Текст книги "La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет"
Автор книги: Эльза Моранте
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 48 страниц)
…1941
Январь
Все еще продолжается разгромная зимняя кампания итальянских войск, посланных на завоевание Греции.
В Северной Африке итальянцы, атакованные англичанами, эвакуируют свои колонии в Киренаике и Мармарике.
Февраль–май
После высадки немецких бронедивизий в Северной Африке итальянцы и немцы снова занимают Киренаику и Мармарику.
Немцы вторгаются в Грецию, чтобы помешать окончательному разгрому итальянских экспедиционных войск. Для реализации этого предприятия требуется содействие Болгарии и Югославии. После отказа Югославии Германия оккупирует и опустошает ее территорию, подвергает Белград карательным бомбардировкам. Греция, после долгого сопротивления, принуждается к сдаче и оккупируется немецко-итальянским экспедиционным корпусом.
Заключается договор о ненападении и о взаимных территориальных уступках между императорской Японией и Советским Союзом.
В Восточной Африке – победоносное наступление английских частей, которые занимают все три столицы итальянской колониальной империи (Могадишо, Асмару, Аддис-Абебу) и при поддержке эфиопских партизан восстанавливают на троне императора Хайле Селассие.
Июнь
Немцы начинают реализацию своего грандиозного плана «Барбаросса», направленного против Советского Союза. Они гарантируют победоносный исход кампании еще до наступления зимы: «Сталинская Россия будет стерта с географической карты за восемь недель». Италия принимает решение участвовать в этом предприятии. В Вероне Муссолини лично присутствует при параде одной из дивизий, отправляющихся на Восточный фронт.
Июль
Япония оккупирует Индокитай, бывшее французское владение.
В Югославии оформляется движение Сопротивления против нацифашистских оккупантов.
Германские войска победоносным маршем продвигаются вглубь советской территории.
Сентябрь
Немецкое правительство постановляет, что каждый еврей, достигший шестилетнего возраста, обязан носить на груди желтую шестиконечную звезду.
Октябрь
Индус Махатма Ганди призывает к пассивному сопротивлению (своим последователям он уже вменил сопротивление в обязанность) все народы, попавшие под английское колониальное иго.
За распоряжением об обязательной сегрегации еврейского населения, уже отданным нацистскими оккупантами, в Польше следует декрет, вводящий смертную казнь для каждого еврея, застигнутого вне территории гетто.
Продолжается победоносное наступление немецких танковых частей и пехоты по советской территории. За четыре месяца военных действий уже три миллиона русских солдат выведены из строя (согласно приказу фюрера, судьба, уготованная военнопленным, как и всем остальным недочеловекам – это уничтожение. Все международные конвенции о войне следует теперь считать недействительными).
Ноябрь
Фюрер встречается с Гиммлером, главой войск СС и гестапо (секретной полиции) для выработки окончательного решения еврейской проблемы в соответствии с уже имеющимся планом, который предусматривает депортацию всех людей еврейской расы в лагеря уничтожения. Оборудование и установки для массовой ликвидации депортированных уже функционируют в целом ряде лагерей, и над их техническим усовершенствованием сообща работают некоторые весьма авторитетные промышленные предприятия рейха.
В России продолжается победоносное продвижение армий рейха, которые берут в осаду Ленинград и движутся на Москву.
Декабрь
Ленинград не сдается. Южнее отброшенные назад русским контрнаступлением германцы отказываются от захвата Москвы и осуществляют сложную перегруппировку сил; им мешают зимняя грязь и мороз.
В Восточной Африке капитулируют перед английскими силами последние итальянские гарнизоны, и это означает закат итальянской колониальной империи.
В Северной Африке итальянцы и немцы вынуждены уйти из Киренаики.
Декретом под кодовым названием «Ночь и туман» фюрер предписывает своим войскам во всех оккупированных странах брать под арест и бесследно уничтожать всякого, кто «представляет опасность для германской нации». Казни, доверенные специальным подразделениям СС и СД, унесут в Европе жизнь примерно одного миллиона человек.
В тихоокеанском бассейне японцы внезапно атакуют американский флот, стоящий на якоре в гавани Пирл Харбор. Начинается война между Соединенными Штатами и Японией, она распространяется на другие державы трехстороннего пакта, то есть на Италию и Германию. Это дальнейшее расширение всемирного конфликта доведет число воюющих стран до сорока трех…
1
Триста парадных герольдов, в перьях и лентах,
мчатся по городу. Трубные звуки и бой барабанов.
Колокола раззвонились и капают бронзой.
«Глорию» петь начинает
свободный орган.
Бросились вестники вскачь на разряженных конях,
новость семи городам вскоре они принесут.
Из вотчин и княжеств отбыли уже караваны,
от сорока властелинов неся дорогие дары
в ларцах из эбена и кости душистой.
Вот распахнулись все двери. На каждом пороге
мы видим гонцов, в умиленье ладони сомкнувших.
Даже верблюды, ослы и быки преклонили колени.
Единая песнь торжества рвется из тысячи уст!
Всюду танцы, застолье, огней ликованье!
Что-то случилось? А как же! Вчера королева
даровала наследника нашему трону!
Ида так никогда и не узнала о судьбе своего обидчика, не узнала даже его фамилии, да впрочем и не пыталась узнать. То, что он, после своей бравой выходки, не дал о себе никакой весточки и исчез точно так же, как и появился, для нее явилось заключением бесспорным и естественным, предрешенным с самого начала. Тем не менее, уже с той ночи, что последовала за приключением, которое он ей навязал, стала бояться его возвращения. Как только он ушел, она, не выходя из своего заторможенного состояния и двигаясь автоматически, приготовила ужин для себя и для Нино – тот, как всегда, запаздывал. В детстве приступы ее недуга всегда кончались приступами волчьего аппетита; но в этот раз, с неохотой пережевывая кусок, уснула в кухне, не вставая со стула. Часов в девять раздались истошные трели колокольчика у входной двери – это вернулся Нино. Отперев ему, Ида тут же легла в постель и погрузилась в некую летаргию, без снов. Таким образом проспала несколько часов, потом, глухой ночью, рывком очнулась – ей показалось, что немец, ставший гораздо выше и плотнее, из темноты склоняется над нею, угрожая снова ее изнасиловать, шепча ей в ухо по слогам незнакомые слова, из тех, которыми успокаивают детей или домашних животных. Она зажгла свет. На будильнике было четыре часа; все, что случилось накануне, вдруг пронеслось через ее прояснившееся сознание как столкновение каких-то угловатых теней, словно черно-белый фильм. За закрытой дверью ее комнаты была другая комната, там сейчас спал Нино. Та самая комната! Вспомнив, что она даже не перестелила ему постель, она содрогнулась от стыда и растерянности: поспешно погасив свет, чтобы укрыться темнотой, с головой забилась под одеяло.
В шесть ее разбудил звон будильника. И в это утро, и последующие она давала уроки с острым ощущением того, что вокруг ее тела полыхает некая видимая простым глазом аура, почти второе тело, то ледяное, то раскаленное до невозможности, и ей приходится постоянно таскать его на себе. Ида больше не чувствовала себя прежней, она была авантюристкой с двойной жизнью. Ей казалось, что ее руки и ноги переносят на школьников и на всех остальных бесчестие изнасилования, а на ее лице, словно на мокром пластилине, запечатлены следы поцелуев. За свою жизнь ей, если исключить Альфио, не доводилось сближаться ни с одним мужчиной даже в мыслях, и теперь все кричало о пережитом ею приключении, о скандальной супружеской измене.
Идя по улице, если только замечала немецкий мундир, тут же решала, что это тот самый немец, ибо у него оказывалась та же походка, та же посадка головы, те же движения рук; с бьющимся сердцем она сворачивала за ближайший угол. И эти ее новые страхи на какое-то время вытеснили те, прежние страхи нацистских преследований. Даже внезапное повторное проявление недуга, покинувшее ее уже столько лет тому назад, сейчас ее не тревожило. В глубине души Ида была убеждена, что припадок больше не повторится, и так оно и вышло. Поначалу подумывала было посоветоваться с аптекарем на предмет какого-нибудь особого успокаивающего средства, поскольку напрочь забыла название того, давнего лекарства, что принимала в Калабрии. Но потом раздумала, заподозрив, что аптекарь может догадаться не только о ее застарелой и тщательно скрываемой болезни, но и об обстоятельствах ее рецидива.
Ежедневно, возвращаясь домой, Ида еще с перекрестка бросала взгляд на свой подъезд, опасаясь увидеть ожидающего ее немца, точно речь шла о любовном свидании. Потом, бегом одолев вестибюль подъезда, начинала подозревать, что он, уже зная распорядок ее дня, конечно же, забежал вперед и ждет ее на площадке, прямо у двери квартиры, желая сделать ей сюрприз. Она прислушивалась – не донесется ли звук дыхания; ей мерещился его характерный запах, без сил она тащилась по лестнице, все больше бледнея по мере того, как приближалась к своему седьмому этажу. Отперев дверь, она бросала внутрь косой взгляд и была убеждена, что видит его пилотку на полке вешалки, в том самом месте, где он оставил ее в тот день, войдя в квартиру.
Оказываясь дома в послеобеденное время, она каждую минуту ожидала нового его вторжения. Эта тревога охватывала ее, в основном, когда она была одна, словно присутствие Нино ограждало ее от опасности. То и дело она выходила в прихожую и прислушивалась, с трепетом ожидая услышать тот звук решительных шагов, что навсегда остался у нее в ушах – его можно было отличить от любых других шагов, раздающихся на земном шаре. Она изо всех сил избегала находиться в гостиной, бывшей одновременно и «студией» Нино, а перестилая диванчик, чувствовала тяжесть в руках и ногах и чуть не теряла сознание.
В этот период она по ночам не видела снов; по крайней мере, проснувшись, она не могла вспомнить, снилось ей что-то или нет. Но частенько ей случалось, как и в первую ночь, метаться во сне, чувствуя, что этот человек совсем радом, что он давит на нес тяжелым телом – жарким, почти обжигающим. Он целует ее, орошая ее лицо своей слюной, и при этом скандирует ей в уши не ласковые словечки, нет, а непонятные, грозно звучащие немецкие упреки.
У нее никогда не было доверительных отношений с собственным телом, и дело доходило до того, что она даже не смотрела на него, когда приходилось мыться. Ее тело выросло вместе с ней, но оно было ей посторонним. Даже в пору первой молодости оно не было красивым – толстые лодыжки, хрупкие плечи и преждевременно увядшая грудь. Единственной беременности хватило для того, чтобы деформировать его навсегда, и потом, став вдовою, она никогда не предполагала, что кто-то может использовать его как тело женщины, то есть заняться с помощью его любовью. При чрезмерной массивности бедер и тщедушности всего, что было выше пояса, оно стало для нее лишь обузой, которую приходилось постоянно таскать с собой.
Сейчас, после того как позади остался тот злополучный день, она, находясь в обществе своего тела, чувствовала себя лишь более одинокой. И в то время как она одевалась, еще в потемках, на глазах у нее непроизвольно наворачивались слезы оттого, что приходилось совершать определенные интимные операции, такие, как надевание бюстгальтера или закрепление пряжек на чулках.
Тот ножичек, что он оставил ей, Ида в первый же день торопливо спрятала в прихожей в сундук, полный тряпичных лоскутков и разной дребедени. И у нее так и не находилось смелости, чтобы снова на него посмотреть, или хотя бы отодвинуть в сторону эти лоскутки, или даже приоткрыть сундук. Но, проходя мимо, она каждый раз чувствовала некий толчок в жилах и начинала дрожать, точно робкий свидетель, знающий тайник, где хранится полученная преступным путем добыча.
Однако же мало-помалу она с течением времени убедилась, что ее боязнь повстречать еще раз того солдата является полной глупостью. В эту минуту он, должно быть, находился на каком-нибудь дальнем-предальнем фронте, насилует там других женщин и расстреливает евреев. Но ей он больше не угрожает, с этим покончено. Между этим незнакомцем и Идой Рамундо нет больше ничего общего – ни сейчас, ни в будущем.
Об их мимолетном приключении не знал никто, кроме ее самой, даже Нино ничего не подозревал. А поэтому ей имело теперь полный смысл стереть случившееся из своей памяти и продолжать обычную жизнь.
Каждый свой день она начинала с того, что вставала в шесть и в кухне готовила при электрическом свете завтрак и первый обед для Нино. Потом она одевалась, будила Нино и бегом, опаздывая, спешила в школу, которая была от дома в двух трамвайных остановках. После уроков она бегала по магазинам поблизости от школы, чтобы успеть закупить продукты до обеденного перерыва (потом вступал в силу режим затемнения, а она боялась ходить по улицам в темноте). На обратном пути она трижды в неделю с полными сумками спускалась в район Кастро Преторио, где у нее был частный урок. В конце концов она попадала домой. Доев то, что оставалось после Нино, она прибирала комнаты, проверяла школьные тетрадки и готовила ужин, после чего начинался вечерний период ожидания – она ждала своего Ниннарьедду.
Прошла примерно неделя, и вот череда ночей без сновидений прервалась, и она стала видеть сны. Ей приснилось, что она возвращается домой и несет, то ли украв где-то, то ли взяв по ошибке, не сумки, а большую корзину, вроде тех, что идут в ход в Калабрии при сборе винограда. Из корзины торчит зеленый побег, он ветвится, растет на глазах и заполняет собою все пространство комнаты… Вот он уже вырывается во двор и вьется по стенам. Поднимаясь, он превращается в целый лес сказочных растений – это охапки листвы, это орхидеи и колокольчики экзотической расцветки, грозди винограда и апельсины величиной с дыню. Между ними играют маленькие дикие зверьки вроде белок, у всех у них голубые глазки, они высовывают свои веселые любопытные мордочки, то и дело подскакивают в воздух, планируя на невидимых крыльях. Тем временем уже собралась толпа, люди смотрят из всех окон, но ее самой здесь уже нет, она неизвестно где, но при этом понятно, что смотрят именно на нее, и она в чем-то обвиняется. Этот сон преследовал ее еще минуту-другую после того, как она проснулась, потом все исчезло.
В конце января она уже загнала в самые далекие подвалы своей памяти тот злосчастный день, что шел сразу после праздника Богоявления, она затиснула его среди других кусочков и отрывков прошлой жизни, – те, все до одного, при воспоминании причиняли ей боль.
Но среди многих страхов и рисков, возможных и невозможных, вытекающих из ее пресловутого приключения, был один страх и риск, из категории вероятных, о котором она не подумала – наверно, оттого, что бессознательно выставила против него защиту, а этой защите помогал опыт брака, давшего ей за столько лет любовного союза всего одного ребенка…
С поры созревания ее тело оказалось подвержено всякого рода беспорядочным аритмиям. Матка с ее периодическими ощущениями вела себя как не подчиняющаяся никаким законам рана, которая порой изматывала ее бурными кровотечениями, а порой словно закрывалась на ключ, преграждая путь даже минимальным отправлениям, и ныла при этом, мучая ее, словно язва. С одиннадцатилетнего возраста (зрелость пришла к ней преждевременно) Ида привыкла и покорно переносила эти таинственные колебания; она медлила, одержимая сомнениями и недомоганием, несколько недель, прежде чем согласиться с высшей и скандальной новостью, новостью совершенно немыслимой: ее непристойное соитие с безымянным немцем принесло ей беременность.
Мысль каким-либо образом устроить себе аборт не пришла к ней даже под видом фантазии. Единственная защита, до которой она додумалась, это скрывать свое состояние от всех, покуда это мыслимо. Все прочие осложнения, угрожающие ей в непосредственном будущем, выглядели неизбежными, а поэтому представлять их себе не имело никакого смысла, следовало просто о них не думать. В ее новом физическом состоянии это было совсем не трудно, ведь с каждым днем ее восприятие тупело, отсекая ее от всех внешних поводов для тревоги и погружая в пассивность почти легкомысленную. Никто не считал нужным расспрашивать ее о причинах недомоганий (не слишком-то тяжелых!), посещавших ее, для которых, в случае чего, так не трудно было найти объяснение. В те времена среди бытующих болезней в большой моде был колит, даже в пролетарских кварталах; и для того, чтобы оправдать находившие на нее приступы тошноты, она утверждала, что страдает одной из форм колита. Тошнота накатывала на нее неожиданно, при виде самых обыкновенных предметов, которые не несли в себе ничего отталкивающего – к примеру, набалдашника дверной ручки или трамвайного рельса. Эти предметы вдруг как бы внедрялись в ее сущность, начинали пузыриться и бродить, рождая внутреннюю горечь. И тогда к ним примешивались воспоминания из прошлого, из той поры, когда она вынашивала Нино. Она корчилась в приступах тошноты, и ей казалось, что прошлое, и будущее, и ее чувства, и все вещи мира крутятся в одном общем колесе, которое крошится и распадается, неся при этом освобождение.
Сновидения приводили ее в неистовство, они опять принялись одолевать ее достаточно часто и настойчиво. Вот она вдруг начинает бегать взад и вперед по какому-то пустырю, и он, вроде бы, действительно пуст, но при этом со всех сторон доносятся оскорбительные выкрики и смех… Вот она оказывается запертой в чем-то вроде собачьего ящика, и через окошко, забранное железными прутьями, она видит, как мимо проходят рослые молодые женщины в цветастых одеждах, похожие на кормилиц, и каждая несет на руках восхитительного младенца, и все эти младенцы заливаются смехом. Женщины прекрасно ее знают, но отворачиваются в сторону, чтобы не смотреть на нее, и младенцы тоже смеются совсем не для нее. Она ошиблась, а ведь ей было показалось…
Теперь она идет вместе с отцом, тот прикрыл ее полой плаща, но плащ вдруг улетает прочь как бы сам собой, и отца тоже нет рядом. А она оказывается маленькой девочкой, одиноко пробирающейся по горным тропам, и при этом по ее бедрам струятся ручейки крови. На тропинке позади нее виднеются следы этой крови. Что хуже всего в этом совсем неуместном скандале, так это хорошо знакомое ей посвистывание Ниннарьедду, доносящееся откуда-то снизу; между тем она, как последняя дура, вместо того, чтобы спасаться бегством, остановилась посреди тропинки и играет с козочкой… Но при этом как бы не замечает, что козочка кричит, у нее родовые схватки, она вот-вот родит! А между тем рядом уже изготовился человек, это забойщик электрических скотобоен…
…Польские мальчишки, совсем оборванные, играют, катая по земле золотые колечки. Кольца эти волшебные, только они об этом не знают. Такая игра в Польше запрещена. Она наказывается смертной казнью!!!..
От всех этих снов, даже самых мимолетных, у нее оставался тяжелый осадок. Но потом день шел своим чередом, заставляя обо всем забыть.
Теперь она каждое утро должна была делать громадные усилия, чтобы заставить себя встать. И во все последующие часы не было ни одного действия, даже самого простого, которое не стоило бы ей великих трудов. Но эта борьба, хотя и напоминала ей поминутно о ее состоянии, все же поддерживала ее, словно состояние опьянения. Она бегала с трамвая на трамвай, из одного района в другой, постоянно все с теми же кошелками, все в той же шляпке с траурной вуалеткой и с тою же складкой между бровей. Придя в школу, она делала то же, что и всегда: перекличка, осмотр ушей, рук и ногтей – директор велит поддерживать чистоту… И эти свои обязанности тоже, наряду с другими, чисто преподавательскими, она выполняла с крайней серьезностью и сосредоточенностью, как было заведено, так, словно это были дела всемирной важности. Согласно своей привычке, она не сидела за кафедрой, а ходила между рядами парт, и глаза ее под насупленными бровями никогда не оставались в покое. «Пишите: диктовка. „Героическая италь-янская ар-мия во-дру-зи-ла слав-ные зна-ме-на Ри-ма за пре-де-ла-ми горных це-пей и мо-рей и сра-жа-ет-ся ра-ди ве-ли-чия От-чиз-ны (О – заглавное!) и за-щи-ты сво-ей Им-пе-рии (снова с большой буквы!) за пол-ну-ю и о-кон-ча-тель-ную по-бе-ду…“ Анна-Румма! Я все вижу, ты списываешь у Маттеи!»
«Нет, синьора учительница… Я вовсе не списываю».
«Списываешь, списываешь. Я видела, да, да. Если будешь и дальше списывать, я поставлю тебе отметку, и это будет двойка!»
«Но я же больше не списываю, разве вы не видите?»
«Раз так, я тебя прощаю».
«…А что на завтра, синьора учительница?» «А что задано на завтра?» «На завтра чего-нибудь задано?» «Синьора учительница, к завтраму чего делать?» «А на завтра чего записывать?»
«Пишите: на завтра. Сочинение. „Что я думаю о ласточках“. Задача. Луиджио три года. Его брату вдвое больше, а его сестренка вдвое младше его. Сколько лет брату? Сколько лет сестре? Упражнение. Переписать три раза в чистую тетрадь: „Витторио и Елена – это имена наших августейших монархов…“»
По вечерам, приготовив ужин, она сидела в кухне и ждала Ниннарьедду, который, даже если возвращался до того, как запирали подъезд, не спешил укладываться спать. Гораздо чаще он поспешно поглощал ужин, даже не присев за стол. То и дело он бросался к окну и свистел своим приятелям, изнывавшим во дворе. Потом он просил у нее денег на кино. Она сопротивлялась и не давала; в конце концов он, расхаживая взад и вперед по комнате, как будто был заправским сутенером, властно вымогал их у нее – иногда силой, иногда угрожая навеки убежать из дома. Часто бывали вечера, когда за этой первой перепалкой следовала и вторая – он вдруг требовал дать ему ночной ключ и ключ от подъезда, а она упорно отказывала, отрицательно качая головой, твердила «нет», и еще раз «нет», и опять «нет», потому что он еще слишком мал, и на этом она стояла твердо, готовая скорее выброситься в окно, чем уступить. И именно он, измотанный все более отчаянными окриками, доносившимися снизу, и боясь опоздать в кино, уступал тому, чего не мог перебороть. И опрометью бросался вниз по лестнице, бормоча протесты, словно беспризорный кот, которого прогоняют ударами швабры.
В прошлом она не хотела ложиться до тех пор, пока он не возвращался: если ожидание затягивалось, она обычно дремала прямо в кухне. Но теперь, отягощенная усталостью, она не могла противиться желанию прилечь, но спала чутко, до тех пор, пока с улицы не доносился призывный свист ее блудного птенца. Тогда, насупив брови, она спускалась вниз и отмыкала дверь подъезда, обув стоптанные шлепанцы, накинув бумазейный халат с цветочками прямо на ночную рубашку, рассыпав в беспорядке по плечам свои черные как вороново крыло локоны, едва тронутые сединой, курчавые и крупные, как у эфиопов. С апломбом скакуна, проламывающегося через завалы, сын входил в дверь подъезда, еще трепеща от только что увиденного фильма. Весь пыл его мыслей был обращен к кинодивам, красивее которых не было в мире, к душераздирающим сюжетам и приключениям. Обгоняя Иду на лестнице, будучи не в состоянии приноровить свою порывистую походку к ее неспешной поступи, он, поднимаясь, развлекал себя тут же рождавшимися фантазиями. То он задерживал ногу, занесенную над ступенькой, то перескакивал через три или четыре одним махом, потом замирал столбиком, точно суслик, на верхней площадке, принимался демонстративно зевать, и вдруг одним духом взлетал по лестничному маршу, словно спешил в закрывающиеся ворота рая. Он всегда поспевал к двери квартиры задолго до нее, после чего, усевшись верхом на перила, чуть свесившись в пролет и поглядывая на Иду, которая, шлепая туфлями, поспевала за ним, он повторял, совершенно изнывая: «Да поднажми же, ма! Дай жизни! Дави на газ, и вперед!»
Дело кончилось тем, что у нее стало не хватать сил, и боясь, помимо всего, что он разглядит в конце концов и ее располневший живот, она смирилась и признала за ним пресловутое право на собственные ключи. Этот вечер явился для него праздником, это было как посвящение в мужчины у дикарей. Он выскочил из дома словно угорелый, не попрощавшись, потряхивая кудрями, похожими на колокольчики.
Таким образом, даже по мере увеличения срока беременности Иде не очень трудно было скрывать ее. Ее тело, несуразно скроенное и непропорциональное от талии и ниже, не очень реагировало на происходившие изменения, да и сами изменения выглядели умеренными. Наверняка это затаившееся в ней и плохо питаемое существо весило совсем немного и занимало мало места.
Хотя ввести карточки обещали только через несколько месяцев, многих продуктов стало не хватать уже сейчас, и цены пошли вверх. У Нино был самый период роста, он постоянно хотел есть, он был ненасытен, и его доля доставалась ему ценой урезания порций Иды и того невидимого пока существа, которое ничего для себя не просило. Оно, вообще-то говоря, начинало уже заявлять о себе, время от времени оно двигалось в своем убежище, но эти легкие толчки скорее извещали, чем служили средством протеста: «Ставлю вас в известность, что я тут, и, несмотря ни на что, я справлюсь с трудностями, в общем живу. Более того, мне иногда уже и пошалить хочется».
Газ в домах был отключен, и люди выстаивали долгие очереди, чтобы купить две-три лопаты угля. Ида потеряла былое проворство, по утрам она с трудом обходила магазины. Иногда наступавшая темнота застигала ее еще в пути. Если из какого-нибудь окна пробивался хоть крохотный лучик света, на улице тотчас принимались кричать: «Эй вы, сволочи! Уголовники чертовы! Гасите свеет!». Из притемненных питейных заведений слышались истошные звуки радиоприемников, либо там молодежь пела хором, отводя душу в забористых канцонеттах, совсем как в деревне. На некоторых безлюдных перекрестках Ида с сеткой картошки в одной руке и пакетом угля в другой в растерянности замирала: она панически боялась темноты. В эти моменты маленький человек в ней тут же реагировал резвыми толчками, которые, вероятно, имели целью подбодрить ее: «Ну чего ты боишься? Ведь ты же не одна. Ты, как-никак, в моем обществе».
Никогда ее не мучила проблема, не дающая покоя прочим матерям мальчик это или девочка… В ее положении подобное любопытство показалось бы ей постыдным капризом, вещью совершенно недозволенной. Ей было позволено только безразличие, только оно могло отвратить сглаз и порчу, если судьбе вздумается ее преследовать.
С наступлением теплых дней, вынудивших ее отказаться от шерстяного пальтишка, она попыталась покрепче стягивать бюст. Вообще-то она имела обыкновение давать ему свободу, чтобы было не так больно, хотя ее положение учительницы обязывало строго следить за собой. За эти последние месяцы ноги и руки похудели и стали, как у старых женщин, щеки у нее теперь горели, но втянулись, хотя форма их оставалась округлой; в классе, когда она писала на доске, некоторые буквы шли у нее вкривь и вкось. Лето выдалось ранним и удушливым, кожа ее день и ночь была покрыта потом. Но ей удалось дотянуть до конца школьного года так, что никто ничего не заметил.
Ближе к концу июня Германия напала на Советский Союз. В первых числах июля немецким чиновникам поручили организовать полную эвакуацию евреев из всех оккупированных стран (а это теперь была чуть ли не вся Европа), чтобы подготовить окончательное решение вопроса.
Мелкие торговки из гетто, с которыми Идуцца общалась мимоходом, стали совсем немногословными и уклончивыми, но продолжали вершить свои каждодневные делишки так, словно европейские события нимало их не касались. Время от времени она встречала и Вильму. Та была очень озабочена, потому что день ото дня собирать объедки становилось все труднее, а кроме того, каждый раз среди котов, живущих в развалинах, все большее число не являлось на перекличку. Она их знала всех наперечет и, озираясь, осведомлялась сокрушенно и безутешно: «Что, Хромоногого никто не видел? А Казанову? А того, одноглазого? А Фиорелло? А рыжего со струпьями? А ту беленькую, на сносях, которая жила у пекаря?»
Люди смеялись ей в лицо, и все же она была неисправима, и среди развалин Театра Марцелла по-прежнему раздавался ее зов: «Казанова! Усатый! То-о-л-с-тя-ак!»
От своих частных информаторов, синьорыи монахини,Вильма постоянно получала новые сведения, каковыми и делилась, понизив голос и сопровождая свои слова сумасшедшей жестикуляцией. Она рассказывала, к примеру, что во всей побежденной Европе дома, где заподозрено наличие хоть одного скрывающегося еврея, теперь замуровываются наглухо – и окна и двери, а потом туда пускают особый газ, который называется циклон. И что по полям и лесам Польши на всех деревьях развешаны мужчины, женщины и дети, вплоть до самых маленьких, и не только евреи, но и цыгане, и коммунисты, и партизаны… Тела их осыпаются кусками, и за них дерутся волки и лисы. И на всех станциях, где останавливаются поезда, можно видеть людей, работающих на рельсах, которые уже и не люди, а скелеты, и у них видны только глаза…Подобные отчеты принимались как фантазии, порожденные воспаленным мозгом Вильмы, и частично они таковыми и были, хотя факты, зарегистрированные позднейшими историками, должны были оставить их далеко позади. В самом деле, ничье нормальное воображение не могло бы без посторонней помощи додуматься до невероятно чудовищных и осложненных вещей, рожденных его антиподом, – то есть полным отсутствием воображения, присущим некоторым бренным механизмам.
Не только странные новости, исходящие от синьоры и монахини, но также и новости более или менее достоверные, услышанные в радиопередачах, продолжали там, в гетто, падать, словно в вату, в атмосферу настороженной пассивности. Впрочем, никто в гетто, да и вне его, не понимал еще значения многих канцелярских терминов, таких, как «эвакуация», «интернирование», «спецобработка», «окончательное решение» и многих других. Бюрократическо-технологическая организация мира находилась в самой примитивной фазе, она еще не испортила окончательно народное сознание. Большинство людей жило еще как бы в доисторическом периоде. А если так, то нас не должно особенно удивлять элементарное невежество каких-то там заурядных еврейских теток.
Только одна из них, синьора Соннино, которая держала галантерейный при лавочек возле Кафе дель Понте, в один прекрасный день, слыша, как из этого кафе доносится беснующийся голос фюрера, заметила как бы про себя: «Они там хотят устроить порядок, как в арифметике: прибавить, вычесть, потом умножить, а в результате у них из всех чисел получится ноль!!»