Текст книги "La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет"
Автор книги: Эльза Моранте
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 48 страниц)
«Эх, жизнь, жи-и-изнь! Дунем-ка мы в Рим! Пошли, Блиц!»
Впрочем, выходя из квартиры, он решил утешить Узеппе, который оставался в одиночестве, и сказал ему:
«Узеппе! Иди-ка сюда! Видишь этот носок?»
Это был обыкновенный грязный носок, валявшийся на полу.
«Видишь, да? А теперь внимание! Стой тут и смотри на него, не дыши, не двигайся. Должно пройти полминуты, не меньше, ты понял? Только не шевелись, и ты все увидишь! Носок превратится в гремучую змею, она будет ползать по квартире и греметь своими бубенчиками – тарам-пам-пам! Дзум! парам-пу-пум!»
Нисколько в этом не сомневаясь, Узеппе уставился на носок и долго ждал, пока появится обещанный удивительный зверь, но зверь так и не появился. Что ж, в жизни много недостоверного… Вот и о велосипеде никаких разговоров больше уже не было. Но зато через несколько дней Нино притащил домой слегка подпорченный патефон. Предыдущий подобный аппарат, бывший в полной его собственности, был обменян на сигареты. При новом была одна-единственная пластинка, довольно заезженная, но она была еще способна изобразить обе записанных на ней сентиментальных мелодии – «Старая шарманка» и «Ты мой нежный призрак». Они неумолчно звучали в те часы, когда Нино был дома – а он заводил их раз по двадцать кряду. Для Узеппе патефон явился величайший дивом, нисколько не меньшим, чем обещанная гремучая змея. Но на третий день голос патефона, уже бесполый и почти бессловесный, зазвучал как-то вовсе уж надрывно, потом иголка сорвалась, и на полуноте патефон замолк. Нино сказал, что его уже не починить, там что-то лопнуло. Он поставил патефон на пол, дал ему пинка и перестал им интересоваться.
В другой раз, придя домой днем, Нино привел с собой свою очередную девушку, встреченную совсем недавно, и она показалась Узеппе еще одним удивительным зрелищем. На ней было цветастое платье с розочками, при ходьбе оно приподнималось сзади, выставляя напоказ черную комбинацию, обшитую кружевом; выступала она безмятежно, с достоинством неся свои пышные формы, ступни разводила в стороны из-за толстых, почти ортопедических подошв. На руках у нее на каждый палец приходилось по ямочке; ногти у нее были вишнево-красные, глаза блестели, а рот, маленький и образцово круглый, был намазан темно-карминовой помадой. Говорила она медленно и нараспев, а в такт повышениям и понижениям голоса слегка раскачивалась. Едва войдя в квартиру, она сказала:
«О, какой славный малыш! Он чей?»
«Это мой брат. А вот это моя собака».
«А-а-а! Как тебя зовут, малыш?»
«Узеппе».
«Ага, стало быть, Джузеппе, да? Джузеппе!»
«Нет, – безапелляционно вмешался Нино, нахмурившись. – Он Узеппе, он все правильно сказал».
«Узе… А я поняла совсем не так… Так значит, он именно Узеппе? Что же это за имя такое?»
«Имя как имя, нам нравится».
«Я что-то такого не встречала… Джузеппе – да, но вот Узеппе… По-моему, Узеппе – это вовсе и не имя даже».
«Для тебя, может, и не имя, так ведь ты у нас полудурочная».
2
С приближением погожей поры воздушные налеты на итальянские города умножились и стали более яростными. Военные сводки, хотя и призваны были внушать оптимизм, все же рассказывали ежедневно о жертвах и разрушениях. Рим, правда, не бомбили, но люди изнервничались, они были испуганы странными известиями, что циркулировали по стране, и уже не чувствовали себя в безопасности. Состоятельные семьи давно переселились в деревни, а те, что еще оставались – так называемая «большая толпа» – встречаясь в трамваях или в конторах, вглядывались в лица друг друга, даже если не были знакомы, и у всех в глазах стоял один и тот же невысказанный вопрос.
В каком-то уголке ума Иды, недоступном для прямого осознания, в эту пору образовался некий маленький и не знающий пощады датчик, который делал ее болезненно чувствительной к воздушным тревогам (хотя одно время они были ей привычны и даже малозаметны), возбуждая в ней ресурсы энергии совершенно невероятные. В том, что касается всего остального, она тянула привычную житейскую лямку, ходила в школу, возвращалась домой – все как и раньше, пребывая в некоем негативном экстазе. Но при первых звуках сирены ее охватывала суматошная паника, она становилась подобна какому-то механизму, бесконтрольно скатывающемуся вниз по склону. И бодрствовала она или спала, она первым делом лихорадочно надевала лифчик, в котором держала свои сбережения, хватала Узеппе и, проявляя сверхъестественную нервную силу, тащила его вниз по лестнице, в спасительное бомбоубежище. Каковое, между прочим, для нее и для прочих обитателей этой лестницы было оборудовано за пределами их дома, в помещениях того самого винного погребка, куда за три зимы до этого немецкий паренек Гюнтер спустился, чтобы выпить вина.
Порой Узеппе, которого она держала на руках, отказывался быть просто покорным грузом; он бился и хныкал, отвечая на страдания Блица, который провожал их неумолчным скулением из-за запертой двери. Да, о собаке Ида нимало не беспокоилась – она во время тревог оставляла ее дома на произвол судьбы, но собака с таким насилием отнюдь не смирялась.
Ниннарьедду, если он оказывался дома, смеялся над боязливостью Иды и с презрением отказывался следовать в убежище. Но даже присутствие главной любви Блица не утешало; пока тревога не заканчивалась, он безостановочно носился от входной двери к Нино и обратно. Возвращаясь, он лизал хозяину руки, и смотрел ему в глаза своими карими глазами, воодушевленно и приглашающе. При этом он не переставая скулил, жалобно, надрывно, на одной и той же ноте, не бросая ее, словно схваченный некой судорогой: «Пожалуйста, пойдем с ними! Если они спасутся, значит, мы все спасемся, а если нам суждено погибнуть, мы погибнем все вместе».
В конце концов, чтобы не подвергать Блица подобной маниакальной пытке, Ниннарьедду, хотя и нехотя, но все же принял твердое решение поступать так, как хотел Блиц – спускаться вместе с ним, то есть всей семьей туда, в винный подвальчик. И с этих пор всякий раз, как Нино находился дома, воздушные тревоги превращались для песика в веселое развлечение, желанное и ожидаемое, в особенности, если оно приходилось на ночные часы, потому что в этом случае можно было пожить ночной жизнью вместе с Нино.
Едва хорошо знакомый вой разрезал темноту, Блиц был тут как тут, словно услышав объявление о начале эпохального праздника. И одним прыжком оставив свое место на диванчике, где он всегда спал, прижавшись к Ниннарьедду, он принимался хлопотать, чтобы разбудить остальных. Бегал от одной постели к другой, лаял радостно и настойчиво, высоко задрав хвост, похожий на миниатюрный флажок. Впрочем, Узеппе уже бодрствовал, будить его не требовалось, он возбужденно повторял: «Синена! Синена!»
Главная морока заключалась в том, чтобы разбудить Нино – тот ничего не желал слышать, отбивался, упорно засыпал опять. Блиц должен был ухитриться и сбросить Нино с кровати, после чего продолжал его тормошить. Тот, не переставая зевать, натягивал футболку и штаны; при этом он еще и брюзжал и сыпал проклятиями в адрес всех собак мира. Но, делая это, он поневоле просыпался окончательно. Потом наступал вожделенный миг, когда он, уже обретя живость и подвижность, поднимался на ноги, что сопровождалось, можно сказать, аплодисментами Блица, который подбегал и давал взять себя на поводок – прямо-таки с торопливостью ночного кутилы, что садится в карету, чтобы помчаться на бал.
Потом все быстренько переходили в соседнюю комнату; там Нино брал Узеппе на руки и сажал верхом себе на шею. И не имея никакого другого багажа, (ну разве что Узеппе иногда прихватывал с собой шарик или известный нам орех) Нино, Узеппе и Блиц – три тела и одна единственная душа – скатывались вниз по лестнице, опережая Иду, которая поспевала за ними в одиночестве, ворча и прижимая к груди сумку. Между тем из всех прочих дверей выходили и шли по двору другие семьи. Кто был в ночной рубашке, кто в белье; люди прижимали к груди детишек, волокли по лестнице чемоданы, бежали к своим бомбоубежищам. И где-то над их головами, из высокого далека надвигался на них рев самолетов, сопровождаемый грохотом выстрелов и вспышками разрывов – своеобразным концертом бенгальских огней. Вокруг слышались голоса – люди окликали друг друга. Недосчитывались то того, то другого ребенка, кто-то на бегу спотыкался и падал. Причитали женщины. Что до Нино, он смеялся над этим всеобщим страхом, для него все происходящее было грандиозной комической сценой; ему вторил наивный смех Узеппе и лай Блица.
Эти ночные бдения в винном погребе были не так уж неприятны для Нино – в частности оттого, что там можно было встретить хорошеньких девушек, которым ревнивый надзор родителей не позволял свободно разгуливать по улице. Однако же, добравшись до подвала, Нино никогда не забывал продемонстрировать свое отвращение к происходящему. Держась поближе ко входной двери, опершись спиной о стенку в позе весьма презрительной, он доводил до сведения аудитории (и в частности девчонок), что он забился в это подземелье исключительно ради своей собаки, что же касается лично его, то он на бомбы плевать хотел, и даже более того – бомбы были гораздо занятнее петард! И если бы еще дело шло о настоящих тревогах! Ведь эти римские воздушные тревоги – сплошная комедия, всем известно, что Черчилль заключил с папой секретный пакт, в нем Рим провозглашается городом святым и неприкосновенным, так что ни одна бомба сюда не упадет. Обнародовав эти положения и не желая больше ничего добавлять, Нино наслаждался тревогами, как мог.
Тем более, что он совершенно не боялся, что дом может рухнуть, и пропадет семейное имущество – оно и состояло-то всего из пары кроватных сеток с ватными матрацами, холщевого мешка с зимними фуфайками, с его верблюжьим пальто, из которого он давно вырос, и перелицованным пальто Иды, нескольких растрепанных книг и еще чего-то в этом роде. И даже наоборот, если дом будет разбомблен, правительство после победы щедро возместит убытки. И Нино уже договорился с Узеппе и Блицем – на эти деньги они купят автофургон со всей домашней обстановкой, поселятся в нем и будут вести жизнь кочевых цыган.
Ну, а что касается города Рима, то лично Нино был против того, чтобы его охраняли какими-то специальными мерами, к тому же явно преувеличенными. Он полагал, что ничего страшного не случится, если на Рим свалится десяток-другой бомб – ведь самое ценное достояние Рима – это развалины, Колизей там, Форум Трояна и прочее.
Довольно часто во время тревог выключали свет. Тогда в погребе зажигали ацетиленовую лампу, и это напоминало о больших базарах, о ночных распродажах арбузов. Какой-то знакомец хозяина по случаю снабдил его кабачок переносным граммофоном. Если тревога затягивалась, Нино вместе со всеми приятелями коротал время, затевая на этом ограниченном пространстве танцы с участием двух-трех девушек. Больше, нежели всех прочих, музыка и пляски веселили Узеппе – буквально обалдевая от счастья, он шмыгал под ногами танцующих, пока не добирался до брата; брат же, обнаружив его у своих коленей, заливался смехом, оставлял свою даму и кружился в хороводе в обнимку с Узеппе.
Бывало, что в суматохе бегства Ида не успевала одеть его – и тогда она его завертывала в покрывало, снятое с гладильной доски, или в шаль, или в любую тряпку. Когда эта тряпка спадала, Узеппе оказывался в убежище в обычной своей ночной кофтенке, но для него это не имело никакого значения. Никакие стыдные мысли не посещали его, он прыгал и плясал столь же непринужденно, как если бы на нем был безукоризненный светский костюм.
И Блиц тоже, попав в бомбоубежище, имел возможность пообщаться с другими собаками. Если исключить одного гончего пса и старую лайку, принадлежавшую еще более старой владелице, это все были собаки беспородные, дворняги, как и он сам, худющие, с торчащими ребрами – настоящие жертвы военных лишений; но все они, как и Блиц, были довольны выпавшим на их долю развлечением. После обычных приветственных церемоний, что заведены у собак, Блиц принимался резвиться вместе с ними.
Несколько женщин кормили грудью детей, несколько других вязали, были старухи, читавшие молитвы и осенявшие себя крестным знамением при близком разрыве зенитных снарядов. Кто-то, едва войдя, тут же укладывался на пол и продолжал прерванный сон. Группка мужчин собиралась у стола, чтобы поиграть в карты или в кости на стаканчик вина, налитый хозяином. Порой вспыхивали дискуссии, которые хозяин или комендант помещения гасили, если они грозили закончиться ссорой или потасовкой.
Мы с вами уже знаем, что Ида, будучи необщительной и имея к тому немало поводов, никогда не разговаривала с соседями. Те оставались для нее мимолетными фигурами, время от времени встречаемыми на лестнице, во дворе или в лавках. И теперь, сталкиваясь с ними при бегстве, и попадая в их компанию, такую узнаваемую и вместе с этим такую чужую, она, проснувшись лишь наполовину, зачастую путала их с теми голосящими толпами, которые только что одолевали ее в недосмотренных снах. Ей достаточно было присесть на скамейку, и тотчас же действие принятого вечером снотворного возобновлялось. Иде, однако же, казалось недостойным учительницы спать при всем честном народе. Съежившись в комочек при всеобщем шуме и гаме, она силилась не закрывать глаз, но то и дело роняла голову на грудь, потом, встрепенувшись, вытирала с подбородка слюну и с робкой улыбкой бормотала извинения. Она даже поручила Узеппе будить ее время от времени. И он, как только об этом вспоминал, карабкался ей на колени и кричал прямо в ухо: «Ма! Ну ма-а-а!», потом щекотал ей шею. Это невероятно развлекало его самого, потому что мать, почувствовав щекотку, смеялась, словно маленькая девочка. «Ма, ты не спишь?» – осведомлялся он, заботливо и заинтересованно, едва она открывала глаза, мутные от снотворного и ослепленные светом ацетиленовой лампы. В первый момент она не узнавала хорошо знакомого подвальчика, ошеломленно прижималась к ребенку, ища защиты против этого сборища незнакомых людей, которые могли быть осведомителями или переодетыми полицейскими… Она постоянно боялась, что станет во сне объектом обозрения, а то и позволит себе компрометирующие высказывания, такие, как «Моя мать носит фамилию Альмадж а », или же «Мой ребенок является незаконнорожденным, он сын нациста».
В убежище, кроме все тех же семейств, живших по соседству, заглядывал еще и люд вовсе случайный – заблудившиеся прохожие, субъекты без роду без племени: уличные попрошайки, дешевые проститутки, подпольные торговцы (с которыми Нино, вечно стремившийся раздобыть деньжат, затевал в подобные ночи какие-то грошовые сделки). Некоторые из этих людей, будучи выходцами из Неаполя, рассказывали, что город после целой сотни бомбежек стал похож на кладбище и на бойню одновременно. Все, кто только мог, из города бежали, а несчастные нищие, которые там еще оставались, чтобы приткнуться хоть куда-нибудь, на ночь уходят спать в окружающие пещеры, куда они перетащили матрацы и одеяла. Улицы Неаполя представляют собой пустыню, заваленную обломками домов, над которой витает вонь разложения и клубится дым – все это наделали «Летающие крепости» со своими ежедневными налетами.
В том единственном своем памятном вояже, когда ей пришлось посетить Неаполь – всего на два часа, во время свадебного путешествия – Идуцца была туристкой совсем еще желторотой, которая, кроме собственной провинции, ничего другого не успела повидать. И Неаполь остался в ее памяти чем-то вроде легендарного Багдада, он был куда грандиознее того же Рима. Теперь же к этим картинам, единственным и ни с чем не сравнимым, примешивалось видение бескрайнего пустыря, усеянного развалинами, обширного, словно азиатский континент, и забрызганного кровью. Там даже троны королей и королев, заодно с мифами о городах-родоначальниках, изученными в школе, и с прочими ее фантазиями, теперь валялись поверженными в прах.
Но Ниннарьедду в рассказах неаполитанцев чувствовал лишь соблазн этого полного приключений существования внутри гротов и прибрежных пещер; оно сулило ему изобильные и непредсказуемые любовные приключения, восхитительный риск и анархическую свободу. И подобно человеку, который из постылой провинции подумывает перебраться в вожделенную метрополию, он уже вынашивал план отправиться в Неаполь в компании одного из своих новых знакомцев, промышлявших на черном рынке. В самом деле, ведь он уже несколько недель тому назад покончил с комедией школьного обучения, а школы тем временем и сами закрылись благодаря естественному ходу вещей. Война в Африке уже завершилась; теперь она приближалась к итальянской территории, все европейские страны были охвачены ее огнем. Его уже тошнило от Вечного Города, где война велась понарошку, ее только изображали в разных там Ватиканах да министерствах; тоска по местам, где не было бы ни Вечности, ни Святости, где вещи, предназначенные гореть, горели бы себе на здоровье – эта тоска порою одолевала его до потери сознания, похожая на приступ поджигательской лихорадки. Раз заправилы страны не хотят видеть его сражающимся под предлогом того, что он слишком мал, он сам устроит свои дела и будет воевать от себя лично!
Но получилось иначе – в эти самые дни его неотвязное желание исполнилось. Скандальный ход войны, которую вели фашисты, благоприятствовал вербовке добровольцев, готовых отдать жизнь за дуче; и еще до конца июня Ниннарьедду, бывший пока что полувзрослым, полуребенком, изыскал способ записаться в батальон чернорубашечников, который отправлялся на Север.
В полном обмундировании он, увы, производил впечатление мальчишки; впрочем, смотрел он гордо и даже высокомерно. Он и здесь выказывал определенную нетерпимость – военная дисциплина ему тоже была не по нраву. В пору отбытия предметом его серьезной озабоченности стал Блиц, которого он поневоле должен был оставить в Риме. Не решаясь положиться на мать, он поручил собаку своему брату Узеппе; по этому поводу он торжественно пожал его ручонку, заключив с ним самый настоящий пакт чести.
3
Его прощание с Блицем стало душераздирающим, несмотря на заверения, что он вернется, самое большее, через неделю, во главе целой колонны грузовиков, груженых требухой и костями для всех собак Рима. Блиц не обладал легковерием Узеппе; он, вне всякого сомнения, полагал, что эти заверения являются продуктом повышенного самомнения и мании величия – в силу чего был безутешен. В течение целого дня, отказываясь даже от кое-как приготовленного рациона в щербатой миске, он бегал от двери к окну, крича, что Нино не вернется назад, хотя в глубине души знал, что Нино теперь слишком далеко и вряд ли его услышит. И если он замечал из окна мальчишеский силуэт, более или менее напоминающий Нино, он принимался лаять – горько и тоскливо.
Когда настал вечер, Ида, не зная, куда от него деваться, закрыла его на ночь в уборной. Но поскольку он, сидя взаперти, скулил без перерыва и скребся в дверь, то Узеппе, в свою очередь, отказался ложиться в постель, решив, что и он тоже проведет ночь в уборной, но не оставит Блица в одиночестве. В конце концов песику было предоставлено убежище в кроватке у Узеппе, где он, изнемогая от благодарности, радости и горя, облизал голенького Узеппе с головы до ног, а потом уснул в его объятиях.
Через два дня, десятого июля, союзники высадились в Сицилии. Теперь сирена выла каждую ночь, и Узеппе, ложась спать, прятал себе под подушку поводок Блица – тот обычно опережал сирену и извещал о близкой тревоге свою семью негромким потявкиванием.
Блиц неотлучно находился при Иде и Узеппе, за исключением разве тех часов, когда они уходили за продуктами. Поскольку наступили каникулы, Ида отправлялась за покупками по утрам, около десяти; в дни покупок она завела обычай почти всегда брать с собою и Узеппе, а Блица оставляла сторожить дом – ведь он при стоянии во множестве очередей был бы только лишней обузой. Он заранее знал, что в подобных случаях его не берут в компанию, и, крутясь вокруг них без всяких признаков радости, сокрушенно, но полностью смирившись со своей судьбой, наблюдал, как они готовятся к походу.
Возвращаясь, они уже с улицы могли слышать, как он во весь голос ликует, карауля возле окна, открытого на седьмом этаже. Входя в квартиру, они обнаруживали его у двери – он ждал, он приветствовал их безудержными излияниями радости, которые относились в основном к Узеппе. Блиц беспрестанно повторял ему: «Теперь самое драгоценное, что у меня есть – это ты!».
В один из таких дней Ида, отягощенная двумя кошелками, возвращалась из магазинов, держа Узеппе за руку. Погода стояла безоблачная, было очень жарко. Соответственно привычке, которую Ида в это лето приобрела, выходя по домашним делам, она была одета простенько – в домашнее платьишко, ситцевое и цветастое, без шляпы и чулок, на ногах у нее были парусиновые туфли на высокой пробковой подошве. На Узеппе была только застиранная рубашонка в клетку, переделанные штанишки из голубой фланели и пара сандалий, чересчур больших, потому что их покупали на вырост. Они при ходьбе по мостовой издавали чиркающие и шлепающие звуки. В руке он держал свой знаменитый шарик под названием «Рома» (орех под названием «Лацио» этой весной, увы, потерялся).
Они выходили с усаженного деревьями бульвара, что поблизости от товарной станции, и уже готовы были свернуть в улицу Вольши, когда безо всякого объявления тревоги с неба раздался множественный, как в оркестре, металлический жужжащий звук. Узеппе поднял глаза вверх и сказал: «Лилапланы!» В эту секунду в воздухе что-то засвистело, а за их плечами с мощным объемным гулом уже рушились стены, и вокруг вздыбилась земля, разорванная на миллион мельчайших комков.
«Узеппе! Узеппе!» – закричала Ида, которую толкнул в спину столб черного пыльного воздуха, застившей ей зрение. «Ма, я тут!» – ответил ей откуда-то снизу тонкий голосок, звучавший почти ободряюще. Она взяла его на руки, и мгновенно в ее мозгу всплыли инструкции Национального Союза ПВО и коменданта дома: если тебя застигла бомбежка, ложись на землю. Но тело ее, вопреки всем инструкциям, принялось куда-то бежать, не разбирая направления. Одну из своих кошелок она уронила на землю, а про вторую начисто забыла, и та все еще висела у нее на руке, под доверчивой попкой Узеппе. Тем временем зазвучали, наконец, и сирены. На бегу она почувствовала, что соскальзывает куда-то вниз, словно на коньках – под ногами у нее была свежая земля, она казалась только что вспаханной и курилась. Она вдруг села на эту землю, зажав Узеппе обеими руками. Кошелка опрокинулась, из нее вывалились овощи, они лежали у ее ног, среди них выделялись сладкие перцы нескольких цветов – зеленого, апельсинового и ярко-пунцового.
Одной рукой она уцепилась за вывороченный из земли корень, еще покрытый комочками земли. Устроившись получше, она легла на землю, окружив Узеппе своим телом, лихорадочно ощупывала его, желая убедиться, что он цел и невредим. Потом пристроила ему на голову опустевшую кошелку, словно защитную каску.
Они находились на дне какой-то темной траншеи, которая сверху, словно крышей, была защищена толстым стволом упавшего дерева. Совсем близко от них горизонтально вытянувшаяся крона шелестела листьями, которые трепал неестественно сильный ветер. Вокруг стоял гул и свист, что-то грохотало, резко хлопало, странно позванивало, покрывая слабые, доносившиеся как бы издалека, человеческие голоса и конское ржание. Узеппе, прижавшись к Иде, смотрел ей в лицо из-под кошелки – он был не то что испуган, а скорее заинтересован и озадачен.
«Ничего страшного, – сказала она, – Не бойся. Все это пустяки».
Он потерял сандалики, но все еще сжимал в кулачке любимый шарик. При особенно сильных взрывах он начинал едва приметно дрожать.
«Ничего страшного», – приговаривала она, полуубежденно, полувопросительно.
Его голые ножки покачивались около Идиной головы – одна ближе, другая дальше. В течение всего того времени, пока они оставались в этом убежище, он и Ида не отрываясь смотрели друг на друга, глаза в глаза. Трудно сказать, сколько времени это длилось. Ее ручные часики остановились; рассчитать же умом, сколько времени длится то или иное событие, возможно далеко не всегда.
Едва прозвучал отбой воздушной тревоги, они выглянули наружу и оказались в огромном облаке пыли, которое закрывало солнце и пахло горячей смолой; их тут же разобрал кашель. Через это облако проглядывали языки пламени и черный дым – его приносило со стороны товарной станции. На другой стороне бульвара все поперечные улочки превратились в груды развалин; Ида, держа Узеппе на руках, с трудом продвигалась вперед, стараясь выбраться на площадь. Ей приходилось пробираться между поломанными и почерневшими деревьями. Первым вполне узнаваемым предметом, попавшимся им на пути, оказалась мертвая лошадь; голова ее была украшена черным султаном, вокруг лежали растерзанные цветочные венки. В это мгновение что-то теплое и приятное закапало на руку Иды. И только теперь Узеппе от унижения заплакал: ведь он давно уже перестал быть совсем маленьким и обычно в штанишки не мочился.
Повсюду были разбросаны венки и цветы, гипсовые крылья, головы, руки и ноги размозженных статуй. Перед лавками похоронных принадлежностей, разгромленными и опустошенными, земля была усыпана осколками стекла. С расположенного рядом кладбища доносился вкрадчивый, сладкий, непроходящий запах; по ту сторону развороченных кладбищенских стен виднелись кипарисы – черные и какие-то искаженные. Тем временем стали появляться люди, образовалась толпа, качавшаяся из стороны в сторону, словно на какой-то другой планете. Некоторые были в крови. Доносились крики, чьи-то имена, даже отдельные возгласы: «И там тоже горит!», «Где же скорая помощь?»
Но все эти звуки обволакивались хрипотой, звучали нереально, как в собрании глухонемых. Голосок Узеппе все повторял Иде какой-то малопонятный вопрос, в нем она как будто бы распознала слово «домой».
«Ма, когда мы пойдем домой?»
Кошелка свисала ему на глаза, он весь дрожал от лихорадочного нетерпения. Его, казалось, одолевала некая навязчивая забота, в которой он не желал признаваться даже себе самому.
«Ма?.. Домой?..» – упрямо твердил его тоненький голосок.
Но знакомые улицы теперь не узнавались. Наконец, за полуразрушенным зданием, из которого свисали балки и покалеченные оконные рамы, окутанные все тем же гибельным дымом, Ида разглядела дом с винным погребом, в который они прятались во время ночных тревог; он был цел. Тут Узеппе принялся биться так неукротимо, что умудрился выскользнуть из ее рук и оказался на земле. Перебирая голыми ножками, он бежал по направлению к наиболее густому облаку пыли и дыма, крича на ходу:
«Би! Би-и! Би-и-и!»
Их дом был разрушен. Осталась только боковая часть, остатки квартир, повисшие над бездной. Подняв глаза вверх, можно было обнаружить, среди все заволакивающего дыма, на месте, где было их жилище, кусок лестничной площадки, а выше – два резервуара для воды, почему-то устоявшие на месте. Ниже фигур людей, вопящих или впавших в безмолвие, виднелись цементные плиты, разбитая мебель, груды обломков и мусора. Оттуда не доносилось никаких стенаний, под обломками, видно, были одни только мертвецы. Но кое-кто из этих людей-силуэтов, пришедших на место взрыва, рылся в безжизненных кучах, что-то раскапывал голыми ладонями под влиянием действовавшего в них идиотского инстинктивного механизма – эти бедняги старались найти кого-то или что-то. И над всем этим разорением несся голосок Узеппе, продолжавший взывать:
«Би-и! Би-и-и! Би-и-и!»
Блиц исчез. Пропал вместе с супружеской кроватью, детской кроваткой, диванчиком, сундуком, растрепанными книгами Ниннуццо, его увеличенным фотопортретом, кухонными кастрюлями и холщевым мешком с перешитыми пальто и зимними фуфайками; пропали десять пакетов сухого молока и шесть килограммов макарон, и все, что оставалось от последней получки – деньги были положены в ящике комода.
«Пойдем, пойдем отсюда!» – говорила Ида, пытаясь взять Узеппе на руки. Но он сопротивлялся, бился, выказывая невероятную силу, и не переставал звать Блица – все требовательнее, все решительнее. Он, по-видимому, считал, что если призывать Блица достаточно категорично, то песик поневоле вынырнет из-за какого-нибудь угла, виляя хвостиком, и это произойдет с минуты на минуту.
Ида, схватив Узеппе поперек талии, силком тащила его прочь, а он без остановки повторял этот единственный и такой смешной слог, захлебываясь при этом рыданиями.
«Идем же отсюда, идем!» – приговаривала Ида.
Но куда теперь идти, Ида не знала. Единственным убежищем, попавшимся ей на глаза, оказался винный погребок, где уже собралось немало народу, так что сесть было решительно некуда. Однако какая-то пожилая женщина, видя, что у Иды на руках ребенок, всмотрелась, поняла, что они из разбомбленных, велела своим соседям подвинуться и очистила для нее местечко на скамейке возле себя.
Ида тяжело дышала, одежда на ней порвалась, ноги были исцарапаны, лицо испещрено черными жирными пятнами, среди которых угадывались отпечатки маленьких ладошек Узеппе. Едва женщина убедилась, что Иде удалось водвориться на скамью, она заботливо спросила:
«Вы здешняя?» И в ответ на молчаливый кивок Иды она сообщила: «А я нет. Я приехала из Манделы». Она в Риме бывала наездами, по понедельникам – приезжала продавать продукты. «Я деревенская», – уточнила она.
Здесь, в винной лавочке, она ждала внука, тот каждый понедельник сопровождал ее, помогая устроиться с продажей; в момент налета он был где-то в городе. Говорили, что в этой бомбардировке было задействовано не меньше десяти тысяч самолетов, что Рим теперь разрушен до основания, включая и Ватикан, и Королевский дворец, и площадь Виктора-Эммануила, и Цветочный рынок. Все горит.
«Где же мне теперь найти внука? Да и поезда на Манделу – ходят они или нет?»
Женщине было лет семьдесят, она была еще крепка, высокого роста, плотная, румяная, с двумя черными сережками в ушах. На коленях она держала пустую корзинку, в которой была сложена деревенская шаль; казалось, старуха готова ждать внука лет триста, словно брамин в индийской легенде.
Видя отчаяние Узеппе, который все еще взывал к своему «Би», только совсем уже тихим, охрипшим голосом, она попыталась отвлечь его, стала покачивать перед его лицом крестиком из перламутра, который носила на шее на шнурочке.
«Би, би, би, маленький… Что это мы там говорим, а? Что это у нас за „би“?»
Ида тихонько ей объяснила, намеренно неотчетливо произнося слова, что Блицем зовут их собачку, оставшуюся под развалинами дома.