355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмилий Миндлин » Необыкновенные собеседники » Текст книги (страница 7)
Необыкновенные собеседники
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:58

Текст книги "Необыкновенные собеседники"


Автор книги: Эмилий Миндлин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)

Он замолкает. Некоторое время держится за спинку моего стула. Кровь постепенно приливает к его лицу, выпяченная губа слегка увлажняется. В глазах появляется улыбка. Мандельштам приходит в себя. Он доволен. Потом он опускается на край железной кровати и искренне удивляется, что Надя до сих пор не переписала для меня «Нашедшего подкову». Спроси его, он не скажет сейчас, сколько длилось его отсутствие.

V

В самом начале двадцатых годов в «Доме Герцена» в большом и тогда еще нарядном зале второго этажа два или три раза в неделю собирались литературные объединения. Кажется, по понедельникам «Литературный особняк», по средам «Литературное звено», которым руководил профессор Василий Львович Львов-Рогачевский, по четвергам, если не ошибаюсь, объединение «Лирический круг». В большинстве собирались одни и те же лица. Отважился и я читать свои стихи на этих собраниях, а однажды даже читал свою пьесу, написанную ритмической прозой.

Регулярно бывали на собраниях «Особняка» молодой Сель-винский, тогда еще в студенческой фуражке, Николай Адуев, К. Спасский, Сергей Клычков, Георгий Шенгели и другие. Бывал и Осип Мандельштам. Он не очень серьезно относился к этим собраниям. Да и вообще в литературной Москве, истый петербуржец, он, видимо* чувствовал себя одиноко.

На одном собрании «Литературного особняка», когда все сидели за громадным, покрытым синим сукном столом, Мандельштам скучал, слушая стихи какого-то очень неинтересного поэта. В руках у него была папироса. Он не столько курил, сколько вертел папиросу. Я сидел напротив него. Наши взгляды встретились. Мандельштам показал мне глазами на своего соседа. Это был Георгий Шенгели. Он держал на веревочке розовый воздушный шар – эти детские шары только появились тогда в Москве после многолетнего перерыва. Я не сразу понял, что хотел сказать мне Мандельштам своим взглядом. Его лицо в этот момент было полно торжественного покоя, словно он собирался священнодействовать. Он не спеша поднес зажженную папиросу к детскому воздушному шару в руках Шенгели. Раздался взрыв, мгновенный переполох. Шенгели в узНасе подскочил, Поэт, читавший стихи, так и не кончил их, обиделся, академически серьезный Шенгели очень рассердился на Мандельштама. Слово было предоставлено другому поэту. Мандельштам стал слушать его с большим вниманием.

Он продолжал появляться в редакции «Накануне». Однажды пришел, жалуясь на то, что только что вернувшийся из-за границы Илья Оренбург назначил ему свидание в ресторане «Прага».

С Оренбургом у него было много общих воспоминаний, предстоящей встрече был рад —но почему непременно в ресторане?

Мандельштам был смущен своим костюмом и тем, что платить в ресторане будет, конечно, не он, а Оренбург. Он по-варчивал:

– Москва – не Бухарест. Совсем не обязательно свидание в ресторане.

И еще встреча – в редакции «Огонька» в Благовещенском переулке. Мы оба дожидаемся Михаила Кольцова. Мандельштам уводит меня в угол возле стеклянной стены. Мы усаживаемся на диван, и Мандельштам, улыбаясь и дирижируя правой рукой, читает написанный на днях «Концерт на вокзале»:

Нельзя дышать, и твердь кишит червями,

И ни одна звезда не говорит,

Но, видит бог, есть музыка над нами,

Дрожит вокзал от пенья аонид...

Кончив, смотрит радостно-вопросительно. Он проверяет по лицу слушателя: услышал ли тот его стихи? Дошли они до слушателя так, как они написаны?

Мы с женой переехали на жительство в Ленинград – тогда еще Петроград. Прожили там года полтора и возвратились в Москву. В петроградских редакциях, а нередко и на Невском проспекте я еще не раз встречался с Осипом Мандельштамом. Как-то гуляли втроем – Осип Мандельштам, Владимир Пяст и я.

Мандельштам говорил о своем возвращении в Петроград, о том, что не хочется снова в Москву. И все-таки через короткое время он уже был в Москве...

В 1930 году он писал о своем Ленинграде:

Я вернулся в мой город, знакомый до слез..

А в середине тридцатых годов поселился в Москве в На-щекинском переулке, переименованном в улицу Фурманова... Отсюда и уехал в Воронеж.

Прошло несколько лет. Он вернулся. Мы встретились с ним и с его женой в метро. Он оброс бородой, глаза его старчески и умиротворенно светло улыбались. В руках была палка.

Сидя в вагоне, легко постукивал палкой по полу вагона. И вдруг – одобрительно:

– Вот... без меня построили.

Он произнес это, как если бы хотел сказать, что построили уже после него. Он как бы вдруг увидел жизнь «после себя».

И старческо-мудро улыбнулся ей.

ВЛАДИМИР

МАЯКОВСКИЙ

В

кафе поэтов Маяковский показывался реже других. Он не был в «Домино» завсегдатаем. На моей памяти – в 1921 году – свои стихи он читал раза два и раза два участвовал в каких-то дискуссиях о поэзии или театре. Но выступал ли он с эстрады кафе «Домино» или – что происходило гораздо чаще – попросту ужинал в обществе дамы, Маяковский в пестрой, сует-

ной и крикливой толпе завсегдатаев держался особняком. Он был инородным телом в толпе поэтов, и вовсе не потому, что ростом на голову выше всех.

Он был сам по себе, но обособленность свою не подчеркивал, и получалось у него это как-то само собой.

Юношей бездомным в Москве я бывал в «Домино» чуть ли не ежевечерне. Я не был поклонником Маяковского и не принадлежал к числу тех молодых, которые, дождавшись, когда Маяковский выйдет из кафе, торопливо шли следом за ним, а если он оказывался один, то подходили к нему на улице со своими стихами.

Противников у Маяковского в ту пору было немало. Его манера держаться у многих вызывала раздражение и даже негодование и в то же время безудержный восторг молодежи, особенно вхутемасовской – учащихся ВХУТЕМАСА (Высших художественно-технических мастерских, позднее реорганизованных в институт). До официального признания Маяковского было еще далеко. Газеты тогда не продавались, а расклеивались по стенам, и я помню на стенах московских домов номер центральной газеты с громовой статьей «Довольно маяковщи-ны!». Автор статьи возмущался тем, что поэт-футурист Маяковский осмелился подать в суд на Государственное издательство, требуя выплаты ему спорного гонорара. Кажется, это был первый случай в истории Советского государства, когда литератор через суд защищал свои авторские права. Тогда это казалось еще необычным. Карикатуры на Маяковского были не в редкость не только в то время, но и много позднее. Еще в 1928 году газета «Читатель и писатель», предтеча современной «Литературной газеты», поместила карикатуру Кукрыник-сов на Маяковского.

Маяковский с огромной челюстью в лавровом венке был изображен в позе Петра на коне, вздыбившемся над пропастью. Но конь, вернее конек,—деревянный, с привязанной мордой льва в наморднике и с общипанным хвостиком...

В 1921 году ни одно выступление Маяковского не проходило спокойно. Если какая-то часть слушателей шла на очередной вечер Маяковского послушать его стихи, то не меньшая, а быть может, и большая часть шла в надежде развлечься еще одним литературным скандалом.

С одного из самых больших таких литературных скандалов и началось мое знакомство с Владимиром Маяковским. И началось, как, пожалуй, обычно не возникают знакомства.

До знаменитой «чистки» поэтов, устроенной Маяковским зимой 1921 года в Большой аудитории Политехнического музея, я не раз встречал его в «Домино». Как оказалось впоследствии, он меня заприметил в кафе поэтов, но знаком я с ним не был. При встрече с ним не раскланивался.

Но вот появились в Москве афиши: «Маяковский чистит поэтов». Такого-то месяца и числа вечером в таком-то часу в Большой аудитории Политехнического музея состоится начало «чистки». «Чиститься» будут поэты, поэтессы и поэтессенки с фамилиями на буквы А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, 3, И, К. Поэты, поэтессы и поэтессенки предупреждались: «неявка» не освобождает их от прохождения «чистки». Тех, кто не явится, будут «чистить» заочно.

В вечер «чистки» задолго до начала в Большой аудитории музея народу набилось, пожалуй, больше, чем когда бы то ни было. Стояли у стен, в проходах, сидели на ступеньках амфитеатра, на полу перед эстрадой и даже на эстраде, подобрав под себя ноги. На вечерах Маяковского публика всегда была шумно-активна. На этот раз публике было предложено принять непосредственное участие в «чистке» поэтов: решать вопрос о праве того или иного поэта писать стихи предстояло простым поднятием рук. Таким образом, публика, набившая зал до отказа, сплошь состояла из судей. Каждый купивший билет и занявший свое место в зале становился одним из судей поэзии – кто бы он ни был. Как всегда на вечерах Маяковского, значительная часть публики – и, разумеется, молодежь – была безбилетной. Именно эта безбилетная и теснилась в проходах, рассаживалась на полу перед эстрадой и на эстраде, шумела, выкрикивала, с нетерпением ждала появления Маяковского. Безбилетная молодежь обменивалась подчас едкими репликами с той частью публики, что не скрывала своего негодования «очередным балаганом Маяковского» и отрицала за Маяковским право «чистить» поэтов. Мол, самого его, этого вашего Маяковского, давным-давно пора вычистить из поэзии! «Чистка» еще не началась, трибуна еще пуста, но в публике страсти уже кипят. Споры, а то и откровенная перебранка одновременно возникают в разных концах зала. Среди молодых возбужденных лиц, среди красноармейских шлемов, курток мехом наружу, кожанок и шинелек – бобровые воротники небезызвестных в Москве бородачей. Тут и там – возмущенные лица почтенных литераторов и артистов, пришедших посмотреть, «до чего может дойти глумление над поэзией». Так же примерно выглядела Большая аудитория Политехнического

музея и тогда, когда здесь происходили выступления Мейер– * хольда или диспуты Луначарского с главой «живой церкви» митрополитом Введенским – есть ли бог и кто создал первого человека? Впрочем, вид аудитории на диспутах Луначарского с Введенским отличался тем, что, по крайней мере, два-три ряда в партере были заняты слушателями в рясах священников.

На этот раз взамен священников, правда, не в ряд, а в разбивку и подальше от эстрады, где должно было происходить «глумление над русской поэзией», сидели почтенные московские профессора, литературоведы и просто хоть и неизвестные, но явно профессорского вида люди.

Публика в большинстве – как всегда на диспутах тех времен – мужского пола. Среди старых и среди молодых, и среди шинелек и среди шуб на меху в неотопленной, но жарко нагретой дыханием сотен людей аудитории женщины в удивительном меньшинстве.

Пожалуй, еще недолго, и кипучие споры публики перерастут в драки и мордобой. Но вот шум в зале начинает заметно стихать: на эстраде первыми появляются поэты, добровольно явившиеся на «чистку». Правда, их имен никто не знает. Но лица знакомы завсегдатаям кафе «Домино». Все они молодые. * Некоторые длинноволосы, некоторые с умопомрачительными бантами вместо галстуков, многие в неподпоясанных широчайших блузах. Одним словом, судя по виду, все они несомненно * поэты. Эти добровольные «подсудимые» усаживаются рядком на длинной скамье в глубине эстрады под стенкой.

И вдруг зал взрывается: грохот аплодисментов перемежается с улюлюканьем, возгласами «долой!», «да здравствует Пушкин!», с протестами против «чистки» и с еще более громкими призывами заткнуть глотки тем, кто протестует против «чистки» поэтов. На эстраде – Осип Брик во френче и брюках а цвета хаки – сегодня он председательствует – и Маяковский в своем темном костюме при галстуке. Брик объявляет первый вечер «чистки» поэтов открытым. Слово предоставляется Маяковскому. Снова аплодисменты, и снова чьи-то попытки протестовать. Но аплодисменты много громче протестов. Маяковский начинает, стоя рядом с сидящим на стуле Бриком, вскоре, увлекшись, подходит к краю эстрады. Он уже говорит, когда позади него на эстраде появляется сутулая фигура Алексея Крученых. Убедившись, что единственное свободное место – за столом председателя, Крученых садится возле Осипа Брика.

Не помню вступления Маяковского к «чистке». Оно было кратким, вызывающим по тону, во многом еще футуристическим, в духе раннего Маяковского, но настолько остроумным, что отдельные возгласы протестов из рядов публики тонули в шуме одобрительных криков молодежи и аплодисментов.

Ахматова была первой или во всяком случае одной из первых, с которых началась «чистка». Маяковский прочел ее старое стихотворение «Сероглазый король».

Слава тебе, безысходная боль!

Умер вчера сероглазый король.

Он обратил внимание слушателей на ритмическое сродство этого стихотворения с популярной до революции песенкой об Ухаре-купце:

Ехал с ярмарки Ухарь-купец,

Ухарь-купец, молодой удалец!

Он привел еще одно стихотворение поэтессы, написанное до революции:

Думали, нищие мы, нету у нас ничего.

А как стали одно за другим терять,—

Так что сделался каждый день Поминальным днем...

Маяковский, помнится, острил насчет того, что вот, мол, пришлось юбку на базаре продать и уже пишет, что стал «каждый день поминальным днем».

Когда Осип Брик поставил на голосование предложение Маяковского: запретить Анне Ахматовой на три года писать стихи, «пока не исправится», большинство простым поднятием рук поддержало Маяковского. Многие из молодежи, сидевшие на полу под самой эстрадой, поднимали по две руки.

Стало ли когда-нибудь известно Ахматовой об этой озорной «чистке» поэтов, устроенной Маяковским в 1921 году? Сообщили ли ей, как сурово разделался с ней Маяковский? Но если и донесли, то, видимо, Ахматова отнеслась к этой «чистке» с достаточным юмором и восприняла ее как очередное озорство буйного Маяковского. всяком случае, в 1940 году, уже много лет после смерти Владимира Маяковского, Ахматова написала превосходное, полное уважения к Маяковскому стихотворение: «Маяковский в 1913 году».

Все, чего касался ты, казалось Не таким, как было до сих пор,

То, что разрушал ты, разрушалось,

В каждом слове бился приговор.

Покончив с Ахматовой, Маяковский перешел к юным и совершенно никому не ведомым поэтам, добровольно явившимся на «чистку». Они сидели рядком на скамье, вставали один за другим, читали стихи, как правило, плохие, и, очень довольные, улыбались даже тогда, когда Маяковский несколькими острыми словами буквально уничтожал их и запрещал им писать. Некоторых присуждали к трехлетнему воздержанию от стихописательства, давали время на исправление. Публика потешалась, шумела, голосовала. Вообще трудно представить себе что-нибудь веселее этой «чистки» поэтов и поэтессенок. Впрочем, поэтессенок я что-то не помню. Выступали почти исключительно юнцы мужского пола. Только один из них в светлых кудрях по плечи, с тонким женским голоском так смутил публику, что из зала спросили:

– Вы мальчик или девочка?

– Мальчик,– на полном серьезе ответил златокудрый поэт.

Ему единогласно запретили писать. Навсегда.

Читал стихи тогда еще очень юный Вячеслав Ковалевский, ныне известный прозаик. Как раз незадолго до «чистки» вышла книга его стихов с предисловием Бальмонта. Когда он ступил к краю эстрады, кто-то в публике крикнул: «Прочтите стихи из книги, к которой Бальмонт написал предисловие!»

Имя Бальмонта тогда было еще очень громко. Ковалевский покраснел от удовольствия и почему-то спросил: «А вы откуда знаете?» Юный поэт был радостно удивлен, услыхав, что его книжку стихов уже читал кто-то из публики.

Маяковский к Ковалевскому отнесся милостиво. Ему было разрешено писать.

Наконец выступил со своими «стихами» Крученых, соратник Маяковского по футуризму. Его известное «Дыр-бул-щир» вызвало веселый смех и свист всего зала. Кажется, даже горой стоявшая за Маяковского молодежь с трудом примирялась с крученыхским «Дыр-бул-щир». Но Маяковский взял Крученых под защиту. Пожалуй, ему было нелегко защищать откровенную «заумь» Крученых и доказывать хохочущей аудитории, нто Крученых – поэт и следует разрешить ему продолжать сочинение «дыр-бул-щирной» поэзии. И если Маяковский тем не менее уговорил публику согласиться на признание Крученых поэтом, то это свидетельствует не о даровании Крученых, а о

совершенно блистательном ораторском даре Маяковского. На этот раз он поистине совершил невозможное. Не помню, как именно он защищал Крученых. Помню только, что в остроумной защитительной речи в пользу Крученых он несколько раз упоминал Хлебникова, ссылаясь на то, что и Хлебников непонятен для многих. Авторитетом Хлебникова он как бы «подпирал» заумную поэзию Крученых.

Убежденное остроумием Владимира Маяковского, большинство проголосовало за Крученых. Но самому Крученых это показалось мало. Я сидел на эстраде позади Брика и слышал, как Крученых требовал от Брика снова предоставить ему слово. Брик тихо спросил Маяковского:

– Дать ему слово?

Маяковский недовольно шепнул Крученых:

– Я уже сказал о тебе и хватит. Ничего больше не надо. Молчи.

Крученых угомонился.

И вдруг из-за кулис на эстраду вышли три резко дисгармонирующие с окружающей обстановкой фигуры поэтов-ниче-воков. Все в высоких крахмальных воротничках, с белыми накрахмаленными манишками, в элегантных черных костюмах, лаковых башмаках, у всех волосы сверкают бриллиантином. На груди выступавшего впереди ничевока поверх манишки красный платок, заткнутый за крахмальный воротничок. В зале поднялся вой. Однако, по мере того как ничевок с красным платком на груди читал манифест ничевоков, вой и шум в зале стихал. Как ни потешны были эти три ничевока, кое-что в их манифесте понравилось публике. Одобрительно приняли заявление, что Становище ничевоков отрицает за Маяковским право «чистить» поэтов. Но когда ничевоки предложили, чтобы Маяковский отправился к Пампушке на Твербул (то есть к памятнику Пушкина на Тверской бульвар) чистить сапоги всем желающим, вой и шум снова усилились. Враждующие между собой части публики объединились против ничевоков. Одна часть была возмущена выступлением ничевоков против Маяковского, другая тем, что ничевоки посмели назвать памятник Пушкину «Пампушкой».

Маяковский с неулыбчивым, строгим лицом поднял руку. Зал стих.

– Товарищи и граждане,– спросил Маяковский у зала,–вы обратили внимание, что грудь ничевока прикрыта красньш платком?

– Обратили!!!

– Хотите знать, зачем ничевоку понадобилось прикрыть манишку платком?

– Хоти-им!!! Говорите!!

– Это для того, чтоб из его носа не накапало на манишку!

Ничевоки были посрамлены. Под улюлюканье зала они покидали эстраду.

То ли вослед разгромленным ничевокам, то ли адресуясь к самому Маяковскому, кто-то крикнул из средних рядов:

– Да здравствует Пушкин!

Но Маяковский уже не ходил в желтой кофте и не сбрасывал Пушкина с парохода современности. Иногда читал его, даже с эстрады демонстрируя свою верность Пушкину. И все-таки, еще за кулисами, заслышав шум пришедшей «на него» публики в зале, он всходил на эстраду так, словно все еще был в желтой кофте и все еще сбрасывал Пушкина. Меня не покидало впечатление от двух Маяковских – Маяковского на эстраде и Маяковского в жизни. Люди, встречавшие и слышавшие его вне эстрады, знавали и печального и даже застенчивого Маяковского. Многие, знавшие его хорошо, утверждали, что «настоящий, живой» Маяковский – это застенчивый Маяковский. А тот, каков он у себя на эстраде, «чистя» поэтов и поэтес-сенок,– это Маяковский, преодолевающий собственную застенчивость. Мол, поведение его на эстраде – это форма его самозащиты от природной застенчивости.

Кому не знакомо чувство, когда, наблюдая то или иное событие, ты веришь, что событие может еще повернуться и так и этак, и ты гадаешь о нем, о себе. А по прошествии лет, оглянувшись, понимаешь, что не могло быть иначе, чем было. Неумно, оборачиваясь в прошлое, убеждать себя и других: «Если бы то-то и то-то, то событие повернуло бы не туда».

Похоже, что «если бы» к прошлому неприменимо. Словно записано в несуществующей книге судеб, что быть будущему твоему по сему и не быть иначе. Вот так, должно быть, в воображаемой этой книге записано было, что пройдет семь или восемь лет и Маяковский в беседе с Валентином Катаевым о том, как сбрасывал Пушкина с парохода современности, приведет легкий упрек своей матери: «Зачем тебе это, Володичка?»

Мало ли что могло быть записано в книге судеб! Могло быть и то, что вскоре по настоянию Николая Шебуева я стану печатать в разных газетах и журналах обзоры литературных и театральных диспутов «По волнам дискуссий». И то, что пройдет сорок лет, и пожухшие, примятые вырезки этих моих обзоров вызволят меня в дни, когда я засяду писать вот эту самую книгу, которую ты держишь сейчас в руках, мой читатель! И все эти молодые «обзоры», чудом сохранившиеся в моем архиве, уточнят мою память о прошлом.

В одном из таких обзоров будет сказано, как Осип Максимович Брик читал в кафе «Домино» доклад «Не пора ли нам бросить стихачество?». И через много лет после опубликования этого обзора, встретив меня с Михаилом Левидовым на Тверской у Центрального телеграфа, Брик вспомнит этот мой старый обзор, где о нем, и попросит у меня, ежели сохранился, тот номер газеты. И, отведя в сторону к стене Телеграфа Леви-дова и меня, прочтет кусочки из только полученного им из Испании письма Маяковского. И в письме – строки стихов об Испании:

...Кастаньеты гонят сонь.

Визги...

Пенье,

Страсти!

А на что мне это всё!

Как собаке – здрасите!

Левидов, конечно, восхитится, воскликнет: «Какой диалектик!» А я, воздав должное Маяковскому, скажу Осипу Брику, что никак не избавлюсь от многолетнего впечатления «двух Маяковских» – Маяковского на эстраде и Маяковского «вне». И, не устрашась того, что Брик неотделим от Владимира Маяковского, понедоумеваю по поводу давнишней «чистки» поэтов и поэтессенок и по поводу многого, что словно идет от уже сброшенной желтой кофты и Пушкина за бортом и не является уже Маяковским и все же под именем Маяковского существует.

И Брик удивит меня, но уже не вызовет одобрения Михаила Левидова и даже понудит его нахмуриться.

– Всю жизнь я работаю с Маяковским и ничего поделать с ним не могу. Он со мной соглашается, обещает не повторять и снова срывается.

Брик говорил тогда тоном и словами воспитателя, измученного трудновоспитуемым подопечным. Я не поверил своим ушам, не смог представить себе Маяковского – непослушного воспитанника Осипа Брика. И вновь в памяти осветилась картина «чистки» поэтов и поэтессенок, когда Брик в своем защитного серо-зеленого цвета костюме «хаки» делал вид, будто и впрямь председательствует на «чистке». И это при действительном, неуемном, громогласном и единолично всевластном председателе и судье Маяковском!

Она продолжалась, эта «чистка» поэтов. Какой-то молодой человек прочитал стихотворение, одно из тех, какие во множестве печатались тогда во всевозможных журналах на серой бумаге. Профессионально написанное, холодное, не интересное ничем стихотворение.

Маяковский под одобрительные возгласы публики «вдребезги» разделал стихотворение. Но поэт показался ему не безнадежным. Он предложил запретить молодому человеку печатать стихи в течение трех лет и отправить его на выучку к Маяковскому! Публика снова единогласна (почти!): лес поднятых рук. Предложение принято. Но, как ни странно, молодой, «вдребезги» раскритикованный Маяковским, осужденный публикой поэт очень доволен. Радостно улыбаясь, торжествуя, он подошел к краю эстрады и признался во всеуслышание, всенародно, что надул всех присутствующих и самого Маяковского! Стихотворение, которое он только что читал, написано вовсе не им!

– Кем? Кем написано?

– Автор осужденного вами стихотворения... Валерий Брюсов!

Шум. Хохот. Крики. Свистки. Аплодисменты. Вой. Рев. Брику долго не удавалось унять аудиторию.

Спокойнее всех был Маяковский.

– Товарищи и граждане! – прогремел его голос, перекрывая рев.– Раз эти стихи принадлежат Валерию Брюсову, значит, и ваш суровый приговор относится к Валерию Яковлевичу Брюсову.

– То есть ка-ак?

– Очень просто. Ваш приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Валерию Брюсову запрещено писать в течение трех лет... пока не исправится.

Запретить писать Брюсову? Это показалось слишком даже многим из почитателей Маяковского. Что там ни говорите, этого никто не мог ожидать!

Все попытки Осипа Брика утихомирить зал провалились. Один за другим демонстративно поднимались с мест почтенные профессорские фигуры и протискивались к выходу. Кто-то огромный с патриаршей бородой на груди, в распахнутой шубе, возмущенно размахивая руками, демонстративно шагал между рядами. Он еще не успел покинуть зал, как Маяковский, спокойно наблюдавший бурю в зале, иронически заметил но адресу бородача:

– Бриться пошел.

Хохот прокатился по залу. Бородач был сражен. Маяковский вновь – победитель.

И вот тут взбрело мне на ум вступиться за поруганную честь Валерия Брюсова и выступить против Владимира Маяковского.

В Москве я был новичок. Года еще не прошло, как я приехал сюда из Феодосии, где долгое время находился под непосредственным влиянием парнасских поэтических традиций Максимилиана Волошина. Даже с ломаной строкой я не успел еще примириться. Ритмика стихов Маяковского казалась враждебной поэзии. Футуризм, главой которого тогда был Маяковский, вызывал во мне недоброе чувство. А манера Маяковского обращаться с публикой и даже с признанными поэтами возмущала. На «чистку» поэтов я пришел с предубеждением. Все, что наблюдал в течение этого вечера, укрепило меня в убеждении, что Маяковский сам не всерьез относится к «чистке» и что весь этот вечер не более, чем озорство. Я с неодобрением смотрел на безвестных поэтов-юнцов, добровольно пришедших «чиститься», и намеренно сел на эстраде в сторонке от них. А на эстраде я оказался как один из множества членов СОПО – Союза поэтов, хотя сам к тому времени уже бросил «стихописательство».

Итак, негодующий, никому не ведомый, очень молодой человек попросил слова у председателя Осипа Брика. На мою беду, слово мне было дано. Не иначе, как меня приняли за еще одного стихотворца, принесшего свои вирши на грозный суд Маяковского.

Но я не читал стихи. Я произнес короткую и отнюдь не искусно построенную речь, протестуя против вечера «чистки» поэтов. Я говорил, что «чистка» эта – издевательство и над поэзией и над публикой. Я закончил восклицанием, что Маяковский «чистит» здесь не поэтов, а публику. Выступление безвестного юноши против знаменитого Владимира Маяковского уже само по себе – факт скандальный, а любителей скандалов в публике было едва ли не большинство. Меня наградили аплодисментами. Но торжество мое было очень недолгим. Маяковский, даже не поглядев на меня, шагнул к краю эстрады и, как потом говорили, «принялся делать из меня отбивную». Самым обидным оказалось, что, уже давно заприметив меня в кафе «Домино», Маяковский сегодня принял меня за одного из поэтов, добровольно пришедших «чиститься», а потом будто бы со страху отказавшегося от «чистки». Тем более мне было обидно, что в тому времени я стихи уже не писал, и все, что Маяковский зло, остроумно и уничтожающе говорил о табунках юных сти-хачей из кафе «Домино», я сам считал полностью справедливым. Тщетно я пытался перебить Маяковского и дать понять залу, что я вовсе не стихописатель. Перебить Маяковского, перекричать Маяковского?! Шутка сказать, кому бы это было под силу! Увы, на каждую мою попытку подать реплику Маяковский отвечал так, что зал покатывался со смеху и по рядам проносились шквалы аплодисментов. Я попал под жернова беспощадного остроумия Маяковского, и, вероятно, только то, что я еще был полон юношески уязвимого самолюбия, мешало мне самому аплодировать Маяковскому.

В несколько минут покончив со мной, Маяковский триумфатором перешел к следующим своим жертвам. Обо мне, разумеется, тотчас забыли. Продолжалась «чистка» поэтов, поэтесс и поэтессенок с фамилиями, начинающимися с буквы А до буквы К. С вечера «чистки» я ушел в полном убеждении, что теперь Маяковский – мой враг. И надо же так было случиться, что на следующий день я встретился с ним.

Я шел с Садовой-Самотечной, где жил, через Лихов переулок к Петровским воротам – своей обычной дорогой в центр. И вдруг на узком тротуаре Лихова переулка показалась широко шагающая навстречу огромная фигура поэта. В теплой короткой куртке с воротником кенгуру, он при каждом шаге выбрасывал палку вперед и затем твердо отталкивался ею от тротуара.

Увидев его еще в глубине переулка, я остановился, на мгновенье окаменелый. Еще одна, две минуты, и мы встретимся с ним лицом к лицу.

Не может быть и речи о том, чтобы я раскланялся с ним. Но не должен ли я ему сказать, бросить что-либо злое в отместку за обиду, нанесенную мне вчера? Но что бы я смог!

Я засунул обе руки поглубже в карманы своей меховой куртки и отчаянно зашагал прямо навстречу Владимиру Владимировичу. Я пройду сейчас мимо, всем своим видом подчеркнув, кто не желаю даже замечать своего прославленного обидчика. Легко сказать, не заметить Маяковского в Лиховом переулке!

И вот тут-то и произошло то, что я меньше всего был способен предвидеть. Маяковский увидел меня и узнал – издали приветливо заулыбался и прежде, чем я поравнялся с ним, снял кепку и дружественно помахал ею в воздухе. Я в полном недоумении остановился посреди тротуара, а Маяковский, подойдя, хлопнул меня по плечу и, ничего не сказав, зашагал дальше но Лихову переулку.

Следующая встреча произошла в Главполитпросвете (я там работал), в большом доме на Сретенском бульваре. И опять, не успел я еще решить, следует ли мне поздороваться с Маяковским, как он приветливо поздоровался первым. Два или три года спустя я рассказал Михаилу Левидову о странных обстоятельствах знакомства с поэтом. Левидов в ту пору бывал у Маяковского, часто играл с ним в карты и как-то передал ему мой рассказ. Маяковский помнил, что произошло на «чистке» поэтов, мое против него дерзкое выступление и то, как он потом разделал меня «под орех». Но, хотя на глазах публики Маяковский и разделал меня, лично ему понравилось, что никому не ведомый парень отважился выступить против него.

– Это совершенно в его характере,– уверял Левидов.– Он не мог не разделать вас на вечере в присутствии публики, как всегда разделывал всех своих оппонентов. Но то, что вы, безвестный юноша, посмели выступить против него, лично ему импонировало.

IV

При встречах со мной Маяковский никогда не вспоминал эпизода на «чистке» поэтов, а я, разумеется, тем более не напоминал ему. Одно время, работая в Главполитпросвете, я виделся с ним по нескольку раз в неделю. В одной из комнат, среди лабиринтов громадного дома на Сретенском бульваре, Маяковский писал плакаты. Мы, молодые работники Главполитпросвета (редакционно-издательского отдела), по любому поводу и без повода часто забегали к нему – поглядеть, как работает Маяковский. Такие забеги ему не мешали. В холодной, пустынной комнате, в кепке, с кистью в руке, широко расставив ноги, он обычно стоял перед лежавшим на полу плакатом, только законченным или, напротив, едва только начатым. И если работа лишь начиналась, Маяковский даже не замечал гостей. Но если плакат был закончен, он вопросительно смотрел на лица посетителей, проверяя их впечатление. Сосредоточенный на работе, он мало походил на Маяковского, которого знали посетители его вечеров поэзии или диспутов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю