355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльза Моранте » La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет » Текст книги (страница 25)
La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:05

Текст книги "La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет"


Автор книги: Эльза Моранте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 48 страниц)

Квад, оставшись один, согнулся пополам; колени его были в воде. Сознание от него постепенно уходило, но мышцы еще слушались – инстинктивно он положил автомат на траву, на сухое местечко (увы, лишь относительно сухое), а потом улегся прямо там, где был – словно укладывался в собственную постель. Так он и остался лежать в темноте, уронив голову на грязную траву и погрузившись всем телом в лужу, в то время как два его приятеля, ни о чем не ведая, продолжали бегство.

Он был уже в агонии. Он не понимал, ночь сейчас или утро, и где он находится, он тоже не знал. Когда прошло какое-то время, сколько – он не мог определить – он вдруг увидел яркий свет. Это был переносной фонарь одного из немцев, светивший ему прямо в лицо. Вслед за первым немцем тут же появился еще один. Но Квадрату в этих двух высоченных силуэтах, увенчанных металлическими касками, в пятнистых маскировочных комбинезонах, померещилось Бог знает что. На лице его появилась легкая улыбка радости, и он произнес: «Добрый день…»

В ответ он получил плевок в лицо, но, скорее всего, не почувствовал этого. Возможно, что он был уже мертв или готов был испустить последний вздох. Двое солдат схватили его, один за руки, другой за ноги, стремительно взобрались на бугор и швырнули его на середину проходившего внизу шоссе. Потом, боковой тропинкой, они присоединились к автоколонне, куда уже подтягивались, возвращаясь, другие немцы, напрасно вышедшие на охоту. Тела двух молоденьких солдат уже были убраны; над черным остовом грузовичка, перекосившимся в сторону наклона дороги, еще прыгали редкие язычки пламени; оттуда исходил резкий неприятный запах. Кто-то дважды прокричал непонятный приказ, и моторизованная колонна двинулась прямо на маленькое тело Квада, лежавшее с раскинутыми руками; голова его была откинута назад, ибо спину подпирал вещмешок, на губах еще витала доверчивая и спокойная улыбка. Первая машина в колонне слегка подпрыгнула, но на следующей этот толчок был ощутим куда как меньше. Дождь все еще шел, но уже не так свирепо. Когда проследовала последняя машина, было около полуночи.

Настоящее имя Квада было Оресте Алоизи, ему было неполных девятнадцать лет, он родился в деревне неподалеку от Ланувио. Отец его владел там небольшим виноградником и домом в две комнаты, находившиеся одна над другой; был там еще и погребок, вмещавший одну большую бочку. Однако, уже много лет назад, решив уехать из Италии, этот человек все свое хозяйство сдавал в аренду.

Примерно в эти дни погибла и Мария, которую Туз называл Мариулиной, и которую остальные партизаны знали под кличкой Рыжуха. Вместе со своей матерью она попала в облаву; испугавшись смерти, она пошла на предательство, да только предательство это не принесло никакой пользы ни ей, ни немцам.

Вечером трое или четверо немецких солдат заявились к ним домой. Они пришли, так как дом этот был у них на заметке, но поначалу, возможно для потехи, они пустили в ход совершенно невинный предлог, вошли дурачась и спросили вина. Мариулина, даже не приподнявшись со стула, выставила вместо ответа подбородок вперед, досадливо передернулась и буркнула, что вина у нее нет. Тогда все они воскликнули: «Обыскаем, обыскаем!» и тут же, под вопли матери, принялись расшвыривать вещи куда попало. Дом и состоял-то всего из одной комнаты; к нему была пристроена маленькая конюшня для мула. Немцы пинком опрокинули буфет, вдребезги разбив всю посуду (всего там было пять или шесть тарелок и мисок, пара стаканов и фарфоровая куколка). Они расколотили трельяж, а обнаружив за кроватью две фьяски вина, разодрали простыни, расколотили картину, висевшую на стене, и потом заставили женщин пить вино за компанию с ними. Мария присутствовала при всей этой сцене стоя и молча, с нахмуренными бровями, в ответ на приказ пить она принялась беспрекословно залпом глотать вино с видом оскорбленной невинности, точно была в харчевне. Но мать, ползающая на корточках среди осколков и обломков, бестолково размахивающая руками, пить не могла. Она делала глоток за глотком – и отплевывалась, глотала – и выплевывала, вся перемазавшись смесью слюны вина и пыли. Одновременно она во весь голос пыталась объяснить, что она всего лишь бедная вдова, и все такое прочее. Мария, с гневной и ледяной улыбкой на устах, унимала ее: «Да замолчи же, ма! Что пользы говорить? Все равно они тебя не понимают».

На самом-то деле один из них кое-как понимал по-итальянски и даже немного разговаривал. Но он коверкал слова до того комичным образом, что Мариулина, уже полупьяная, смеялась ему в лицо. Вместо «пить» он говорил «тринкать», и Мария, издеваясь над ним, приговаривала, словно имея дело с идиотом: «И тринкать, и транкать. Тринкай сам, а я уже натринкалась».

Тем временем стемнело. Ацетиленовая лампа разбилась вместе со всей прочей утварью, и солдаты стали светить им в лицо своими карманными фонарями, большими, как автомобильные фары, потом велели отвести их в конюшню и во все остальные закутки. Они обнаружили мула Дядю Пеппе, и оливковое масло, и все остальное вино, после чего заявили: «Реквидзируется! Реквидзируется!» Потом, на дне погреба, наполовину утонувшего в земле, они под кучей жердей и картошки раскопали ящики с патронами и ручными гранатами. Тут они загалдели по-немецки, грубо затолкали женщин обратно в дом, отогнали их к стене и принялись орать: «Партизанен! Бандитен! Где партизанен? Мы находить! Ваша говорить, или смерть!»

Слушая их, можно было подумать, что они предлагают какую-то альтернативу. И мать, которая теперь принялась стенать, протяжно, плаксиво и однообразно, умоляюще обратилась к Мариулине: «Расскажи, дочка, расскажи им все!»

В силу какого-то мудрого оппортунизма она старалась ничего не знать о партизанских делах своей дочери, хотя чутье и подсказывало ей разные подозрения. А теперь ее лишили возможности что-либо предпринять, даже и не разрешали отходить от стены.

«Я ничего не знать! Найн! Найн!!» – заявила Мариулина, в бешенстве потряхивая своей рыжеволосой головой.

«В случае чего – отрицай, все отрицай!» – учил ее когда-то Червонный Туз. Но едва на нее навели пистолет, у нее побелели губы, и большие ее глаза цвета спелой пшеницы, чуть ли не розовые, в ужасе раскрылись во всю ширь. Она не боялась ни змей, ни летучих мышей, ни немцев, ни людей вообще. Но скелетов и смерти она боялась панически. Умирать она не хотела.

В этот момент она ощутила чуть ниже поясницы легкий горячий спазм, от него какие-то швы в ее теле мягко разошлись, а вся тяжесть самого тела переместилась вниз. Внезапно она покраснела, плотно сжала ноги и украдкой посмотрела на ступни – те, вследствие неожиданно открывшегося бурного кровотечения, были уже закапаны менструальной кровью. Эта неприятность, приключившаяся с ней в присутствии молодых мужчин, родила в ней не только стыд, но и страх. И мучаясь, пытаясь спрятать ступни и одновременно как-то вытереть мокрый пол подошвами чоботов, дрожа всем телом, словно тростник на ветру, она выложила все, что знала.

Знала она не так уж и много. Партизаны, понимая, что она еще девчонка, и ей нет даже шестнадцати, доверяли ей только самое необходимое, по большей части держали ее в неведении, а то и просто рассказывали ей разные небылицы. Например, «жених» ее, Червонный Туз, под страшным секретом сообщил ей, что его на самом деле зовут Луис Де-Вилларрика-и-Перес, и что у него есть брат, Хосе Де Вилларрика-и-Перес (имея в виду Узеппе), и родились они оба где-то в аргентинских пампах, среди кабальеро, мустангов и чего-то еще; он добавил к сему другие истории в этом роде. По сути дела, тех партизан, с которыми она общалась, она знала лишь в лицо, да еще по кличкам. По имени, фамилии и адресу она знала только Очкастого, то есть командира, который жил в Альбано и в настоящее время был ранен в ногу. Но он на днях, в ходе форсированной эвакуации всего городка Альбано после разрушительной бомбежки, был на носилках перенесен в неизвестное место; Квада, то есть Оресте Алоизи, который погиб как раз на этих днях (в то время как его братья затерялись на каких-то неизвестных фронтах, а родители, батрачившие на чужих поместьях, уехали за океан, потом снова вернулись и теперь где-то перебивались с хлеба на воду); третьим и последним был некто Обердан, из Палестрины, который теперь в Палестрину же и уехал. Там, вместе со своими земляками, он спал то в одном, то в другом гроте, поскольку от города остались только руины. Но известия обо всех этих стремительно совершившихся событиях ушей Мариулины еще не достигли.

Что касается сведений, которые особенно интересовали немцев, а именно – где находится убежище, в котором скрываются партизаны, то последним их местонахождением, о котором Мариулина знала, был каменный домишко, в который командование «Свободного» отряда перебралось с наступлением зимы, покинув известную нам лачугу. Рыжуха, однако, не знала, что совсем недавно ребята оставили и это пристанище, и теперь перемещались с одного холма на другой, не имея постоянного местожительства, дабы избежать немецких облав. Не знала она и того, что в последнее время прервались не только связи «ее» отряда с ней, Мариулиной, но и все взаимные связи между отрядами, действующими в округе (эти отряды ей всегда представлялись отрядами-призраками, у них не было ни точного местоположения, ни отличительных особенностей). В последнее время соратники Туза разошлись в разные стороны и след их потерялся. Еще ей было невдомек, что пока она рассказывала о своем дорогом Тузе, он давно уже вместе с Петром отправился искать приключений по другую сторону линии фронта.

Когда Мариулина выговорила признания, ее вместе с матерью бросили на пол и крепко избили, потом озверевшие визитеры стали их насиловать по очереди. Только один из них не стал принимать участия в этом подвиге, хотя при избиении он выказал пыл необыкновенный и впал даже в своего рода экстаз. Это был унтер-офицер лет тридцати, со старообразным лицом, изборожденным поперечными морщинами, которые придавали его физиономии некую измученность, и остановившимся и бесцветным взглядом самоубийцы.

Поспешная и простенькая оргия сопровождалась распитием того вина, которое немцы реквизировали в конюшне. И при этом Мариулина, которая прежде никогда не выпивала больше одного стакана, впервые в жизни изрядно напилась. В сущности, она вовсе не выпила лишнего, и опьянение ее было из тех, что не приносят вреда, и даже совсем наоборот, производят действие волшебное, если вам шестнадцать лет и жизненные каналы вашего тела открыты и свежи. Едва женщины встали на ноги, как их вытолкнули опять во двор и велели вести весь отряд к дому, о котором девушка упомянула. Когда компания двинулась в путь, у Мариулины возникло отчетливое ощущение, что из внешней ночной темноты появилось еще несколько вооруженных людей, и вокруг них двоих образовалась настоящая маленькая толпа. Но это обстоятельство, при теперешнем ее настроении, не пробудило в ней ни тревоги, ни удивления. Все происходящее представлялось ей вполне невинной сценой, а фигуры немцев казались ей чуть ли не партнерами на танцевальной вечеринке. Нужный им каменный домишко находился километрах в пяти или шести, по ту сторону долины, которую примерно за три месяца до этого Нино и Узеппе обозревали с горы в бинокль. Ночь выдалась не очень холодной, дождя не было, и грязь, образовавшаяся в прошлые дни, успела порядком затвердеть на полевых дорожках. Верхушки холмов были покрыты туманной мглой, но когда они проходили через долину, редкие и быстрые облака разошлись настолько, что между ними образовались широкие, усеянные звездами окна. Со стороны моря почти непрерывно доносился грохот пушек, сквозь темноту мелькали вспышки выстрелов и взблескивали сигнальные ракеты. Однако весь этот шумный спектакль, уже с неделю сопровождавший жизнь людей в долине, в эту ночь производил впечатление отнюдь не большее, чем морская буря, разыгравшаяся у черты горизонта. Старшая из двух женщин (на самом-то деле ей не исполнилось еще и тридцати пяти) впала в невменяемое состояние, ее шатало из стороны в сторону, и солдаты то и дело подталкивали ее в спину. Девушка же, распаленная вином, в безмолвном возбуждении неслась вперед безо всяких мыслей. Исполняя обязанности проводника, она двигалась в авангарде экспедиции, в некотором отрыве от матери, которую стерегли как арестантку и заставляли следовать вместе с основными силами. Одетая в простенькое черное платьице, небольшого роста, эта женщина была совсем незаметна на фоне саженного роста вояк; Мариулина, однако же, даже не оглядывалась назад и не искала мать глазами – настолько окружавшие ее вещи казались ей безобидными и фантастичными, отрешали от происходящего и внушали доверие. Будучи привычной к подобным переходам, она шла небрежно и беззаботно, словно дикий зверек, и даже нет-нет – и выскакивала впереди солдат – так сказывалась ее природная прыткость. Стыд, страх и неприятие своей физической нечистоты в ней сливались, толкая к единственно возможному в этих обстоятельствах наслаждению – упоению быстрым движением. Она шла впереди, словно в танце, не замечая, что свалявшиеся и растрепанные волосы падают ей на лицо,что разодранная майка наполовину открывает грудь; и даже ощущение крови, текущей по ногам, и слюны, заливающей рот, оборачивалось приятным ощущением тепла. Знакомый пейзаж покорно струился ей навстречу, пункт же прибытия представлялся неимоверно далеким, отброшенным в бесконечность – ту самую, в которой летели над ними легкие облака. А пока суд да дело, она развлекалась, следя за своими мимолетными ощущениями, заинтересованно рассматривала, как тает в воздухе пар дыхания, как прихотливо двигаются по земле тени. Был момент, когда между поселком Кастелли и морем показались какие-то светящиеся шарики, они были разноцветными и сотнями возносились в небо. Сначала они перемещались медленно, прочерчивая в небе что-то вроде колосьев со стеблями или пальмовых веток, потом каскадом свалились к горизонту, выстроившись перед этим в длинное разноцветное ожерелье, а напоследок вспыхнули в великом апофеозе, залившем поля удивительным белым сиянием. Устремив глаза вверх, чтобы следить за этим праздником света, Мариулина сбилась с тропы и споткнулась; тут ей показалось, что солдат, шедший рядом, помогая ей выправить шаг, слегка ее приобнял. Искоса на него взглянув, она его узнала. Это был парень, который изнасиловал ее последним, властно вырвав ее у того, кто был до этого, и она заметила, что он вел себя не так безобразно и разнузданно, как все прочие. Это был ладный молодой человек с неправильными чертами лица, капризно вздернутым носом, и изогнутой линией смешливого рта, глаза у него были небольшими, голубыми, их осеняли пшеничные ресницы, короткие и жесткие.

«Наверное, он меня любит, – сказала про себя Мариулина, – раз он мною не погнушался там, в доме, в моем-то состоянии».

Дело в том, что Туз, первый и единственный ее любовник, в ее критические дни к ней не притрагивался…

Безотчетно, повинуясь порыву, она положила голову на плечо пареньку. Тот искоса на нее поглядел – неуверенно, уклончиво, но почти с симпатией. Через несколько минут внизу, среди впадин холма, метрах в двухстах от них, проглянул тот самый каменный домишко, который им был нужен.

Маленькое белесое сооружение, с ближней стороны не имевшее окон, кто-то словно нарочно поставил вкривь на неровном же пятачке; крыша его осыпалась, небольшая дверь была притворена. Импульсивно Мариулина прянула вперед, словно желая кинуться к Червонному Тузу, который, конечно же, уже ждал ее, готовый, как всегда, осыпать поцелуями на утлой хромоногой кровати. Но тут чужие руки остановили ее на месте, сразу несколько голосов о чем-то спрашивали по-немецки.

«Да, да, это здесь», – пробормотала она, совсем растерявшись. Потом вдруг начала вырываться, глаза ее расширились, в них было изумление и ужас. «Ма! Ма-а-а!» – позвала она, обернувшись. Ища взглядом мать, она расплакалась, как маленькая девочка. Только через некоторое время она услышала голос матери – та тоже звала ее: «Мария! Мариетта!»

Голос матери доносился из какой-то совсем близкой, но неопределенной точки, из скопления солдат, державших обеих в окружении; вся их группа при этом стремительно спускалась по крутому склону прямо к домику. Фонари, снабженные световыми заглушками, шарили в темноте, но никаких часовых в окрестностях домика обнаружено не было, а единственные звуки, которые они слышали, были звуками их собственных шагов. Настороженно, с автоматами наизготовку, немцы частью рассыпались по окружности оливковой рощи, двое или трое зашли за домик, остальные встали против двери. С задней стороны единственное окошко домика было распахнуто; один из немцев с фонарем в руке заглянул внутрь и придирчиво все осмотрел, держа руку на гранатах, подвешенных к поясному ремню и бормоча какие-то свои комментарии; в это самое время остальные пинками и прикладами стали выбивать дверь. В ослепительных лучах фонарей внутренность этой лачуги предстала необитаемой и запущенной. По полу была рассыпана солома, сгнившая от дождей, заливавших пол через открытое окно; из постельных принадлежностей там имелась только металлическая кроватенка без матраца и одеяло; одна ножка отсутствовала, и вместо нее была подложена стопка кирпичей. Кроме того, рядом на полу лежала железная сетка, а за ней волосяной матрасик – тоненький, мокрый от дождя. На матрасике валялась дырявая фляга, а на полу – отломанная ручка от оловянной ложки; на гвозде висел кусок материи, явно оторванный от рубашки и забрызганный чем-то черным – было похоже, что им бинтовали рану. Больше ничего не было, никаких признаков оружия или провианта. Единственным предметом, указывавшим, что совсем недавно здесь кто-то жил, была куча не совсем еще высохшего дерьма в углу, водруженная тут Тузом и его товарищами в ознаменование полного презрения к тем, кто захочет их разыскать – так иногда делают ночные грабители рядом со взломанным ими сейфом.

Кроме того на стенах, сырых и грязных, можно было прочесть довольно свежие еще огромные надписи, сделанные углем: «ДА ЗДРАВСТВУЕТ СТАЛИН», «ГИТЛЕР КАПУТ!», «ДОЛОЙ НЕМЕЦКИХ ПАЛАЧЕЙ». А на наружной стене этой халупы к предыдущей фашистской надписи «ПОБЕДИМ!» было добавлено: «НО НЕ ВЫ, А МЫ» – совсем свежее и очень большими буквами.

В этом самом домишке жители окрестных хуторов через пару дней обнаружили тела Мариулины и ее матери – изрешеченные пулями, со следами жутких издевательств, с ножевыми ранами и штыковыми проколами на лицах и на теле. Они лежали поодаль друг от друга, у противоположных стен пустой этой комнаты. Но похоронили их вместе, в общей яме, вырытой прямо возле хижины, и не было на их похоронах ни родственников, ни друзей. Поскольку дни Нино были до краев наполнены важными событиями, он более так и не навестил этих мест, и, насколько мы можем предполагать, никогда не узнал ни о смерти Мариулины, ни о ее предательстве.

2

После того, как кабатчик Ремо зашел к Иде, она в ту же ночь, дождавшись, пока все уснут, укрылась за занавеской и при свете свечи вспорола матрац в указанном ей месте, стараясь не разбудить Узеппе, который спал, расположившись как раз на матраце. Она порылась среди хлопьев шерсти и вытащила пакетик с десятью тысячелирными билетами – эти деньги для нее представляли, особенно сейчас, богатство поистине огромное. Она сразу же переложила деньги все в тот же свой старый чулок, а чулок пристроила в надежное место, то есть в лифчик. На ночь она стала засовывать этот драгоценный лифчик между двумя матрацами, но такая предосторожность, конечно же, не защищала его от предприимчивости соседей-беженцев – все они казались Иде ворами и убийцами и внушали страх. Теперь она даже несколько скучала по «Гарибальдийской тысяче» – те, правда, досаждали ей шумом, но зато любили Узеппе. Не зная, что с ними сталось после недавних разрушений в Кастелли, она, тем не менее, представляла их себе как-то неопределенно, отчасти они были для нее живыми людьми, отчасти – призраками. И некое смятение, перебивавшее тоску, перехватывало ей горло, когда она проходила по комнате, до сих пор населенное их неясными силуэтами. В этой комнате, в довершение всего, угол, прежде занимаемый Сумасшедшим, был теперь узурпирован чужими людьми, а о нем самом не оставалось никаких воспоминаний, кроме пустой клетки от канареек. И несмотря на то, что при жизни этого человека она никогда не говорила ему больше двух-трех слов одновременно («Простите, пожалуйста», «Не беспокойтесь», «Большое спасибо»), сейчас ее тревожила несправедливость, проявленная судьбой к этому тщедушному, но шустрому старичку, у которого была отнята возможность суетиться, хлопотать и поправлять свою всегдашнюю шляпу. Она была бы по-настоящему рада, появись он снова, скажи он ей, что история с его смертью – это сплошные выдумки; пусть даже ей и пришлось бы возвратить ему пресловутые десять тысяч.

Все эти причины, а также и много других, помогли ей покинуть опостылевшее помещение. Фортуна в эти дни явно ей сопутствовала. У окошка стипендиальной кассы, куда она отправилась, как обычно, за своей месячной получкой, она столкнулась с одной своей старой коллегой. Та, видя Иду совсем потерянной, тут же предложила ей переехать на новое место, вполне подходящее. По ее сведениям семья одного ее ученика, посещавшего когда-то вечернюю школу, намеревалась, нуждаясь в деньгах, сдать его небольшую комнатку, поскольку он отбыл на русский фронт. Плата предусматривалась минимальная, потому что мать не хотела убирать вещи своего мальчика. Комнату нельзя было трогать, все должно было оставаться на своих местах до самого возвращения фронтовика, так что сдавалась-то, по существу, одна лишь кровать. Но комнатка была солнечная, чистенькая, и разрешалось пользоваться кухней. Через какие-то три дня Ида вместе с Узеппе распрощалась с Пьетралатой. Переезд у них получился самый настоящий, даже с тележкой, потому что впридачу к свертку, в котором была бутылка с маслом, кулек с плоским горохом и свечи, они захватили и наследство, оставленное Эппе Вторым – матрац из настоящей шерсти и пустую клетку, где в свое время жили Пеппиньелло и Пеппиньелла.

У их нового жилища было и еще одно преимущество – оно находилось на виа Мастро Джорджо, в районе Тестаччо, в нескольких шагах от школы, где работала и Ида, и эта ее старинная коллега. Правда, сейчас здание школы было реквизировано военными, и уроки происходили в другом месте, в окрестностях Яникульского холма, но расстояние до этого самого холма от Тестаччо было вполне терпимым, не то что от Пьетралаты. И таким образом Ида смогла добиться, чтобы ей разрешили учительствовать и дальше. Это разрешение явилось для нее улыбкой судьбы, поскольку в постоянных своих страхах она связывала отлучение от школы со своей расовой неполноценностью.

И тем не менее ей казалось почти невозможным, чтобы этот изъян, эта смешанная кровь, ныне задокументированная в правительственных реестрах и поставленная на учет в полицейском управлении, не прочитывалась в чертах ее лица. Если кто-то из ее школяров тянул ручонку, желая что-то спросить, она вздрагивала и краснела, подозревая, что вопрос будет не иначе, как: «Синьора учительница, а правда, что ты наполовину еврейка?»

Если из коридора кто-нибудь стучал в дверь класса, она обмирала, ожидая, что это полиция или, уж как минимум, ее вызывают к директору, чтобы сообщить: с этого дня она от уроков отстраняется, и прочее, и прочее.

Район Тестаччо не был периферийным кварталом вроде квартала Сан Лоренцо. Хотя в нем по преимуществу жили рабочие и всякий простой люд, всего несколько улиц отделяли его от кварталов буржуазных. И немцы, которые лишь изредка показывались в Пьетралате и Тибуртино, здесь встречались довольно часто. Их присутствие превращало ежедневные маршруты Иды в демонстрационную дорожку, на которой она, становясь объектом внимания, постоянно помечалась фарами машин, окружалась железной поступью кованых сапог, обкладывалась флажками и знаменами со свастикой. Как уже было когда-то, немцы снова казались ей все на одно лицо. И она наконец-то избавилась от опасения в один прекрасный день узнать под одной из этих касок или фуражек отчаянные голубые глаза, что посетили ее в Сан Лоренцо в январе 1941 года. Теперь все эти солдаты казались ей множественными копиями некоего верховного механизма, призванного судить и преследовать. Вместо глаз у них были прожектора, а вместо ртов – мегафоны, предназначенные для того, чтобы оглушительно кричать на площадях и улицах: «Держи полукровку!»

На новом месте жительства всего несколько сотен метров отделяли ее от гетто. Но во время своих ежедневных неспешных возвращений она намеренно не хотела переходить через мост Гарибальди, за которым можно было уже рассмотреть силуэт синагоги – он заставлял ее отводить глаза, а в ногах тут же появлялась тяжесть. В сумочке у нее до сих пор лежала записка, подобранная возле поезда с арестованными евреями на грузовой станции Тибуртина, хотя адресата она давно перестала искать. Было известно, что выжившие обитатели гетто, волею случая избежавшие репрессий 16 октября, почти все вернулись в свои дома по эту сторону Тибра, поскольку больше им было некуда пойти. Один из выживших евреев, говоря о своих сотоварищах впоследствии, сравнивал их с мечеными домашними животными, которые покорно жмутся к изгороди бойни, дыханием согревая друг друга. И это их доверие заставляет нас объявить их несознательными; но мнение сторонних людей – рассуждал этот человек – всегда ли оно справедливо?

Ида побаивалась этого маленького квартала, находящегося на осадном положении. Она боялась его тем больше, что подозревала – а вдруг среди евреев, оставшихся в живых и вернувшихся обратно, окажется и синьора Челеста Ди Сеньи? Ида ведь так и не знала, впустили ее тогда, 18 октября, в отходящий поезд, или наоборот, выгнали с платформы и велели остаться в Риме? И вспоминая, что в то утро, на привокзальной улице, она, потеряв голову, прошептала ей на ухо: «Я тоже еврейка», она страшилась встречи с нею пуще любого пугала. Эта короткая фраза теперь возвращалась к ней, гулко и гневно, словно язвительное самообвинение.

На самом же деле свидетельница, которой она остерегалась, в тот роковой понедельник добилась своего и уехала с другими евреями. И только после окончания войны стало известно, что было после ее отъезда, и чем все закончилось.

Запломбированный поезд двигался необычайно медленно. Узники находились в вагонах уже пять дней, когда на заре субботнего дня их выгрузили в концлагере Аушвиц-Биркенау. Не все прибыли туда живыми – и в этом заключалась первая селекция. Среди самых слабых, не выдержавших испытания переездом, оказалась и беременная невестка четы Ди Синьи.

Из тех, что добрались живыми, только меньшинство – что-то около двухсот человек – было признано годными к выполнению вспомогательных работ в лагере. Все остальные, восемьсот пятьдесят человек, сразу же по прибытии были отправлены на смерть, в газовые камеры. Кроме больных, инвалидов и слабосильных в это число попали все старики, подростки, дети и грудные младенцы. Среди них оказались Септимо и Челеста Ди Сеньи вместе со своими внуками Мануэле, Эстериной и Анджелино. Там же была и хорошо нам знакомая (вместе с торговкой, синьорой Соннино, и автором послания, адресованного Эфрачи Пачифико) тезка Идуццы, Ида Ди Капуа, она же акушерка Иезекииль.

Для остальных двухсот, отобранных для лагерной жизни в эту субботу сразу по прибытии, путешествие, начавшееся 16 октября сорок третьего года, затянулось на самые различные сроки, в зависимости от их физической выносливости. В конце концов из тысячи пятидесяти шести человек, отбывших с навалочной станции Тибуртина, вернулись домой живыми пятнадцать.

Из всех этих покойников больше всего повезло, конечно же, первым восьмистам пятидесяти. Газовая камера в концентрационном лагере – это единственное место, имеющее что-то общее с милосердием.

Квартиросдатчики Иды, носившие фамилию Маррокко, были уроженцами Чочарии (они родились в маленьком селении возле СантʼАгаты). Всего несколько лет тому назад они оставили свою хижину в горах и свои льняные делянки, чтобы переселиться в Рим. Жена, Филомена, работала на дому портнихой, шила и штопала рубашки. Муж, которого звали Томмазо, трудился санитаром в окружной больнице. Их сын Джованнино, комнату которого Ида теперь занимала, был двадцать второго года рождения. Летом тысяча девятьсот сорок второго, находясь на севере Италии вместе со своим полком и ожидая отправки на русский фронт, этот парень, выдав приятелю доверенность, женился заочно на Анните, девушке из Чочарии, выросшей тоже в горах неподалеку от их деревеньки. Получить отпуск в подобных обстоятельствах оказалось невозможным, и молодожены таким образом в действительности остались лишь женихом и невестой. Жена – девушка, которой сейчас было двадцать, недавно переехала к свекру со свекровью; вместе с ними жил и старенький отец Филомены, недавно ставший вдовцом. Никто из них до этой поры нигде не был, кроме Чочарии.

Все эти славные люди теснились в квартире на улице Мастро Джорджо, а квартира эта состояла всего из двух комнат и довольно вместительной прихожей, которую Филомена приспособила под швейную мастерскую; супружеская спальня, в которой был зеркальный шкаф, служила ей и ее клиентам в качестве примерочной. Вечером Аннита укладывалась спать в мастерской на раскладушке, а старый дедушка – в кухне, на походной кровати.

Комнатка Иды и Узеппе одной дверью выходила в прихожую, а через другую дверь сообщалась прямо с кухней. Окошко выходило на юг, в хорошую погоду была залита солнцем. И несмотря на миниатюрные размеры она, но сравнению с жарким углом за занавеской, которым Ида располагала в Пьетралате, казалась жилищем поистине царским.

Обстановка состояла всего лишь из маленькой кровати, шкафа метровой ширины, стула и столика, который служил тумбочкой и бюро. Дело в том, что отсутствующий хозяин комнатки, в детстве едва дошедший до второго класса, перед самым призывом записался в вечернюю школу (днем он работал у обивщика мебели). И на маленьком этом столике так и остались, разложенные в образцовом порядке, немногочисленные его школьные учебники и тетради с заданиями, исписанные прилежно, но неуверенным и словно натужным почерком ребенка.

Подобным же образом и в шкафу до сих пор висел полный набор его гражданской одежды – вместе с джемпером там в холщовом мешке хранился полушерстяной выходной костюм темно-синего, почти черного цвета, с весьма квадратными плечами, хорошо почищенный и выглаженный. На особых плечиках рядом с холщовым мешком красовалась самая тонкая рубашка из белого муслина специальной выделки. Другие две рубашки попроще, то есть на каждый день, лежали в нижнем ящике шкафа вместе с парой повседневных брюк, четырьмя парами трусов, двумя майками, несколькими носовыми платками и двумя-тремя парами цветных носков, безупречно заштопанных. Кроме того, на нижней полке шкафа стояла пара почти новых штиблет, набитых мятой газетной бумагой, а на них, в сложенном виде, лежала пара выходных носков, тоже практически новых. А на веревочке, протянутой с внутренней стороны дверцы, болтался галстук из искусственного шелка в белую и голубую клетку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю