355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмилий Миндлин » Необыкновенные собеседники » Текст книги (страница 29)
Необыкновенные собеседники
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:58

Текст книги "Необыкновенные собеседники"


Автор книги: Эмилий Миндлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)

– Взгляните вы на Н. Н.,– какой он брюзга, в нем уже нет его былой доброты! И уж не завидует ли он молодым, что так часто их осуждает? Он стал недобрым – посмотрите вы на него, он разучился по-доброму разговаривать с молодыми, ему с ними нехорошо, и, кажется, им тоже нехорошо с ним.

Паустовский с жалостью говорил о Н. Н. и не понимал старика. В старости человек становится зорче духовно, душевно чутче, все видит, все понимает, владеет мерой вещей, явлений. В старости человек терпим... В старости... Да, да, все это в старости, если человек овладел великим искусством быть старым!

Наблюдая Н. Н., утратившего к старости доброту и духовную зоркость, Наустовский увидел вдруг то, что мешает наслаждению старостью. Ну вот мы и договорились.

Самому ему легко с молодыми. И молодым с Паустовским легко.

После разговора о неумелой старости бедняги Н. Н. Паустовский и стал поторапливать меня с моим романом о старости.

– И о смерти тоже – в вашем ромаце?

У нас бывали разговоры и о страхе смерти. И опять о том, что мы все с детства запуганы призраком смерти и старости. Запуганы няньками, сказками, литературой, религией. А между тем можно и должно воспитывать человека в бесстрашии перед смертью, избавить его и от страха перед старостью, и от страха перед смертью. Мы сами воспитаны неправильно и неправильно воспитываем детей. Я доказывал: надо с юности готовиться к старости, воспитывать свои чувства, мирить их с неизбежностью, неотвратимостью смерти.

Татьяна Алексеевна терпеть не могла этих разговоров.

– Не могу слушать вас. Просто с ума сойти...

Но Паустовский говорил, что такие разговоры не запугивают, напротив – успокаивают его.

В Ялте работал он, как всегда, по многу часов. Иногда – в перерывах заходил в мою комнату:

– У меня нам поговорить не дадут. Народ...

Поговорить у него действительно не давали. Как везде и

всегда, его осаждали писатели, пионеры, приходившие из города с букетами цветов, работники чеховского музея, а главное, читатели. Они приезжали в Ялту лечиться и отдыхать со всех концов нашей страны. В Ялте узнавали, что в доме Литфонда живет их любимый писатель, и приходили, большей частью без надобности – просто поглядеть на него.

То же бывало и в Дубултах в 1957 году. Там администрация дома приходилось лгать приходившим почитателям Паустовского – уверять их, что Паустовский уже уехал.

В Ялте по вечерам у Паустовского собирались и допоздна засиживались, попивая легкое белое вино, обитатели дома. Паустовский привык вставать рано – с утра работать, и ежевечерние поздние гости утомляли его.

Близился его юбилей – семидесятилетие писателя. Но семидесятилетие Паустовский встретил в больнице. Инфаркт произошел вскоре после возвращения из Ялты – дома, ночью. Его перевезли в кремлевскую больницу. Наступили дни, полные тревог и напряжения. Почти ежедневно я разговаривал по телефону с Татьяной Алексеевной – надежды ее перемежались со страхом: состояние больного было очень тяжелым. В квартире Паустовских не переставая звонил телефон: тревожились не только друзья, близкие. О здоровье писателя справлялись незнакомые люди. Звонили и тем, о чьей дружбе с Паустовским было известно. Ежедневно звонили мне: как Константин Георгиевич? Что говорят врачи?

Ко дню юбилея почтальоны завалили квартиру Паустовского кипами писем и телеграмм. Множество телеграмм было адресовано прямо в больницу. По письмам и телеграммам можно было судить, что празднование юбилея писателя повсюду в стране происходило стихийно. Его праздновали даже в далеком Магадане на Колыме. Все это были празднования неофициальные, не везде даже отмеченные газетами, но празднования чистосердечные, читательские.

Наконец опасность прошла – Паустовского из кремлевской больницы перевезли в Барвиху – он поправился, к осени снова был дома, даже стал поговаривать о давно задуманной поездке в Париж, продолжал прерванную было работу, много читал, стремился наверстать упущенное.

Зимой он уехал с Татьяной Алексеевной в Париж. Вернулся только под Новый год, кажется даже 31 декабря. Первый его вопрос после возвращения – о Гехте. Только что Гехт перенес очень тяжелую операцию, лежал в больнице.

Паустовский был очень взволнован судьбой несчастного Гехта. Я поддерживал ежедневную связь с больницей, беседовал с врачами, лечившими Гехта, почти ежевечерне мне звонила отчаявшаяся Вера Михайловна Гехт – и почти ежеутренне Паустовские справлялись о Гехте...

Скончался Дмитрий Стонов, наш общий с Паустовским, очень давний, добрый знакомый. С ним вместе работали когда-то в «Наших достижениях».

Вдруг скоропостижно скончался Арон Эрлих, старый писатель-правдист, друг Паустовского и мой...

Люди, с которыми шли спутниками, попутчиками много десятков лет, стали исчезать один за другим...

Нет ничего обыденнее смерти в человеческой жизни. И ничему сознание человека не противится так упорно, как мысли о смерти.

С каждым днем состояние Гехта становилось серьезнее. Сепсис развивался в его истощенном, обессилевшем организме, медленно, но угрожающе нарастая.

Паустовский переслал в больницу для Гехта привезенный им из Парижа запас редчайшего и дорогого лекарства – сигма-мицина, еще малоизвестного нашим врачам. Он звонил врачу, лечащему Гехта, уговаривая его применить сигмамицин, незаменимый при сепсисе. Звонил профессору, знающему, как обращаться с сигмамицином, и умолял его дать наставления лечащим Гехта врачам...

На некоторое время сигмамицин задержал течение страшной болезни Гехта. Но запасы его окончились.

Когда казалось, нет никаких других средств, а врачи предупреждали нас о серьезности положения, Паустовский позвонил заведующему отделением больницы, где лежал Гехт...

Потом Паустовский передавал мне свой разговор с этим врачом примерно в таких выражениях:

– Я сказал ему, что Гехт – изумительный человек. Во что бы то ни стало надо его спасти. Я сказал, что без Гехта даже нельзя представить себе прошлую литературную жизнь. Врач обещал сделать, что может.

И врачи действительно делали, что могли. Но проходили месяцы, уже приближалась весна, а положение Гехта оставалось тяжелым.

Гехт умер. В «Литературной газете» Паустовский написал, что без Гехта невозможно представить себе литературную жизнь.

IX

В марте 1963 года Паустовские уезжали в Севастополь – отдохнуть после нелегкой московской зимы. Мы с женой собирались апрель провести в Ялте. Взяли у Паустовских их севастопольский адрес – гостиница «Севастополь» – на случай, если вздумаем съездить на день или два в этот чудесный город.

В конце апреля, когда мы уже готовились через несколько дней выехать из Ялты в Севастополь, а оттуда в Москву, неожиданно приехали в Ялту из Севастополя Паустовские. Оказалось, что ненадолго – на час, на два. За ними из Москвы в Севастополь прикатил на машине Паустовского его верный водитель Валя. На этой машине он и привез Паустовских в Ялту повидаться с друзьями: в ялтинском писательском доме жили Виктор Шкловский, Вениамин Каверин, другие близкие ему люди.

Не стоило труда уговорить Паустовских пожить в Ялте. Планы были тотчас изменены. Татьяна Алексеевна с Валей уехала в Севастополь за вещами, а Константин Георгиевич остался.

Вечером я зашел к нему. Мы давно с ним не виделись. Допоздна сидели вдвоем. Говорили и о том, что в старости тем для книг все больше, а времени жизни меньше...

– Вам сколько лет? – отрывисто спросил Паустовский, хотя отлично знал, сколько мне лет.

– Возможно, в мае будет шестьдесят три.

– Мальчишка! На восемь лет моложе меня! Вы можете успеть еще написать...

– А вы уже успели! Уже!

– Успел... Что успел? – Он неуверенно посмотрел на лежавший перед ним исписанный лист бумаги.– А сколько отсеется из всего, что написано...

– А сколько останется! Важно не то, что отсеется, а что останется...

Он, хмурясь, смотрел на недавно написанную страницу...

– Как знать, что останется!..

За день или два до нашего отъезда Паустовский предложил прогулку на его машине – в ущелье Уч-Кош, в горы по соседству с санаторием «Долосы».

Дорога была всем знакома – и тем не менее радовала так, словно каждый видел ее впервые.

Валя поставил машину у начала спуска в ущелье. Татьяна Алексеевна с Ариадной Петровной пошли вниз – им не был страшен обратный крутой подъем. Мы с Паустовским поотстали от них – крутой подъем не для нас. Дорога, виясь, спускалась в ущелье. На дне его громко звенела галькой и блистала сквозь заросли кустарника горная речка. Справа от нас – мачтовые огромные сосны. Слева —■ обрыв и звон речки внизу, а на другой стороне ущелья отвесные высокие каменистые стены, розовые и серые, и одинокие сосны, вознесшиеся между камней.

Паустовский обратил внимание на «изумительный» цвет крымской сосны.

– У крымской сосны особенная окраска. Какая-то палевая. Крымские сосны – палевые.

Его вдруг встревожила сосна, растущая из скалы. Она почти горизонтально повисла над розово-зеленым ущельем. Паустовский загляделся на нее, остановился. Судьба сосны вдруг стала заботить его: долго сосне не провисеть в таком положении – не выдержит, оборвется и с вырванными корнями свалится вниз, в самую реку на дне ущелья.

Несколько невзначай произнесенных фраз о красоте ущелья Уч-Кош – и мы не заметили, как заговорили вдруг о «мере красоты». Можно ли определить, а тем более объяснить явление красоты в природе? Оба согласились с «неопределимостью» красоты в природе.

А в искусстве, в литературе?

Я вспомнил и стал рассказывать ему, как очень много лет назад мне, тогда еще двадцатилетнему юноше, объяснял свою

«теорию красоты и меру прекрасного» известный в истории русского театра князь Сергей Михайлович Волконский, бывший директор императорских театров и автор очень интересных книг о театре.

Волконский пытался обучить меня читать стихи русских поэтов в строгом согласии с созданной им математически-ло-гической «мерой прекрасного».

Паустовский возражал против подобной «меры». Красиво –потому, что красиво. Красота потому и суть красота (в природе и в искусстве равно), что формулами науки необъяснима и математически-логической мерой измерена быть не может!

Я напомнил ему о знаменитом в современной физике «принципе неопределенности Гейзенберга». Как ни разнородны понятия красоты и положение элементарной частицы материи в пространстве, мы согласились, что в «теории красоты» также должен действовать свой «эстетический принцип неопределенности».

Наши жены вернулись, и беседа прервалась.

Стали собирать камешки-голыши и бросать их с обрыва вниз – чей камешек полетит дальше и глубже в ущелье, чей попадет в реку!

Паустовский бросал их с азартом двенадцатилетнего мальчика. Он с такой живостью следил, куда падал брошенный им голыш, так радовался, когда его камешек попадал дальше других, что, глядя на него, ни за что не сказать бы, что десять минут назад этот человек с глубокой заинтересованностью рассуждал о прекрасном и что он не мальчишка, а старый, всенародно любимый русский добрый писатель!

Я написал – добрый, и не случайно. Я пытаюсь определить причины необыкновенной популярности Паустовского – в чем они? В занимательности? В живописности? Изобразительности? Лиричности? Ни одна из этих причин не объясняет читательскую любовь к Паустовскому. А вот доброта объясняет! В очень широком и глубоком понятии —■ доброта!

Паустовский в большом смысле добрый художник. И если современники так любят его, то потому, что чувствуют доброту художника Паустовского в интонации его фразы – прозрачной и произнесенной от сердца. И чувствуют его сердце, полное любви к миру, в котором трудно и интересно живет человек. Они чувствуют доброту художника в гамме его чистых и светлых красок.

Читателям хорошо с Паустовским. Это необыкновенно много, когда читателю с писателем хорошо. И это совсем не так часто случается, даже когда писатель большой художник. Потому что доброта это совсем не непременное свойство таланта.

Доброта – разновидность дара художника.

Людям хорошо с Паустовским потому, что они в его голосе и в его красках чувствуют доброту его любви к миру, доброту его неприязни ко всему, что уродует любимый им мир природы и человека.

Вот почему их так влечет к Паустовскому.

14 Э. Миндлин

АНДРЕЙ

ПЛАТОНОВ

I

аленькая книжка в твердом матерчатом переплете серого цвета. Андрей Платонов. «Река Потудань». Рассказы.

И надпись на книге: «Эмилию Львовичу Миндлину —с преданностью друга. А. Платонов. 6/Х. 37 г.»

Такую же надпись он сделал и на другом экземпляре книги – Сергею Буданцеву в тот же вечер...

Надписывал за своим рабочим столом. На столе стоял чугунного литья черный черт с поджатым хвостом и черным чугунным взглядом смотрел, что пишет на книгах Андрей Платонов.

Черт привык, что хозяин его сидит за небольшим продолговатым столом и пишет.

Нас было тогда трое друзей – Андрей Платонов, Сергей Буданцев и я. В ту пору мы особенно часто встречались. Пожалуй, что ежедневно. Собирались у Сергея Буданцева на Петровке, или у Андрея Платонова на Тверском бульваре, или у меня – сначала в келье Страстного монастыря, а позже на улице Фурманова. Она называлась тогда Нащекинским переулком.

А еще чаще гуляли втроем по Гоголевскому бульвару и по Тверскому.

Вечер, когда Сергею Буданцеву и мне Платонов подарил свою «Реку Потудань», был вечером нашей последней встречи втроем. После мы встречались с Андреем Платоновичем уже без Буданцева. Без Буданцева приходили друг к другу и без Буданцева гуляли с ним там, где когда-то гуляли вместе с Буданцевым.

Буданцев и познакомил меня – то ли в 1932, то ли в 1933 году – с Андреем Платоновым. Благодаря Буданцеву я и сдружился с этим удивительным человеком и очень, очень большим русским писателем, одним из самых глубоких и мудрых писателей лет нашей жизни.

II

Я еще не был знаком с ним, когда была напечатана его сатирическая повесть «Впрок». Критики обвинили писателя в зубоскальстве, в потакании чувствам мещан, обывателей...

Но ни человек, ни писатель Платонов не был ни зубоскалом, ни злопыхателем. Много лет спустя после выхода повести «Впрок» Андрей Платонов (в 1938 году) писал в своих «Размышлениях о сатире»:

«Забавность, смехотворность, потеха сами по себе не могут являться смыслом сатирического произведения: нужна еще исторически истинная мысль и, скажем прямо, просвечивание идеала или намерения сатирика сквозь кажущуюся суету анекдотических пустяков».

Так задним числом, ретроспективно он программировал смысл и значение повести «Впрок».

Повесть принесла автору много горя.

Платонова перестали печатать – наотмашь.

Единственный из всех тогдашних журналов «Литературный критик» продолжал поддерживать Андрея Платонова. В «Литературном критике» время от времени печатались статьи Платонова под разными псевдонимами. Один из них – «Федор Человеков» – был наиболее известен читателям. А однажды – что уже вовсе неожиданно для критико-литературоведческого журнала! – на его страницах появился даже рассказ Платонова «Фро». Но исключение это единственно.

Сергей Буданцев много рассказывал мне о Платонове. Рассказывал с восхищением. Да и не только от Сергея Буданце-ва – от всех, знавших Платонова, приходилось слышать необычайные выражения любви, уважения к этому человеку, читательской благодарности к редкостному его таланту. Не помню никого, о ком писатели в тесном своем кругу говорили бы с таким глубочайшим сочувствием и так уважительно, как говорили они о Платонове.

Читатели знали его только по бранной критике. Книг его уже не было на полках книжных лавок. Наконец и критика перестала им заниматься. Платонова помнили только в писательской среде. И тем не менее никто из знавших его не сомневался, что Андрей Платонов еще одарит русский народ мудрыми и правдивыми книгами.

Читатель о существовании Андрея Платонова не подозревал.

Писатели молодые об Андрее Платонове не слыхали.

А Платонов жил и работал. Сидел за столиком у окна – на столике стоял чугунного литья черный черт и, бывало, целые дни смотрел черным чугунным взглядом, как сидит и пишет Андрей Платонов.

Я никогда не видал Платонова до знакомства с ним. Я знал его только как автора повести «Впрок» и когда думал о нем, то зрительно представлял себе таким, каким только, казалось, и должен выглядеть автор блистательно сотворенной сатиры. Он представлялся мне человеком с остроироническим взглядом, режуще-остроумным скептиком, собеседником, с которым очень и очень небезопасно схватиться в споре.

Каким непохожим на воображенного мною Платонова оказался Андрей Платонов!

Мы познакомились у Буданцева за круглым чайным сто-

лом в одной из двух комнат Буданцевых на Петровке. Выли еще Константин Большаков, Лев Гумилевский, Леонид Гроссман. Были три дамы – хозяйка дома, жена Андрея Платонова и моя. Беседу за столом оживлял Сергей Федорович, чудный мастер рассказывать, развлекать гостей, веселил остроумными анекдотами и вместе с женой (поэтессой Верой Ильиной) пел прелестные французские песенки. Кроме двух голосов хозяйских слышался еще голос отличного, однако с несколько свет-ски-салонным оттенком рассказчика Большакова. Платонов, Гумилевский и я больше молчали. Но Платонов был молчаливее всех. Я помню, как он смеялся рассказам Буданцева и Большакова, но не помню, чтобы за весь вечер сам хоть что-нибудь рассказал. А смеялся он как-то легко, с удовольствием. Глаза его оставались печальны – они у него всегда были добрыми и печальными,– но было похоже – он от души радуется тому, что есть отчего смеяться, и что благодарен Буданцеву и Большакову. Он вообще с благодарностью смотрел на людей. Казалось, в душе благодарен им за то, что они живут, и за то, что они люди. Смысл этой платоновской благодарности людям за то, что они люди, и за то, что живут на земле, я понял позднее, уже сдружившись с ним и наслушавшись от него об «идее жизни», которая и была главной идеей всего, о чем писал, говорил и мыслил Андрей Платонов.

Он был человеком, благодарным за жизнь – за факт жизни, за явление жизни. Был благодарен жизни за то, что жизнь есть на земле.

Он смотрел глазами, полными доброты и печали. Крупная голова с необыкновенно высоким, незатененным лбом держалась на тонкой шее – такой тонкой, что воротничок рубашки никогда не касался ее. И вся фигура его была узкой и тонкой, словно очерченной острым карандашом. Этот большущий русский писатель был человеком тихого голоса в жизни.

Он всегда говорил ровным голосом, приглушенно, словно вполголоса и с удивительной точностью формулировал свои мысли. О чем бы ни начать говорить с Платоновым, постоянно создавалось впечатление, что он уже думал об этом. Невозможно было заговорить с ним о том, о чем он не думал раньше тебя. И не только думал, а с завидной ясностью единственно точными словами русского языка выразил свои мысли.

С Буданцевым можно было часами вести философские беседы. Но можно было также часами слушать его веселые анекдоты, занимательные истории,– их у него был неистощимый, постоянно пополняющийся запас. С Буданцевым можно было болтать. Немыслимо представить себе возможность какой бы то ни было болтовни с Платоновым. И это совсем не значило, что у Платонова была склонность к какому-то философствованию, непременно «умному» разговору. На первый взгляд умница, балагур Сергей Буданцев мог показаться эрудированнее, начитаннее и даже глубокомысленнее Андрея Платонова. Это потому, что по-настоящему мудрый Андрей Платонов был в общении скромен и прост, скромен, но не застенчив, прост, ясен, но не простоват. И очень серьезно относился к жизни, к явлению жизни.

Платонов нередко говорил о себе: «Я человек технический». Обычно это произносилось, когда речь заходила об интересе к вопросам техники, о роли машин, машинерии в жизни современного общества, а подчас и просто о каких-нибудь технических новинках – в ту пору чаще приходилось слышать о технических новшествах на Западе, нежели в Советской России. Платонов бывал в курсе всех этих новшеств и живо ими интересовался. Но, конечно, всем характером своего мышления, всем строем своего интеллекта он был гуманистом-философом и глубже всего думал о поведении человека среди людей и о нравственных отношениях между людьми. И еще много, мудро и интересно он думал, писал и говорил о тех, чьи жизни и чьи поступки украсили и осмыслили жизнь людей на круглой нашей планете, о разных – и самых обыкновенных работниках жизни, и о великих из них, знаменитых писателях или ученых.

Ш

Речь Андрея Платонова-собеседника очень походила на течение прозы Андрея Платонова – писателя и мыслителя. Она отличалась тихостью голоса и властной ясностью мысли. Речь была убедительна безупречностью своей простоты, как его проза безупречной точностью образа.

«Трава опять отросла по набитым грунтовым дорогам гражданской войны, потому, что война прекратилась». На первый раз дивящая простота речи писателя: «трава отросла... потому, что война прекратилась». Нашел самое простое и самое точное, единственно точное объяснение: «потому, что война прекратилась». Вот так он и в общении с собеседником необыкновенно легко и для собеседника незаметно убеждал его безукоризненной точностью самого простого слова. А ведь именно такие слова в кажущейся своей простоте раскрывают и видимость и сущность явления. Но Платонову ни в Писательском его ремесле, ни в тихоголосых его беседах не надобно было тянуться за простым и точным словом русского языка. Самые точные и самые простые слова были самыми близкими в платоновском словарном запасе. Только очень большой художник и только преисполненный душевности человек мог написать, например, вот так: «Они шли с обмершим, удивленным сердцем, снова узнавая поля и деревни, расположенные в окрестности по их дороге; душа их уже переменилась в мучении войны, в болезнях, в счастье победы,– они шли теперь, точно впервые, смутно помня себя, какими они были три-четыре года назад, что они превратились совсем в других людей – они выросли от возраста и поумнели, они стали терпеливей и почувствовали внутри себя великую всемирную надежду, которая сейчас стала идеей их пока еще небольшой жизни, не имевшей ясной цели и назначения до гражданской войны».

Мало кто из писателей единым взглядом так много увидел в душе выдюжившего годы войны народа, так многое понял в нем и все это многое выразил таким малым числом безукоризненно точных слов! Вот это и была удивительная способность Андрея Платонова – самое сложное выразить словами, раскрывающими все до самого донышка смысла!

Он находил эти единственные слова и для того, чтобы до донышка смысла раскрыть душу народа, перемогшего муки войны, и для выражения чуда чувства в душе так отечески понятой и запечатленной героини рассказа «Фро».

«За вокзалом находился новый железнодорожный город: по белым стенам домов шевелились тени древесных листьев, вечернее летнее солнце освещало природу и жилища ясно и грустно, точно сквозь прозрачную пустоту, где не было воздуха для дыхания. Накануне ночи в мире все было слишком отчетливо видно, ослепительно и прозрачно,– он казался поэтому несуществующим. Молодая женщина остановилась от удивления среди столь странного света; за двадцать лет прожитой жизни она не помнила такого опустевшего, сияющего, безмолвного пространства, она чувствовала, что в ней слабеет сердце от легкости воздуха, от надежды, что любимый человек приедет обратно... она привыкла любить уехавшего, она хотела быть любимой им постоянно, непрерывно, чтобы внутри ее тела, среди обыкновенной скучной души, томилась и произрастала вторая, милая жизнь».

Кажется, Анатоль Франс сказал где-то, что великий писатель – это тот, чьи творения проникнуты поистине великой любовью к людям. Но недостаточно писателю только любить людей – надобно напоить чудотворной этой любовью каждое слово, произнесенное пером на бумаге. Любовь Платонова к людям не восторженна, он любит их горькой и нежной любовью, любит труд и боль людских жизней и радуется с ними и за них, когда им хорошо. Но самое главное, он как мудрец понимает их, он способен разъяснить им их самих, и, заглядывая в тайники их души, так зорок, как были зорки только немногие.

Когда мы с ним гуляли по московским бульварам и видели играющих на бульваре детей, Платонов вдруг прерывал разговор и улыбался глазами и уголками губ.

– Человечество,– ласково сказал он однажды, с улыбкою смотря на детей.

И еще как-то, обходя детишек, игравших на нашем пути, Платонов сказал, улыбаясь:

– Веселое человечество.

А в рассказе «Фро» можно прочесть:

«В наружную дверь робко постучал маленький гость. Фрося впустила его, села перед ним на пол, взяла руки ребенка в свои руки и стала любоваться музыкантом. Этот человек, наверно, и был тем человечеством, о котором Федор говорил ей милые слова».

И такие же ошеломляющие своей за душу хватающей простотой и точностью, все разом осмысливающие слова найдены у Андрея Платонова для рассказа о юношеской сиротской судьбе. Только вслушаться, всмотреться в эти слова – в трехчетырех строках судьба целого поколения. И с какой человечной сердечностью понятая судьба!

«Юноша глядел на своих встречных товарищей и улыбался им: он знал, что среди них есть много таких, как он, круглых сирот, которые наравне с ним создают себе нужную родину на месте долгой бесприютности».

Есть у Андрея Платонова рассказ «Семен» с подзаголовком «Рассказ из старинного времени». Он начинается с истории семилетнего ребенка, который «весь долгий летний день своей жизни был занят работой: он заботился о двух братьях, еще более маленьких, чем он».

«Отец и мать семилетнего Семена Пономарева были люди добрые, поэтому мать постоянно рожала детей; чуть откормив грудью одного, она уже починала другого.

– Пускай живут,– говорил отец, узнав, что жена опять понесла, – чего им там томиться?

– Папа, а где они там? – спрашивал Семен. – Они там мертвые?

– А то какие же? – говорил отец. – Раз с нами не живут, то мертвые.

– Они там мучаются? – узнавал Семен.

– Ты видишь, сюда все лезут, значит, мучаются, – сообщал отец. – С нами им плохо: ты уж большой – сам знаешь, а там еще хуже...»

У Платонова женщина от доброты рожает детей. И мужчина, мучимый многими заботами о семье, от доброты говорит: «Пусть живут». Жизнь– труд нелегкий; «С нами им плохо». Но там – то есть не жить – еще хуже. Каков бы ни был дар жизни, как ни был бы тяжек – он лучший из всех даров.

Бытие – счастье. Андрей Платонов, не помню в какой беседе и где, обронил два слова: «идея жизни». Во всех лучших и верных своих поступках мы руководимся идеей жизни. Идеей жизни захвачено и властно ведется к будущему вперед все многострадальное и все же счастливое человечество. Счастливое, ибо живет, существует и движется времени навстречу. Идея Октябрьской революции – идея жизни. И победа Октябрьской революции – победа идеи жизни.

Во имя идеи жизни человек постоянно стремится стать больше самого себя – в этом смысл исторического движения.

«...И амеба не желала остаться сама собой, эволюционируя в другие, высшие существа, тем более не хочет и не будет оставаться человек самим собой на уровне своего времени и происхождения».

Для Платонова непрерывна общая цепь людской истории на земле и един общий смысл жизни всех поколений людей. Мы все – братья по цели и смыслу жизни, мы с вами, собранные воедино во времени из всех людских поколений земли!

Статья о романе Р. Олдингтона «Сущий рай» для Андрея Платонова повод высказать мысль об общем смысле человеческой жизни:

«Для отдельного человека и для целого народа нет преимущества жить в том или другом веке, теперь или две тысячи лет назад. Но есть преимущество и абсолютная ценность в том, куда человек или исторически-решающая часть народа обратит фронт своих сил: если в правильно понятое будущее, то такой народ (и даже отдельный человек) останется современником, товарищем и собеседником всего человечества на все время существования последнего на земле».

В беседах втроем мы не раз рассуждали о смерти, об отношении к ней и о страхе смерти. В таких беседах неизменно возвращались к «Смерти Ивана Ильича» Льва Толстого, и каждый из нас —но по-разному – сознавался, что «Смерть Ивана Ильича» еще в юности произвела на него на всю жизнь сохраненное огромное впечатление. Каждый из троих признавал– каждый по-своему,– что всю жизнь жил и живет под впечатлением этого нечеловечески могучего рассказа Толстого.

Для Буданцева «Смерть Ивана Ильича» – гениальное выражение страха смерти, и этот толстовский страх смерти он разделял. Он больше отмахивался от разговоров о смерти – он их боялся и боялся самого страха смерти, может быть, даже не того, что страшно представить себе самого себя мертвым, а того, что страшно быть умирающим. Боялся предстоящего и, как он полагал, неизбежного, неизбывного ужаса умирания.

Меня «Смерть Ивана Ильича» навек потрясла ужасом обыкновенной жизни, раскрытым в этом рассказе Толстого.

Для Андрея Платонова «Смерть Ивана Ильича» служила доказательством, что страх смерти порождается неправильно понятым смыслом жизни. Если мы несем в себе страх смерти, то потому лишь, что неправильно живем – не в соответствии с великой идеей жизни. Кто ведом великой идеей жизни, тот не трепещет при мысли о неизбежности смерти. Несчастие – не родиться. Но, раз родившись, ты сам сделаешь или не сделаешь себя свободным от страха смерти.

Иди с «исторически-решающей частью народа», живи в человечестве – ив человечестве останется твоя жизнь и пребудет в нем, пока останется живо на земле человечество.

Платонов осуждал, вернее, не разделял и не понимал страха смерти Толстого. Он постоянно противопоставлял чувству Толстого чувства Пушкина. Он любил говорить, что единственная наша и неповторимая жизнь, в сущности, жизнь бессмертная, потому что ее достаточно для всего, чего можно достичь, никогда в жизни не умирая. Он пояснил эту мысль однажды в одной из статей о Пушкине: «Пушкин никогда не боялся смерти, он не имеет этого специфического эгоизма (в противоположность Л. Толстому), он считал, что краткая обычная человеческая жизнь вполне достаточна для свершения всех дел и для полного наслаждения страстями. А кто не успевает, тот не успеет никогда, если даже станет бессмертным».

И уже не о Пушкине, а об Олдингтоне пиша, Платонов еще четче выразил эту мысль и на этот раз от себя:

«Если жизнь не удастся, ее невозможно исправить, прожив заново вторично. Книги тоже следует писать каждую, как единственную, не оставляя надежды в читателе, что новую будущую книгу автор напишет лучше».

Он и писал каждый рассказ, как единственный и последний, памятуя, что в другой раз лучше не написать. Да о том, о чем написал Платонов, можно ли лучше? Открываю его «Такыр». И вот только лишь три неполные строки описания света луны. Прочтешь «с удивленным сердцем» и никак не скажешь, что можно лучше!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю