого Яншина!

Более других неистовствовал видный в Москве журналист Орлинский. В короткий срок этот человек прославился своими фанатичными выступлениями против Булгакова и его пьесы «Дни Турбиных».

Орлинский не только призывал на страницах газет к походу против «Дней Турбиных», но подобными призывами заканчивал каждую из бесчисленных речей на антибулгаковских диспутах.

Михаил Афанасьевич избегал посещать эти диспуты. На некоторые его приглашали, он обычно отказывался. Однако имя Орлинского так приелось ему, он уже столько наслышался о своем лютом противнике, что однажды не выдержал и, как всегда, светски подобранный, одетый безукоризненно, явился на диспут, где председательствовал пресловутый Орлинский.

Диспут происходил в здании театра имени Мейерхольда, на площади Маяковского. (Тогда она называлась по-старому – Триумфальной.) Здание театра стояло на месте нынешнего здания концертного зала имени Чайковского.

Появление автора «Дней Турбиных» в зале, настроенном недружелюбно к нему, произвело ошеломляющее впечатление. Никто не ожидал, что Булгаков придет. Послышались крики: «На сцену! На сцену его!»

Булгакову предложили подняться на сцену. А если он пожелает сказать что-нибудь в свое оправдание – пожалуйста! «Обвиняемому» предоставляется слово!

Очевидно, не сомневались, что Булгаков пришел просить прощения, каяться и бить себя кулаком в грудь. Ожидать этого могли только те, кто не знал Михаила Афанасьевича.

Он медленно, преисполненный собственного достоинства, проследовал через весь зал и с высоко поднятой головой взошел по мосткам на сцену. За столом президиума уже сидели готовые к атаке ораторы, и среди них – на председательском месте «сам» Орлинский.

Михаил Афанасьевич приблизился к столу президиума, на мгновение застыл, с видимым интересом вглядываясь в физиономию Орлинского, очень деловито, дотошно ее рассмотрел и при неслыханной тишине в зале сказал:

– Покорнейше благодарю за доставленное удовольствие. Я пришел сюда только за тем, чтобы посмотреть, что это за товарищ Орлинский, который с таким прилежанием занимается моей скромной особой и с такой злобой травит меня на протяжении многих месяцев. Наконец-то я увидел живого Орлинского, получил представление. Я удовлетворен. Благодарю вас. Честь имею.

И с гордо поднятой головой, не торопясь спустился со сцены в зал и с видом человека, достигшего своей цели, направился к выходу при оглушительном молчании публики.

Шум поднялся, когда Булгакова уже не было в зале.

Ш

На время,– но только на недолгое время, пока «Дни Турбиных» еще не были сняты с репертуара, – положение Булгакова изменилось. Он мог позволить себе уже не писать фельетон за фельетоном, чуть ли не каждый день. Он больше не жаловался, что не остается «времени для себя», то есть для большой, серьезной работы. Появились деньги – он сам говорил, что иногда даже не знает, что делать с ними. Хотелось бы, например, купить для кабинета ковер. Имеет право писатель украсить свой кабинет ковром? Но, помилуйте, купишь ковер, постелишь, а тут, изволите ли видеть, придет вдруг инспектор, увидит ковер и решит, что недостаточно обложил тебя – не иначе, как писатель скрывает свои доходы! И таким наложи-щем обложит, что и ковру рад не будешь, и дай боже, чтоб на пару штанов осталось!

Писатели в ту пору должны были так же, как и «частники» и «ремесленники», подавать декларации о своих доходах, а Булгаков, бывший тогда особенно на виду, почему-то вызывал постоянное недоверие своего фининспектора. Должно быть, из-за недружелюбных статей о Михаиле Булгакове в разных газетах.

Впрочем, материальное благоденствие Булгакова длилось не так уж и долго. Пьесу с репертуара сняли, печатать его перестали, и Булгаков взялся за повседневную работу газетчика в «Гудке».

Но если его и не печатали, то зато не могли ему помешать участвовать в публичных литературных спорах.

Такие споры уже догорали в Москве. В стенах Большой аудитории они почти прекратились. Но в стенах «Дома Герцена» на Тверском бульваре, 25, еще продолжались, правда, не с прежней страстностью и все реже и реже.

На одном из самых последних литературных споров – в «Литературном звене», руководимом Василием Львовичем Львовым-Рогачевским, – яростно выступил и Булгаков.

Василий Львович Львов-Рогачевский, известный литературовед, профессор, был добрый, доброжелательный ко всем человек, но едва ли достаточно строгий критик. Он принадлежал к категории милых и мягких людей, способных только хвалить, говорить о других приятное и совершенно не способных что-либо осуждать, бранить.

И искренне, празднично радовался, когда в литературе объявлялось новое имя.

Из Харькова ему прислали несколько очень тоненьких книжечек-тетрадочек – рассказов харьковских пролетарских писателей. Василий Львович принес эти книжечки на заседание «Литературного звена» во втором этаже «Дома Герцена» и, преисполненный восхищения, стал говорить о новой плеяде только что открытых им в Харькове молодых писателей.

Он показывал собранию книжечки-тетрадочки этих писателей, говорил об их «свежем взгляде на мир», называл их первыми ласточками «новой литературной весны». Подчерки» вал необыкновенную значимость того, что молодые эти писатели появились в провинции, и пророчил, что именно из провинции следует ожидать нового, счастливого, блестящего пополнения современных литературных трудов.

Булгаков сидел неподалеку от Львова-Рогачевского, и, когда тот положил книжечки на сукно стола, Михаил Афанасьевич пододвинул все их к себе и стал перелистывать, в то время как Львов-Рогачевский продолжал говорить. А когда кончил, Михаил Афанасьевич поднялся с книжечками харьковских молодых писателей в руках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю