355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмилий Миндлин » Необыкновенные собеседники » Текст книги (страница 17)
Необыкновенные собеседники
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:58

Текст книги "Необыкновенные собеседники"


Автор книги: Эмилий Миндлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)

– Редко встречаюсь с современными молодыми людьми,– сказал на прощание Введенский.– Очень рад был познакомиться с вами.

Через несколько дней в заранее обусловленный час я пришел в Денежный переулок к Анатолию Васильевичу Луначарскому.

Дом в несколько этажей. Квартира Луначарского – на самом верху. Луначарскому обо мне доложила горничная в наколке. Он вышел с салфеткой в руке, сказал, что заканчивает обед, извинился и просил его подождать. Меня ввели в очень большую комнату с антресолями, на которых стояли книги,– по-виДимому гостиную, судя по роялю в углу и множеству креслиц И небольших диванов,

Я едва успел оглядеться, как снова вошел Луначарский. Он был по-домашнему в пижаме, пригласил меня в кабинет. Кабинет очень маленький, тесный, с огромным столом, занимающим большую часть пространства. Стол стоял боком к окну. Мы уселись, разделенные столом, и беседовали, вероятно, часа полтора. Жалею, что не сохранилась запись этой беседы,– наверняка высказывания Луначарского были бы и теперь интересны.

Я рассказал ему о своей встрече с Введенским, о вопросах, которые ему задавал, и об ответах Введенского.

Анатолий Васильевич повторил, что Введенский редчайшее явление среди православного духовенства, но что на Западе среди католических священнослужителей деятели типа Введенского – образованные, умные и искусные спорщики – встречаются часто. Сказал, что охотно выступает в публичных диспутах с митрополитом Введенским по разным причинам. Во-первых, денежный сбор с этих диспутов обычно идет на очень полезные общественные нужды, например в пользу студенческих общежитий и землячеств. Во-вторых,– и тут он в какой-то мере напомнил мне признание своего присяжного оппонента,– приятно дискутировать с умным и искусным противником!

Я сказал, что Введенский признался мне в том же самом: ему приятно иметь противником Луначарского.

Анатолий Васильевич улыбнулся.

– Что ж, это каждому уверенному в себе оратору понятно.

В будущее «живой церкви» Луначарский не верил. Он считал исторически обреченными как «живую церковь» Введенского, так и ортодоксальную Тихона.

– Нельзя отрицать некоторых прогрессивных черт в обновленческой церкви, но черт либеральных, не меняющих сути дела.

В успехе реформистского движения внутри православной церкви Луначарский сомневался. Почва для реформистского – обновленческого – движения церкви в России неблагодатна: верующие либо останутся верными ортодоксии, либо будут начисто отпадать от церкви, не соглашаясь с реформистскими ком-. промиссами.

Луначарский оказался прав. «Живоцерковники» теряли под собой почву. Изменялось и поведение митрополита Введенского на диспутах с Луначарским. Он был вынужден все более подлаживаться к требованиям той небольшой части аудитории, что рукоплескала ему. Речи его становились все более элементарны, грубы, все менее носили философский характер, достойный его противника. На одном из последних запомнившихся диспутов спорили о происхождении человека: бог создал его или произошел он от обезьяны, как утверждал на диспуте Луначарский.

Под аплодисменты двух или трех десятков священников, сидевших, как всегда, впереди, Введенский заявил, что каждый происходит от того, кто ему ближе.

– Если Анатолию Васильевичу более нравится происходить от обезьяны, пусть происходит! Мы же предпочитаем считать себя сотворенными богом. Им же сотворены по образу и подобию его!

Луначарский только развел руками в ответ на такое «философское» возражение. На этом совместные вечера Луначарского и Введенского закончились.

А задуманной было статьи о своих беседах с Луначарским и с митрополитом Введенским – не помню уже почему – я так и не написал.

Шел 1925 год. Все громче звучали выступления деятелей Российской ассоциации пролетарских писателей – РАПП. Диспуты с участием рапповцев, тем более диспуты под знаменем РАППа, рапповская критика так называемых попутчиков, сложные отношения между РАППом и «лефовцами» – все это чем дальше, тем становилось четче в центре столичной жизни искусства и литературы.

Случайно я стал свидетелем «первого шага» руководителя РАППа Леопольда Авербаха в литературе и редактуре. В самом начале двадцатых годов я встретился с ним – тогда еще почти юношей – в кабинете редактора «Красной нови» Воронского в здании Главполитпросвета на Сретенском бульваре.

Юный Авербах только что был назначен на пост редактора журнала «Молодая гвардия» и пришел к своему будущему противнику Воронскому советоваться об авторах. Молодой человек, страдавший пулеметностью речи, признался, что еще мало знает московских писателей. Он просил многоопытного Александра Константиновича порекомендовать авторов новому молодежному журналу.

Не помню всех, кого называл Воронский. Но помню: о каждом названном Авербах дотошно допрашивал: «Чем страдает?», «Нет ли у него какой червоточинки?» Сергей Клычков, секретарь «Красной нови», присутствовавший при этой беседе, не выдержал, раздраженно сказал, что хороший писатель «всегда чем-нибудь, да страдает».

Воронский согласился с Клычковым: вот, например, можно рекомендовать очень хорошего писателя Александра Степановича Яковлева, но есть и у Яковлева слабость: нет-нет да склонится к мистике.

– Ну нет, мистиков нам не надо! – И Яковлев был решительно отклонен Авербахом.

Но кое-какие имена писательские Авербах записал и, уходя, благодарил Воронского за советы. Ничто не предвещало тогда, что пройдет не так уж много времени – и Леопольд Авербах возглавит многолетнюю проработку Воронского да еще произведет от его имени пугающее и ругательное слово «ворон-щина»...

8. Михаил Кольцов.– Первый номер еженедельника «Огонек».– Письмо в Болгарию и неожиданные последствия.– Редакция в Благовещенском.– Ефим Зозуля.– От «Трудовой копейки» до «Вечерней Москвы».– Кольцов спасает меня от милиции.—«8000 поэтов в СССР».

В редакции журнала «Экран» небольшого роста молодой человек в больших круглых очках демонстрировал товарищам по журналу только что купленный галстук. Более чем скромный узкий черный самовяз с вертикальной во всю длину белой полоской вызывал всеобщее удивление и даже восторг. Обладатель нового галстука великодушно позволял щупать его на себе, понимая чувства окружающих. Еще бы! Ведь это был экземпляр, так сказать, первого тиража первого галстука, выпущенного в советское время!

Ощупывая удивительный галстук, я и познакомился с его обладателем – Михаилом Ефимовичем Кольцовым.

Было это, вероятно, зимой 1922 года.

Потом – встречи в Наркоминделе. Как секретарь московской редакции «Накануне», я отправлял литературный материал для берлинской газеты дипломатической почтой. По делам редакции бывал в отделе печати Наркоминдела, у Ивана Михайловича Майского. Кольцов тогда работал в отделе печати. Иногда он передавал приглашения к Майскому или на пресс-конференции Федора Ароновича Ротштейна – одного из виднейших помощников Чичерина.

Когда из Лондона приехал Левидов и возглавил московскую редакцию «Накануне», встречи с Кольцовым стали чаще и отношения ближе. Левидов сблизил меня с Кольцовым.

Открылась сельскохозяйственная выставка на месте цы-цешнего Центрального парка культуры п отдыха. Начала выходить выставочная газета «Смычка». Вместе с Кольцовым в «Смычку» пришло несколько уже близких к нему молодых журналистов– среди них и я. Так случилось, что вокруг Михаила Кольцова образовалась постоянная группа работавших с ним газетчиков. Из «Смычки» перекочевали в «Трудовую копейку» – наследницу «Смычки». В 1923 году вместо «Трудовой копейки» стала выходить газета «Вечерняя Москва» под редакцией Михаила Кольцова. Почти одновременно Кольцов предложил нам готовиться к работе в новом иллюстрированном еженедельнике «Огонек».

Иллюстрированный журнал под таким названием издавался до революции. Это был очень популярный, широко распространенный в России журнал. Когда Мосполиграф затеял издание советского «Огонька», стали говорить, что прежний петербургский «Огонек» возобновляется в Москве.

Старые журналисты, беллетристы, печатавшиеся прежде в иллюстрированных еженедельниках, делились друг с другом приятным известием:

– Слыхали? Снова начинает выходить «Огонек»!

В то время мерилом был довоенный уровень. Довоенный тем более – дореволюционный. В газетах писали: урожай равен стольким-то процентам довоенного уровня. Или: общая сумма сделок на Нижегородской ярмарке – «стольким-то процентам сделок дореволюционного уровня!». О промышленном производстве еще не писалось. Какое же промышленное производство в 1923 году!

Кольцов нас предупреждал:

– Наш «Огонек» не должен уступать старому «Огоньку».

Первое время обложка нового «Огонька» ничем не отличалась от хорошо запомнившейся дореволюционной обложки. Даже название журнала набрано было тем же знакомым шрифтом, что и название журнала до революции.

Но, разумеется, этим копированием старой обложки исчерпывалось сходство дореволюционного «Огонька» с «Огоньком» под редакцией Михаила Кольцова.

У самого Кольцова не было никакого опыта издания иллюстрированного журнала. Не было этого опыта и у его помощников – членов редакционной коллегии – Ефима Зозули и Михаила Левидова.

Опытом обладал только Голомб – заведующий хозяйством, экспедицией и конторой редакции «Огонек».

На маленького, лысого, тихого Голомба в редакции взирали с почтением и любопытством. Всем нам он казался невообразимо старым, Когда-то Голомб работал в отделе распространения еще довоенного петербургского «Огонька».

Но сможет ли Голомб наладить распространение журнала в еще не оправившейся после разрухи России?

Кольцов обладал способностью создавать вокруг себя постоянную группу сотрудников. «Его» сотрудники переходили вместе с ним из одной редакции в другую. *

В большинстве все это были молодые начинающие литераторы. В лучшем случае каждый из нас имел двухлетний стаж журнальной работы.

Лев Никулин, Юрий Слезкин, а тем более Владимир Лидин – литераторы с дореволюционным стажем – в редакции «Огонька» считались маститыми.

Когда до первого номера «Огонька» оставалось дней десять, Кольцов как-то остановил меня:

– Я знаю, что вы дадите для «Огонька»! Что-нибудь об эмигрантских делах!

Я уже считался «специалистом» по эмиграции: как же! Работал в «сменовеховской» «Накануне» и печатал обзоры белоэмигрантской печати в «Ленинградской правде»!

Кольцов потребовал, чтобы не позже чем через три дня был материал. Журналист должен быть очень оперативным! А эмигрантская тема была еще злободневна. Нельзя новому еженедельнику ни словом не отозваться на дела и речи эмигрантов, рассеянных по всем европейским столицам!

Я бросился в библиотеку Наркоминдела к комплектам эмигрантских газет. Ничего, решительно ничего, на что стоило бы отозваться. Все уже набило оскомину – пето и перепето. И никаких событий в эмигрантской среде!

И вдруг повезло, буквально за день до срока, назначенного Кольцовым.

Прихожу утром в редакцию «Накануне» – навстречу мне с синего диванчика поднимаются трое молодых, двадцатишестидвадцатисемилетних мужчин. Не верю своим глазам! В двоих из них узнаю знакомых по Феодосии журналистов. Я встречался с ними в белогвардейском Крыму, чаще всего в подвале «Флака» – Феодосийского литературно-артистического кружка. Позднее они перебрались в Севастополь, издавали там газету и во дни разгрома белогвардейщины удрали в Константинополь! Но как они попали в Москву? Что они делают здесь?

От изумления я оцепенел и не мог выговорить ни слова.

– Узнаете?

Еще бы я не узнал его! Это был тот самый петербуржец Литвин, который в Феодосии во дни разгула белогвардейщины меч-после окончания гражданской войны посвятить себя музыке!

– Была бы только Россия,– любил повторять он.– Только бы русские с русскими примирились. Не правда ли, глупо воевать, проливать кровь вместо того, чтобы слушать музыку!

А вместо того чтобы слушать музыку, эмигрировал из России, бог весть где скитался два этих года – и вдруг неожиданно очутился в Москве!

Фамилию другого не помню. Их третьего спутника видел впервые.

Разумеется, первый вопрос – откуда они?

– Только что из Болгарии. Прибыли как представители «Союза возвращения на Родину». Есть такой союз среди русских эмигрантов в Болгарии.

Оказалось, что до Болгарии доходили номера берлинского органа «сменовеховцев» «Накануне». Мои знакомые встречали в них и мои статьи – вспомнили наши встречи в Крыму. В Москве решили меня разыскать.

Стали рассказывать о русских эмигрантах в Болгарии – вытащили из портфелей и показали несколько рукописных журналов сторонников возвращения на Родину. Средств на издание печатного органа у сторонников возвращения не было.

Я торопливо перелистал эти журналы. О таком материале для «Огонька» можно было только мечтать. Быт, борьба возвращенцев с наиболее реакционной частью эмиграции в Болгарии как в зеркале отражалась на страницах рукописных журналов.

– Можно использовать? Напечатать в новом журнале «Огонек»?

– Да ради бога! Только спасибо скажем!

На следующий день я уже сдавал Кольцову как с неба свалившийся материал. Страницы эмигрантских рукописных журналов были воспроизведены в «Огоньке».

Встреча с представителями «Союза возвращения на Родину» имела довольно забавные последствия. Литвин и его спутники еще не раз бывали у нас в редакции «Накануне». Мы много беседовали, вспоминали общих знакомых в Крыму, и Литвин рассказывал, как сложилась их судьба в эмиграции. От одного из них – Александра Терского – молодого журналиста, очень милого юноши, с которым мы сдружились в Крыму в годы 1920– 1021, передал мне привет. Терской по Моим московским корреспонденциям в «Нанакуне» понял, что я в Москве, написать мне, по словам Литвина, не решился: боялся, что мне будет неприятно получить письмо от «белого эмигранта». А эмигрантом Терской стал так же случайно, как многие молодые люди, отнюдь не близкие духу белогвардейщины. В Болгарии Терской одним из первых вступил в «Союз возвращения на Родину», рвался в Россию, в эмиграции нищенствовал, страдал и теперь а нетерпением дожидался Литвина и двух его спутников.

Литвин должен был вернуться в Болгарию, и с ним я передал письмо Терскому. Звал в Москву, писал, что смогу связать его с московской редакцией «Накануне», и с «Огоньком», и с новой вечерней газетой – уверен, что безработным в Москве не будет!

Прошло пять или шесть недель после отъезда Литвина – встречает меня Кольцов, смеется:

– Миндлин, вы знаете, что о вас пишут в болгарских газетах?

– Обо мне? В болгарских газетах?

– Вернее, в русских, эмигрантских в Болгарии. Оказывается, вы по поручению Коминтерна вербуете большевистских агентов среди русских эмигрантов?

О своем письме к Александру Терскому я уже успел позабыть. И в ответ на слова Кольцова пожал плечами:

– Признаться, шутка до меня не доходит.

– Да я не шучу, чудак человек. Мне Иван Михайлович Майский вчера показывал заметку о вас в болгарской газете. Вы кому-нибудь писали в Болгарию? Откуда они вас там знают?

Я рассказал о письме Терскому, и... мы оба расхохотались.

А еще недели через две вырвался из эмигрантской тины Терской, приехал в Москву, и все разъяснилось. Терской получил мое дружеское письмо, показывал его немногим знавшим меня по Крыму.

Был среди эмигрантов некий Попов. В Крыму мы были знакомы с ним – опухший от вина, уже немолодой журналист, в эмиграции ставший лютым врагом «возвращенцев». Он-то и превратил мою скромную персону в коминтерновского агента.

А Терской прижился в Москве, с места в карьер стал работать и в «Огоньке», и в вечерней газете, позднее в «Гудке» и в ленинградской «Красной газете». В 1924 году Госиздат издал его книгу «В стране произвола и бесправия» – о русской эмиграции в Болгарии. Умер он в середине тридцатых годов.

Из Козицкого переулка редакция «Огонька» перебралась в Благовещенский, и новое помещение нам казалось шикарным. Щутка сказать! Четыре комнаты! Да еще в самой большой из них по углам – два закоулка, отгороженные стеклянной стеной. В этих закоулках, сидя за маленьким конторским столом, можно написать статью, очерк или фельетон для очередного номера «Огонька». Нередки случаи, когда Кольцов требовал написать что-либо срочно: чтоб через два-три часа было готово.

– Мы должны быть готовы всегда писать. В любую минуту. Еженедельник откликается на события жизни мгновенно!

И откликались.

Я сказал: четыре комнаты новой редакции! Но, собственно, редакции принадлежали лишь две: одна была кабинетом: в ней – столы Михаила Кольцова и Ефима Зозули, там же сидел и Л. Рябинин. (Левидов к этому времени уже отошел от редакции «Огонька».) В другой – секретариат, машинистка, литературные сотрудники и, как всегда и везде, летучий клуб огонь-ковских гостей – зашедших поболтать литераторов, артистов, кудожников... Контора «Огонька» заняла третью комнату, а в четвертой на антресолях расположилось «Пресс-клише» – учреждение, до известной степени автономное.

Однако на тесноту не жаловались. Признаться, и в голову не приходило тогда, что можно жить посвободнее.

Во всяком случае, жили если и в тесноте, то уж никак не в обиде.

А ведь на деле – две комнаты «Огонька» как бы вобрали в себя также и редакцию «Вечерней Москвы». Кольцов возглавлял обе редакции, и некоторое время «Вечерняя Москва» вообще не имела особого редакционного помещения и особого состава редакции. Одна и та же небольшая группа людей делала Одновременно и «Вечерку» и «Огонек».

По утрам все встречались в типографии на Петровке, где печаталась «Вечерняя Москва». Сейчас просто диву даешься, Когда вспомнишь, как весело и легко, с какой настоящей оперативностью делали тогда эту газету. Тут же в типографии писались статьи и заметки, сюда привозили написанное вечером или ночью дома, все это тут же просматривалось Кольцовым и шло в набор. Разумеется, Кольцов приносил с собой и материалы, сданные ему накануне в редакции «Огонька»...

Кольцов всегда приходил с какими-нибудь новостями, всегда перемежал серьезные редакционные дела остроумными анекдотами. Слушателями его бывали не только мы – пять-шесть его Постоянных сотрудников, но и старые наборщики, подходившие

к нам в своих синих халатах с бутылками молока в руках. Здесь же в типографии придумывалось, решалось, что написать для «Вечерней Москвы», и когда номер был сверстан и подписан в печать, веселой гурьбой отправлялись в редакцию «Огонька» – в Благовещенский переулок.

Примерно с полудня наступало «огоньковское» время.

Правда, к работе приступали не сразу. Тучный, круглолицый Ефим Зозуля в жаркие дни снимал пиджак, расстилал на полу редакции три или четыре листа газеты и, положив обе руки под голову, укладывался на отдых.

Нравы были простые, и посетителей не смущало необычное зрелище – один из редакторов, возлежащий на полу и обсуждающий со своими сотрудниками номер журнала!

Само собой было раз навсегда предположено, что каждый в редакции должен уметь все. Кольцов подавал пример. Если требовалось срочно написать хроникерскую заметку в несколько строк либо взять, что называется, «на лету» интервью, дать заголовок, придумать подпись под фотографией, он, главный редактор, уже известный фельетонист «Правды», присаживался к столу и спасал положение. Но то же должен был уметь и любой постоянный сотрудник. Литературный сотрудник – очеркист, фельетонист, беллетрист,– если надо было прийти на помощь своей газете или своему журналу, не считал для себя зазорным написать хроникерскую заметку, придумать подпись под фотографией, взять интервью.

Даже хорошенькая машинистка «Огонька» Евгения Николаева писала стихи. Нет, не только писала, но и печатала их в таком солидном журнале, как лежневская «Россия».

Одно ее стихотворение, напечатанное в «России», обратило на нее внимание Маяковского. Она ужасно смутилась, когда однажды в редакции Маяковский прочитал несколько строк из этого стихотворения:

Эй вы, святые с венчиками,

Парадный иконостас!

Есть только мужчины и женщины С глазу на глаз!

Евгения Константиновна была непременным членом нашей компании. Я говорю о компании постоянных сотрудников «Огонька» и «Вечерки». Мы начинали свой день встречей в типографии на Петровке, потом шли в «Огонек» и днем отправлялись обедать все вместе – во главе с Кольцовым. Кажется, только Ефим Зозуля ходил обедать домой, жил он неподалеку от редакции – на Тверской.

Москва в те годы была полна частных кухмистерских и столовых. Вывески «Домашние обеды» можно было встретить на каждом шагу, по крайней мере, в центре Москвы. Обеды давались в бывших барских квартирах, кое-где отменно изысканные за роскошно сервированными столами. Мы обыкновенно обедали в «средних» домах, где за большим круглым столом прислуживала сама хозяйка и ее молодые дочери, а готовила с дореволюционных лет сохранившая свое мастерство искусная кулинарка. Славились домашние обеды у Адельгеймов на Большой Дмитровке, ныне улице Пушкина. Братья Рафаил и Роберт Аделыеймы, знаменитые трагические артисты, вписавшие свои имена в историю русского драматического театра, сойдя со сцены в начале двадцатых годов, обрели в Москве новую славу хозяев лучших в Москве «домашних обедов». Однако обеды у Адельгеймов были для нас слишком дороги. Кольцов говорил, что Адельгеймы дерут не столько за кушанья, сколько за богатую сервировку. У Адельгеймов обедали на дорогом фарфоре, а столовое серебро было мечено монограммами знаменитых братьев.

Но и вечером в послерабочее время, бывало, огоньковцы не расставались. То Левидов приглашал к себе на чтение пьесы, то встречались в ныне несуществующем летнем кафе на Гоголевском бульваре, то забегали к Кольцову домой, по редакционным делам либо перехватить у него, как у самого имущего среди всех, толику денег... Одно время у Кольцова брали новые книги. Ни у кого из нас еще не было собственной библиотеки. А у Кольцова благоустроенная квартира и в домашнем кабинете открытые стеллажи с книжными новинками. Сначала он охотно давал книги товарищам. Но со временем начал поварчивать: русский интеллигент считает стыдным не вернуть деньги, взятые в долг, а не вернуть взятые книги считает чуть ли не доблестью...

Кончилось тем, что, придя как-то домой к Кольцову, мы увидели на полке с книгами тщательную надпись тушью на кусочке картона:

«Книг не трогать и не просить».

Надпись не помогла. Книги у Кольцова продолжали брать... всякий раз на несколько дней. Он тяжело вздыхал:

– Отвратительная интеллигентская привычка – не могу отказать, когда просят книгу.

И давал:

Нате. Отвратительная интеллигентская привычка не возвращать книги. Правду скажите, ведь не вернете?

Взявший книгу в приливе чистосердечия иногда признавался:

– Ей-богу, не знаю, Михаил Ефимович.

А некоторые бывали и того откровеннее:

– Не верну.

– Интеллигенты! – ворчал Кольцов, но книгу давал.

На пути из типографии в редакцию «Огонька» – с Петровки в Благовещенский переулок – на ходу вспыхивали литературные споры. Особенно часто говорили тогда об искусстве фельетона. С появлением каждого нового фельетона Кольцова в «Правде» интерес к этому жанру, естественно, повышался.

Кольцов говорил:

– Написать фельетон – значит так сопоставить два несмешных факта, чтобы получилось смешно... Или наоборот: два смешных так сопоставить, чтоб получилось совсем несмешно.

Он приводил примеры.

– Случай номер один. В пустынном переулке советского города встретились два человека. Они много лет живут в одном доме и знают друг друга в лицо. Однако прошли мимо друг друга, не поздоровались. Случай второй. В Финляндии в лесу встретились два человека. Впервые видят один другого. И поздоровались. У нас знакомые не здороваются. У них незнакомые здороваются. Вот вам и фельетон!

Вскоре после смерти Ленина Михаил Ефимович рассказывал в редакции «Огонька»: <

– Бернард Шоу спрашивал в Лондоне советского журналиста: оставил ли Ленин какое-нибудь состояние в наследство своей жене? – Кольцов снял с носа большие круглые очки и стал тщательно протирать стекла носовым платком.– Умнейший человек Англии, а о чем спрашивает! – Поднял голову и улыбнулся одними глазами.– А ведь Ленин действительно оставил Надежде Константиновне наследство. Больничное кресло! Кстати, Надежда Константиновна передает это кресло какому-то санаторию...

Через некоторое время в «Правде» появился фельетон Михаила Кольцова. Фельетон был построен на сопоставлении вопроса Бернарда Шоу с историей больничного кресла...

Как-то приехал в Москву знаменитый до революции петербургский фельетонист Кугель, писавший под псевдонимом «Homo novus»,– выдающийся театральный критик и деятель.

Во дни моего отрочества фельетонами «Homo novus» в «Русском слове» зачитывалась вся интеллигенция от гимназистов до профессоров.

Фельетоны Кугеля всегда были очень громоздки – в «Русском слове» иной раз занимали добрую треть полосы. А ведь формат «Русского слова» был не меньшим, если не большим, чем формат таких газет, как «Правда» или «Известия».

Так писали тогда и Кугель и Дорошевич – некоронованные короли русского фельетона. Да и читатель «Русского слова» любил неторопливое чтение.

Кугель – «Homo novus» – предложил «Вечерней Москве» фельетон. Не помню о чем. Утром в типографии Кольцов поздравил всех нас:

– Товарищи, это событие. Фельетон «Homo novus» – праздник для «Вечерней Москвы», праздник для наших читателей.

Но Кугель написал фельетон по размерам, пригодным для старого «Русского слова», а вовсе не для небольшого формата «Вечерней Москвы». Фельетон занимал целую полосу нашей газеты.

Кугель оставил свой фельетон и уехал на юг. Попросить его сократить было уже невозможно. Кольцов с Рябининым засели за сокращение. Кольцов предложил сокращать внутри фраз: где слово, где два. Не помню, сколько времени продолжались эти попытки. Я никогда не видел Кольцова таким растерянным. Он сидел над гранками «Homo novus», сняв пиджак, раскрасневшись, то и дело протирал платком потеющие стекла очков. И вдруг поднял голову и восхищенно воскликнул:

– Кирпич!

Я не понял его.

– Кирпич?

– Не фельетон, а кирпич. Можно отбить кусок, расколоть пополам, растолочь. Но сжать невозможно. Все так на своем месте, каждое слово так незаменимо и необходимо, что вынь слово – останется дырка! Чудо!

Он с уважением смотрел на гранки огромного, не поддававшегося никаким сокращениям фельетона.

– Нет, мы еще не умеем так писать! Настоящее чудо. Сплав. Слиток. Монолит, от которого и песчинку нельзя отнять!

Кольцов вопросительно посмотрел на подавленного Ряби-нина:

– Что будем делать?

– Жалко отказываться,—пробормотал Рябиппи, в полной уверенности, что Кольцов готов отказаться от помещения фельетона.

– Отказаться? От настоящего произведения искусства?

Выход был найден. С полосы снять все материалы – всю полосу занять фельетоном.

Газета в этот день выглядела необычно.

Кольцов долго не мог успокоиться.

– Знаете, не надо торопиться с правилами и законами для искусства. Не законы создают искусство, а искусство – законы.

Никогда больше он не возвращался к своей теории «сопоставления» в фельетоне, как обязательной.

Но фельетоны писал блестящие.

Одно время его увлекала мысль написать книгу о Пушкине.

– В конце концов, еще нет ни одной советской книги о Пушкине. Знаете вы кого-нибудь, кто пишет сейчас о Пушкине?

– Да нет...

Мы шли с ним по Тверской, и он развивал план своей будущей книги:

– Я хочу написать не исследование пушкиниста, понимаете? Не толкование текстов, не исторические догадки, нет... Совсем другое. Книгу советского современника о том, чем он обязан Пушкину. Кто такой Пушкин для нас. Мы и Пушкин. Пушкин и мы.Чем близок нам Пушкин. Как мы читаем Пушкина и что в нем волнует, радует, обогащает нас, современников. Интересно?

– Интересно. Только не представляю, как при вашем образе жизни: частых поездках за границу и по СССР, работе в «Правде», редактировании журнала, газеты и прочая, прочая – вы сможете написать книгу?

– Напишу. Увидите.

Он не написал книгу о Пушкине.

Но каждый новый фельетон Михаила Кольцова становился литературным событием. Это были фельетоны-открытия и фелье-тоны-раздумия. Все они легко, тонко, прозрачно написаны и вместе с тем так монолитны, что невольно вспоминается сказанное Кольцовым о фельетоне Кугеля, «Homo novus»: кирпич! Можно разбить, растолочь, нельзя только сжать. Вынь слово – останется дырка.

Кольцов написал об открытии крематория как философ. По жанровым признакам это был обычный газетный большой фельетон. Фельетон – размышления о жизни и смерти. Больше о смерти, потому что тема все-таки – крематорий. Кольцов примирял читателя с мыслью о неизбежности смерти. Жизнь хороша, но не будем страшиться смерти. Вечен кругооборот жизни в природе. Живите, творите, стройте и не запугивайте себя призраком смерти, товарищи!

Один из лучших фельетонов он посвятил своему перелету через Черное море – из Севастополя в Анкару. Сейчас такой перелет никому не покажется сколько-нибудь примечательным. Эка невидаль – через Черное море! Но в середине двадцатых годов это был сенсационный перелет и для участия в нем требовалась отвага. Возвратившись, Кольцов рассказывал: во время перелета в море крейсировали корабли – на случай, если самолет не перелетит с берега на берег. Но самолет с Кольцовым благополучно перелетел, и едва ли корабли помогли бы, если бы случилось иначе.

Еще большее мужество Кольцов проявил, нелегально, под видом белого эмигранта проехав в переполненную белогвардейцами Сербию. Встречался, беседовал там с эмигрантами, выдавал себя за участника белого движения и, возвратясь на Родину, опубликовал фельетон – ошеломительный по необыкновенному материалу.

В 1923—1924 годах не раз случалось, что по ночам меня собирались вести в милицию, и Кольцов спасал без вины виноватого.

Почти два года подряд я попеременно живал то в Москве, то в Петрограде (впоследствии Ленинграде). Ожидая ребенка, вздумали было мы с женой переехать из Москвы в Петроград, благо там было куда легче с квартирой. С квартирой и впрямь оказалось легче, но с работой много трудней. Петроградские литераторы все чаще перебирались в Москву, а кто оставался верен своему Петрограду, вынуждены были часто наезжать в Москву по литературным делам. Время от времени я пописывал в «Ленинградской правде», помещал фельетоны в «Вечерней красной газете», напечатался как-то в журнале «Звезда», но жить на эти случайные и весьма скромные гонорары не мог. Поживу месяц в Петрограде – и на два, а то и на три месяца еду в Москву. Здесь были связи, друзья, места постоянной работы.

В «Огоньке» я не только много писал и проводил по нескольку часов в день, но обосновался на жительство: спал на диване в редакторском кабинете Кольцова.

По-видимому, мои ночлеги в редакции показались милиции Подозрительными. Не раз меня будил милицейский обход. Милиция, конечно, допытывалась, кто я и по какому праву ночую в помещении «Огонька». В ту пору паспортов еще не было, их заменяли трудовые книжки. Но трудовые книжки выдавались служащим людям, а я нигде не служил – был человеком волы ной журналистской профессии и никаких удостоверений личности при себе не имел. Постоянных корреспондентских билетов в редакции в то время также не существовало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю