355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмилий Миндлин » Необыкновенные собеседники » Текст книги (страница 19)
Необыкновенные собеседники
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:58

Текст книги "Необыкновенные собеседники"


Автор книги: Эмилий Миндлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 34 страниц)

– Вы в Миргород? Расчудесно! Утром я зайду к вам и вместе отправимся на вокзал. Я ведь сам миргородец! А вы и не знали? Смотрите вы на него! Не знал! Миргород же мой род-

ной город! Так ведь в Миргороде же у меня же Сестра, у меня ж там квартира, а вы и не знали! Ко мне и заедем. А то куда же еще? В гостиницу? Так в Миргороде же никакой гостиницы нет, имейте это в виду. Будете жить у меня!

Не оставалось ничего другого, как принять приглашение Розовского.

Наутро выехали с ним поездом в Миргород.

На перроне миргородского вокзала в сумерках темнел неказистый памятник Гоголю.

Пока добрались до дома Розовского – стемнело. Весь миргородский центр был в темноте. В дом Розовского вошли чуть не на ощупь. Спали на перинах, уложенных сестрой Розовского на полу. Поутру отправились смотреть Миргород.

– Сейчас увидите место, на котором была наша знаменитая лужа!

Я знал, что исторической гоголевской лужи уже нет. Но миргородцы с гордостью показывали место, где она недавно была. Все-таки это неповторимая лужа, прославленная в великой литературе. Лужа, отразившая в своей стоячей воде всечеловеческий Миргород!

Подошли к площади.

Я знал наизусть:

«Если будете подходить к площади, то, верно, на время остановитесь полюбоваться видом: на ней находится лужа, удивительная лужа, единственная, какую только вам удавалось видеть. Она занимает почти всю площадь. Прекрасная лужа. Дома и домишки, которые издали можно принять за копна сена, обступивши вокруг, дивятся красоте ее...»

О том, что лужа исчезла, я слышал еще в Полтаве. Миргородцы сообщали об этом с тяжелым вздохом. Я не шучу, они не могли без сожаления вспомнить об этой луже, прославившей их городок. Когда-то они гордились тем, что у них есть эта лужа. Теперь гордились тем, что она была у них.

Розовский остановился на краю площади напротив легкого здания миргородской водолечебницы. Я не посмел нарушить его молчания. Его взор устремился на здание, соседнее с водолечебницей. Серое, с восемью окнами на улицу, одноэтажное и крытое черепицей.

– Знаете ли вы, что это? – спросил он дрогнувшим голосом.– Можете снять шапку. Это же поветовый суд. Я вам говорю, это тот самый поветовый суд, что описан Николаем Васильевичем Гоголем, хотите верьте, хотите нет! Вы видите эту дверь и это крылечко? Так знайте, что именно в эту дверь

ЦрошЛа свинья Ивана Никифоровича и украла жалобу Ивана Ивановича!

Мне показалось, что поветовый суд слишком хорошо сохранился для здания гоголевских времен. Тем более никакого поветового суда в этом здании уже не было, а было общежитие миргородской водолечебницы.

Но чему действительно невозможно было не верить, это тому, что площадь, перед которой мы оба застыли, еще недавно была покрыта лужей, и, несомненно, той самой, прославленной Гоголем прекрасной лужей!

И вот бывают же чудеса! Из воспетой Гоголем миргородской лужи забил целебный источник! Миргородцы жаловались, что источник испортил их знаменитую лужу:

– Соленая вода, невкусная!

Деревенские жители первые открыли целебные свойства воды и бочками стали вывозить ее.

В советские годы воду исследовали, оказалось: в здешней радиоактивной воде хлористых солей больше, чем в баден-баденской. Йодистого натрия столько же, сколько в Аахене!

И миргородскую лужу незадолго до моего приезда высушили, на площади построили водолечебницу, и вот гоголевский Миргород, где поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем, готовился стать новым всероссийским курортом...

Розовский повел меня к Ивану Андреевичу, бывшему в 1882 году миргородским городской головой, и к художнику Сластиону, показавшему свои зарисовки уходящего миргородского быта, и к учителю Марченко, директору «Дет-будынка», и даже познакомил с потомком гоголевского Ивана Ивановича Кувшинное Рыло – Иваном Ивановичем Кувшиненко, делопроизводителем Миргородского финотдела. Молодой человек в очень тесном выцветшем пиджачке с короткими рукавами поднялся при нашем появлении из-за заляпанного чернилами столика и в ответ на вопрос Розовского самодовольно подтвердил: да, он – прямой потомок того самого Ивана Ивановича Кувшинное Рыло, который описан Николаем Васильевичем Гоголем!

Путешествие в Миргород – мое первое в жизни журналистское путешествие, и, признаться, уезжая из Москвы, я тревожился: что увижу? Сумею ли описать?

Мне показалось, что впечатлений достаточно. Я возвращался из Миргорода, «пространством и временем полный».

Кольцова я не застал в Москве. Он отправился по Волге на пароходе вместе с тогдашним председателем Совнаркома.

Очерк о Миргороде Появился в «Огоньке» без него. Я описал свое «открытие» советского Миргорода и закончил, перефразируя гоголевскую концовку «Повести о том, как поссорились...». Вместо «Скучно на этом свете, господа», как у Гоголя,—написал «Интересно все-таки на этом свете, товарищи».

Кольцов вернулся из поездки по Волге и поздравил с удачей:

– Вот видите, вам давно пора начать ездить. Читал ваш «Миргород» с большим удовольствием.

«Открытие Миргорода» вызвало неожиданный интерес. Ленинградская «Красная газета» попросила срочно написать что-нибудь о путешествии в Миргород, а Иван Михайлович Майский, тогдашний редактор журнала «Звезда», встретив меня в Ленинграде, предложил напечатать в «Звезде» полный очерк о Миргороде – в «Огоньке» и в «Красной газете» печатались только отрывки.

«Путешествие в Миргород» было напечатано в «Звезде» в 1925 году, уже после того как я наконец получил квартиру в Москве и перевез из Ленинграда семью.

Эти два года хотя я и считался жителем Ленинграда, но куда чаще бывал в Москве. Работа в Ленинграде носила случайный характер – эпизодический. Из друзей я оставлял в Ленинграде только Меньшого, с которым когда-то задумывал книгу переписки ленинградца и петербуржца. Да и он очень скоро возвратился в Москву. Авторская надпись «в знак памяти и дружбы» на нашумевшей когда-то книге «Голод» ныне покойного Сергея Семенова напоминает мне, что из коренных ленинградцев Семенов был единственным моим настоящим другом. Чаще, чем с другими, я встречался с известным в те годы поэтом Ильей Садофьевым, один только раз был в гостях у Алексея Толстого. Алексей Николаевич много говорил, что нигде так легко не пишется, как в городе Пушкина и Петра,– нет в мире лучшего города... а несколько лет спустя переехал из этого лучшего в мире города в Москву.

День 23 сентября 1924 года для меня был с самого утра особенно хлопотлив. Я должен был занести рукопись в редакцию «Вечерней красной газеты», встретиться в «Ленинградской правде» с Сергеем Семеновым, зайти в гостиницу «Англеттер» к Меньшому. В ближайшие дни собирался в Москву, и дел накопилось перед отъездом множество.

Дождь моросил с утра. Сентябрь выдался дождливый и хмурый. В полдень еще по-обычному прогремела петропавловская пушка. Над Невой пронесся легкий громок. Еще ничто не предвещало катастрофы. И вдруг, нарушая вековую привычку, пушка грохнула в неурочное время. В час дня пять тревожных залпов всполошили жителей прибрежных районов. Центр оставался невозмутим. Наводнение – дело привычное в Ленинграде, но центру оно обычно не страшно.

С моря дул порывистый ветер. Норд-вест с каждой минутой усиливался. Вздувалась Нева. Набухала всегда спокойная Фонтанка. Мелкой рябью покрылась темная Мойка.

Порывом ветра сорвало несколько крыш в гавани. В порту опрокинулся транспорт. Где-то уже залило лесной склад. Когда я с женой вышел на набережную, тысячи бревен покрывали Неву у Троицкого моста.

В половине второго с Петропавловской крепости раздались новые выстрелы. Вода поднималась. Новый порыв ветра – и взметнувшаяся Нева ринулась на Каменный остров.

На Васильевском в первых этажах уже всплывала мебель. На Одиннадцатой линии показалась первая лодка... Голодаев-ская фабрика – вся в воде. Новая Деревня затоплена. Спасаясь, люди полезли на крыши.

Два часа дня. Пушечные выстрелы уже раздаются каждые пятнадцать минут. Но Невский все еще полон гуляющих. С Аничкова моста смотрят, как прибывает вода в Фонтанке. На Дворцовой площади появляются первые беженцы с островов. Но на Невском по-прежнему раздаются голоса цветочниц и продавцов сластей:

– Купите хризантемы!

– А вот шоколад!

Три часа дня. Тысячи людей спешат домой на Васильевский. Поздно. На Васильевский уже не попасть. Разбушевавшаяся Нева захлестывает мосты. Каналы вздуваются. Фонтанка и Мойка волнуются все сильней и все ближе поднимаются к уровню тротуаров.

Новый порыв норд-веста, и уже не вмещающаяся в русле Невы разъяренная вода тяжелой громадой перекатывается на Дворцовую набережную. Волны разбивают окна в нижних этажах и с грохотом вваливаются в дома. Через четверть часа весь Зимний дворец окружен водой. Вода заливает мраморные вестибюли дворца, затопляет весь первый этаж. Шумный поток воды катится к Адмиралтейству и окружает его. Посреди Дворцовой площади остается одинокий извозчик. Из воды высовывается голова его лошади. Извозчик вскарабкивается на поднятый зонт фаэтона и душераздирающим голосом умоляет о помощи. Налетевший шквал опрокидывает фаэтон, лошадь, извозчика.

В пять часов шумно выходит из берегов Мойка. Валы воды заливают Исаакиевскую площадь с двух сторон: Нева сливается с Мойкой вокруг Исаакия. На колоннаде собора остается несколько богомолок. С криками о наступающем всемирном потопе многие из них бросаются в бушующее на площади море.

Невский от Конюшенной до Генерального штаба уже под водой. С Морской спасаются на лодках.

Жена и я в это время были у Казанского собора. У нас еще оставался путь к отступлению – по Невскому к Знаменской. Вдруг вода Екатерининского канала вздулась и выкатилась на набережные. Гигантские водяные валы полетели на Казанскую площадь. Прекрасные коринфские колонны собора уже поднимались из черной воды.

Мы побежали в сторону Фантанки. Под ногами на Невском чавкала вода. Она просачивалась сквозь торцы, покрывавшие Невский. Со стороны Садовой навстречу нам неслась толпа: Садовая вся в воде до уровня первых этажей. Вода залила всю Сенную площадь. Паника нарастала. Внезапно погасло электричество. Невский проспект оказался во власти воды и мрака. Чтобы не потерять в темноте друг друга, жена и я крепко держались за руки.

Вместе с толпой мы рванулись к Аничкову мосту. Не добежав до Фонтанки, остановились: навстречу катился поток воды. Фонтанка вышла из берегов.

Торцовая мостовая под ногами стала зыбкой. Ноги уже проваливались между торцами. Люди натыкались друг на друга, сотни голосов просили о помощи. Истерический плач женщин мешался с чьей-то отчаянной руганью.

И вдруг рядом в темноте четкий и твердый голос:

– Влезайте на грузовик!

Не помню и не понимаю, как мы очутились на грузовике. Люди на нем – как бревна, один на другом.

Грузовик медленно проталкивался сквозь темень и хаос. В конце концов он вывез нас к театру имени Пушкина. Здесь было почти сухо.

Оставалась надежда на Чернышев мост. Кто-то крикнул, что Чернышев не залит. Долго пробирались по Театральной, нынешней улице Росси. Извозчики, автомобили, пешеходы запрудили эту маленькую и узкую улицу, всю целиком сотворенную удивительным зодчим. Остановились у площади. Дальше нельзя. Волны ударили в борта нашего грузовика. Вокруг плавали лодки. Рассекая волны, пустились по воде извозчики и автомобили. Въехали в озеро и мы на своем грузовике-спаси-теле. Несмотря на то что, прижавшись друг к другу, стояли на грузовике, ноги наши были в воде. Несколько минут ножной ванны, и мы въехали на Чернышев мост. Он был еще свободен для проезда, но волны Фонтанки уже осаждали его. Огромная баржа с дровами взлетела вдруг на гребне волны и через залитый водой парапет перебросилась на набережную, погребенную под водой... Перевернувшаяся баржа вышибла часть стены, окна и двери в доме вблизи «Красной газеты».

С Чернышева моста снова ехали на грузовике по воде, уже неглубокой. До Николаевской добрались без труда и слезли с грузовика. От Николаевской до Невского можно было дойти пешком. Все кино были открыты для «беженцев», для застрявших, отрезанных от дома. В них дожидались утра. Считали пушечные выстрелы. Залпы не прекращались. Вода продолжала и продолжала подниматься.

В полночь – последний пушечный выстрел. Вода пошла на убыль. В темноте ленинградской ночи вода сворачивалась, уползала в каналы, в русло Невы. Мало-помалу редела тьма.

Давно уже Ленинград не видел солнечных дней. 24 сентября—наутро после наводнения – поднялось солнце. Оно осветило необычайную картину.

Торцовые мостовые были размыты. Беспорядочные груды всплывших черных торцов покрывали весь Невский. Затопленные склады глядели пустыми глазницами окон. Валялись поваленные тумбы, брошенные извозчиками фаэтоны, кое-где неубранные трупы лошадей. Стояли наполненные водой вагоны трамвая... Залитые фабрики не работали. Люди собирали свой скарб, выплывший на улицы из разрушенных рабочих жилищ.

Солнце осветило сорванные мосты, опрокинутые суда на Неве, разбросанные по улицам Васильевского острова столы, матрацы, граммофон...

Газеты вышли с большим опозданием. На первых страницах были напечатаны строки из пушкинского «Медного всадника»:

Но, вот, насытясь разрушеньем И наглым буйством утомись,

. Нева обратно повлеклась,

Своим любуясь возмущеньем И покидая с небреженьем Свою добычу.

Принесли телеграмму от Михаила Кольцова:

«Срочно шлите материалы наводнении».

Пришлось отложить уже назначенный было отъезд в Москву.

11. Смерть Есенина. Споры о «есенинщине».– Мейерхольд аплодирует Вороненому.– История Вадима Баяна.

Во многих московских редакциях существовала клубная обстановка. Но средоточие чуть ли не двадцати редакций различных профсоюзных газет – Дворец союзов, описанный авторами «Золотого теленка», превратился в литературно-журналистский клуб особого рода. Сюда раньше, чем куда бы то ни было, доходили все новости политической, общественной жизни страны и прежде всего столицы. Здесь также можно было встретить кого угодно из уже обративших на себя внимание или еще ожидающих будущего признания советских писателей. Однако литературные споры, обычные в прочих московских редакциях, во Дворце союзов почти никогда не велись. Здесь господствовал чисто газетный дух – и обстановка была всегда суматошная.

В канун нового 1926 года в редакциях Дворца союзов только и говорили, что о самоубийстве Сергея Есенина. И даже люди, никогда не читающие стихов, с жаром спорили о покончившем с жизнью поэте.

В слякотный зимний день по длиннейшей аллее от Дворца союзов к Солянке мы шли втроем – Валентин Катаев, Юрий Олеша и я. Шли и говорили о вчерашних похоронах Сергея Есенина.

Никто из нас не был на похоронах. Ходила на похороны жена Олеши, и со слов жены он рассказывал нам о толпах народа, двигавшегося за гробом поэта.

Кажется, только в день похорон зримо обнаружилась не сравнимая ни с чем популярность Есенина. Похороны были стихийно народными. Никто не ждал, что со всех концов огромной Москвы стечется такое несметное множество людей всех уровней знания, образования, профессий.

Мы были озадачены этой необычной и, главное, вдруг ставшей явной популярностью Сергея Есенина.

Как всегда, подгоняя спутников своим торопливым шагом, Катаев спрашивал:

– В чем, по-вашему, причина такой популярности? Жена Олеши рассказывает, что на похоронах были представители всех слоев общества. Понимаете? И рабочие, и профессора, и какие-то девочки, и образованные люди, и самые простые, малограмотные по виду! Вся Москва, весь народ! Очень мало кого из русских писателей так хоронили. И, главное, стихийно пришли... не то чтоб людей собирали. Нет. Сами. Стихийно! Что вы на это скажете?

– Просто не знали, как он популярен в народе,– заметил я.

– Речь не о том. Я спрашиваю, в чем секрет этой популярности? В чем, по-вашему?

– Он был благородно сентиментален,– сказал Олеша.– Благородная сентиментальность всегда находит дорогу к сердцам. Все русские классики благородно сентиментальны. В последние годы такая сентиментальность исчезла из литературы. Людям недоставало ее. У Есенина она есть.

Мы прошли еще несколько десятков шагов – и Олеша остановился. Он застыл на месте, втиснув руки в карманы распахнутого пальто. Катаев, успевший уйти вперед, обернулся и вопросительно посмотрел на нас.

– Щина,– твердо сказал Олеша.

– Что—«щина»?

Катаев понял Олешу лучше меня.

– Юра хочет сказать: есенинщина.

– Причина в «щине»,– кивнул головой Олеша и медленно зашагал по аллее.– Благородная сентиментальность плюс «щина». Ничто так не создает популярность писателю, как приставка «щина» к его фамилии. Начали писать о «есенинщи-не». Думали отпугнуть, а этим только привлекли к нему новых поклонников.

До смерти Есенина слово «есенинщина» звучало еще не часто и внове. Но тотчас после кончины поэта, после его похорон, поразивших своим многолюдием, где только не заговаривали о пресловутой «есенинщине»! Олеша был прав: чем больше спорили о «есенинщине», чем чаще звучало это ругательное слово, тем популярнее становилось имя поэта.

«Есенинщина» правратилась в синоним упадочничества. Бухарин, как известно, не отделял Есенина от «есенинщины». Луначарский осуждая «есенинщину», Есенина признавал и принимал. Рапповцы называли Есенина «знаменем кулацкой контрреволюции». Некоторые характеризовали есенинскую поэзию, как «пошлую и мещанскую». Николай Асеев признал книги стихов Есенина «достойными только библиотечек зубных врачей».

Асееву ответил А. К, Воронений на вечере памяти Есенина в зале Театра Революции. Ответил с резкостью, вызвавшей аплодисменты публики, среди которой находились и Мейерхольд с Зинаидой Райх. Мейерхольд даже вскочил и стоя долго демонстративно хлопал Воронскому.

А. К. Воронений призвал прекратить глумление над памятью Сергея Есенина и склонить головы перед могилой большого и светлого поэта. Это был первый год посмертной поэтической судьбы Сергея Есенина. Год, когда каждую похвалу его высокой поэзии тотчас пытались заглушить осуждениями «есе-нинщины», когда каждого выступавшего в защиту его поэзии рапповцы немедленно объявляли упадочником, а то и выразителем кулацкой контрреволюционной идеологии. И вместе с тем это был год все ширящейся популярности поэта в народе.

В годовщину смерти Есенина вместе с поэтом Петром Оре-шиным я приехал на Ваганьково кладбище. Все ожидали, что в этот день у могилы скопится множество людей. Но, против ожидания, пришли очень немногие. Из писателей – Д. Д. Благой, Петр Орешин, Георгий Шенгели, проф. В. Л. Львов-Рогачев-ский. Пришли Мейерхольд с Зинаидой Райх – и никого из тех, кто еще недавно называл себя ближайшими друзьями Есенина. И вообще-то народу набралось не больше тридцати человек.

Нынешнего памятника на могиле поэта в то время еще не было. И не так-то легко было отыскать на большом старом московском кладбище маленький заснеженный холмик, покрытый ветками елки и обнесенный черной, опушенной снегом оградой. Если бы не жестяная дощечка с белой по черному надписью «Сергей Есенин», то можно было бы и пройти, не заметив могилы поэта.

Постояли молча, сняв шапки. Вспомнилось:

Не жалею, не зову, не плачу,

Все пройдет, как с белых яблонь дым...

И подумалось: есенинское «не жалею» напоминает мудрость Пушкина:

И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть!

И как это сразу не увидали родства между есенинским «не жалею» и пушкинским «пусть»!

Гражданская панихида как-то не удалась. Речи были кратки и очень уж литературно-профессиональны. Предполагали читать стихи, но в последний момент раздумали. Хотел что-14) сказать Петр Орешин. Сказал: «Сережа...» И вдруг оборвал себя.

Зинаида Райх услыхала это «Сережа» и тихо заплакала. Встревоженный Мейерхольд увел ее с кладбища.

Гражданская панихида закончилась.

С середины двадцатых годов незаметно и постепенно стал меняться образ жизни молодых литераторов. Люди обзаводились квартирами,– само собой разумеется, не настоящими отдельными квартирами на современный манер, а только комнатами в коммунальных квартирах. Но все же это были уже посг тоянные жилища, требовавшие обстановки, уюта, собственного письменного стола. Все меньше времени проводили в редакциях. Если приходили, то – сдать рукопись, получить гонорар, а вовсе не просто провести время, поболтать, как бывало недавно. Все больше тянули к себе письменные столы. Имена многих из молодых уже стали известны, приобрели заслуженную популярность среди читателей.

Как-то с Семеном Гехтом пришел я к Валентину Катаеву, жившему тогда на Чистопрудном бульваре.

Разговор зашел о том, какие книги должны быть в домашней библиотеке писателя. Катаев уже мог позволить себе приобрести всего Достоевского, всего Толстого, Лескова, Чехова...

– Как это сделать? – спрашивал он.– Кто знает, где достать, например, полного Достоевского?

Московские книжные лавки были уже не те, что еще два или три года назад. Книги подорожали, да и выбора прежнего не было.

Посоветовались и решили: Катаеву лучше перевести деньги на приобретение книг в Ленинград. В Ленинграде книжные магазины богаче московских, да и книги дешевле.

Одним словом, устраивались жить «всерьез». Разумеется, прежде всего те, кто преуспел больше других, уже прочно вошел в литературу, обратил на себя внимание.

Катаеву грех было жаловаться. Успех его нарастал, и будущее писателя представлялось всем очевидным.

В эти годы знакомств с людьми, чья писательская слава была вся еще впереди, происходили встречи и с теми, кто был интересен лишь прошлым.

Вернулся из эмиграции Аркадий Бухов – до революции очень известный сатириконец, один из трех наиболее популярных русских писателей-юмористов. Два первых места равноправно делили Аркадий Аверченко и блестящая Тэффи. Аркадий Бухов занимал следующее за ними место.

Он явился этаким петербургским барином, даже не обратившим внимания на такой пустячок, как какая-то революция. Прибыл в Москву продолжать прерванную было петербургскую жизнь. В гостинице Бухов снял целую анфиладу комнат. Договорил поденно извозчика. Если Бухов предпочитал идти пешком, извозчик следовал рядом по мостовой, не отставая от барина. Извозчика Бухов стал называть по имени какого-то старого петербургского кучера – Никифор. Извозчик откликался и не протестовал: Никифор так Никифор, не все ли ему равно!

Бухов притащил ворох рассказов о теще и об увертках мужа, изменяющего жене в том духе, в котором писал рассказы до революции. Отделу юмора вечерней газеты он предложил как некое новшество «перепутанные газетные объявления» – совершенно такие же, какими промышляли до революции маленькие юмористические журнальчики.

Годы эмиграции Бухов прожил в Каунасе – тогдашней столице буржуазной Литвы, редактировал небольшую газету. Видимо, каунасские годы сказались на Бухове.

Бухову было трудно в Москве. Очень скоро пришлось отказаться от поденно работающего извозчика. Число занятых им номеров в гостинице стремительно сокращалось. От всей анфилады остался один самый дешевый номер. Затем пришлось снять комнату в обыкновенной квартире. Перепутанные объявления и рассказы о тещах кормили плохо...

Однажды в редакцию явился человек лет сорока с хрящеватым вогнутым носом, очень тонкими губами и совершенно безволосыми женскими щеками. Увидев меня, просиял, без слов патетически раскрыл мне свои объятья. Я не поверил своим глазам. Вадим Баян!

В сборнике портретов, рисунков и плакатов, рисованных Маяковским, можно увидеть портрет поэта Вадима Баяна, сделанный в 1913 году.

Настоящие имя и фамилия этого человека Владимир Иванович Сидоров.

Не то в 1912, не то в 1913 году издательство «Вольф» в Петербурге выпустило его книжку стихов с тремя предисловиями – Иеронима Ясинского, Федора Сологуба и Игоря Северянина. Северянин писал о стихах Вадима Баяна: «Эти стихи напоминают мне прыжки на луне». Как это понимать, не знаю. Но, видимо, Северянин к Баяну благоволил. Возможно, что какое-то время благоволил к нему и Маяковский. По крайней мере, надпись на портрете Баяна, писанном Маяковским и подаренном им когда-то Баяну, гласит:

«Владимиру Ивановичу в знак истинного расположения».

В альбоме Маяковского, изданном Государственным издательством изобразительных искусств, портрет Вадима Баяна воспроизведен вместе с дарственной надписью Маяковского.

С Вадимом Баяном – Владимиром Ивановичем Сидоровым – я познакомился в 1917 году в городе Александровске, нынешнем Запорожье.

Сидоров был в нашем городе крупным домовладельцем и самым известным из городских поэтов! Как-никак выпустил книгу стихов в Петербурге, выступал вместе с Северяниным и Маяковским, знаком с самим Сологубом и другими знаменитыми писателями России!

Но, пожалуй, самым интригующим было то, что Сидоров – Баян – футурист. Поэты в нашем городе были, но поэт-футурист был один – Вадим Баян. Во всем городе только он носил черную широкополую шляпу. И когда он шел по улице, за его спиной перешептывались:

– Идет футурист. Живой!

У Сидорова дома бывал и я, в те времена еще гимназист. И каюсь, пышно изданная книга стихов Вадима Баяна с предисловиями трех знаменитых писателей, лежавшая в огромной гостиной на отдельном столике, как молитвенник, внушала мне, гимназисту, почтение.

Баян не был женат, жил в собственном доме в очень большой квартире с сестрой Марией Ивановной, вдовой художника Калмыкова.

Расстались мы с Вадимом Баяном в Александровске в 1919 году. И вот восемь лет спустя он разыскал меня в редакции московской газеты.

Работал он, по его словам, «в самодеятельности» в каких-то клубах, писал тексты песенок и все ждал воскрешения футуризма. Он твердо верил, что Игорь Северянин «воскреснет в советской литературе», а тогда вспомнят и о Вадиме Баяне!

Баян звал к себе в гости: «Выпьем, закусим, будем читать стихи». Я не пошел к Баяну. Года два после этой встречи не видел его и ничего не слышал о нем.

И вдруг... В один из июльских дней 1929 года раскрываю номер «Литературной газеты» и читаю письмо Вадима Баяна Владимиру Маяковскому и рядом – ответ Маяковского.

Вот уж поистине выкинул штуку Вадим Баян. Потешил Москву.

Баян напоминал Маяковскому о том, что когда-то выступал с ним и с Северяниным вместе в первом турне футуристов. Напоминал о своей книге «Лирический поток», а главное, о своем «неоднократно цитированном критиками шуточном двустишии» :

Вадим Баян От счастья пьян.

А так как все это Маяковский не помнить не может, то чем он объяснит, что в его пьесе «Клоп» появляется поэт Баян, «который в обществе мещан импровизирует двустишие:

Олег Баян От счастья пьян?»

«Наличие слишком откровенных параллелей и других «признаков», адресованных к моей биографии, позволяет надеяться на столь же откровенный ответ»,– писал Баян Маяковскому.

Ответ Маяковского известен. Он напечатан во всех его собраниях сочинений.

«Вадим Баян!

Сочувствую вашему горю.

Огорчен сам.

О чванстве не может быть и речи.

Объясняю:

«Каждый персонаж пьесы чем-нибудь на кого-нибудь обязан быть похожим. Возражать надо только на несоответствие. На похожесть обижаться не следует...»

Ответ был уничтожающим.

И надо же! Через несколько дней встречаю Вадима Баяна – гордого, с высоко поднятой головой и сияющими глазами. Обрадовался, увидев меня, подбежал:

– Ну что я вам говорил? Говорил, что обо мне еще вспомнят? И вспомнили же!

В этот момент он казался самым счастливым человеком в Москве. В сущности, он добился цели: только затем и писал анекдотическое письмо, чтобы вспомнили о поэте Вадиме Баяне! Все равно как. Лишь бы вспомнили.

Прощаясь со мной, в гости больше не приглашал. С оттенком явного превосходства, как человек, добившийся своего, сказал:

– Я всегда знал, что останусь в истории русской литературы. *

А ведь, пожалуй, и впрямь остался.

12. Дирижабль «Италия» и экспедиция Нобиле.– Отправляюсь в Арктику.– Архангельские белые ночи.– Алексей Гарри.– Профессор В. Ю. Визе.– Борт ледокола «Красин».

В ранние годы моей газетной работы – то ли в 1923, толи в 1924 году, мне пришлось однажды присутствовать на необычном съезде зарубежных представителей Внешторга. В большинстве это были люди с дореволюционным партийным стажем, политические эмигранты, долго жившие за границей и знающие иностранные языки. Должно быть, поэтому их и назначили представлять советский Внешторг за границей. На этот раз они собрались в Москве, чтобы поделиться опытом своих торговых отношений с буржуазными фирмами. Председательствовал на этом съезде народный комиссар внешней торговли Л. Б. Красин.

Бывшие политические эмигранты, в прошлом профессиональные революционеры, жаловались, как трудно им заниматься коммерческими делами, вести торговые переговоры с бизнесменами – английскими, французскими, итальянскими и немецкими. Обидно им, что должны заниматься коммерцией в то время, когда здесь, на Родине, строится социализм!

Леонид Борисович Красин отвечал. Смысл ответа его был таков: и ведя за границей торговые переговоры с буржуа-бизнесменами, вы так же, как и мы, живущие здесь, в России, участвуете в строительстве социализма! На каком бы участке вы ни работали, чем бы ни занимались по поручению партии, какие бы должности ни занимали, вы строите вместе с народом социализм.

Красин долго и интересно развивал эту тему. Он говорил очень спокойно, сдержанно, без подчеркиваний, без повышения голоса. Но говорил так убедительно и красноречиво, что едва ли остался хотя бы один человек на съезде, не тронутый его словами. Я видел, как яснели, светлели, словно умудрялись неулыбчивые лица слушающих его людей. Это происходило года за три до смерти Красина. Стало быть, Леониду Борисовичу было в ту пору 53 или 54 года. Он и выглядел человеком шестого десятка лет, но того шестого десятка, в котором до старос-сти еще далеко,– красиво седоволосый, как всегда, в элегантном сером костюме, в высоком крахмальном воротничке, негорбяЩийся, мужественно изящный...

Летом 1928 года в Арктике я часто вспоминал Красина именно таким, каким видел его на этом примечательном съезде. Я вспоминал о нем на корабле, которому после смерти Красина было присвоено его имя. В 1927 году мощный ледокол «Святогор» был переименован в «Красина», а год спустя – в 1928 году – спасательная арктическая экспедиция ледокола «Красин» привлекла к себе внимание всего человечества. Участие в этой прославленной экспедиции стало одним из самых ярких событий всей моей жизни. Да могло ли и быть иначе, если сама экспедиция ледокола «Красин» была одним из ярчайших событий истории двадцатых годов нашего века!

23 мая 1928 года в четыре часа сорок минут утра над бухтой Кингсбей на Шпицбергене над самым северным поселением в мире поднялся и проплыл дирижабль «Италия». Он уносил к Северному полюсу шестнадцать аэронавтов во главе с конструктором дирижабля Умберто Нобиле. Этим шестнадцати аэронавтам газеты всех стран ежедневно посвящали тысячи статей, заметок, сообщений. Портреты участников экспедиции Нобиле – четырнадцати итальянцев, чеха Бегоунека и шведа Мальмгрена – печатались во всех выходивших на свете журналах, само собой разумеется, и в советских.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю