Текст книги "La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет"
Автор книги: Эльза Моранте
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 48 страниц)
Она услышала звон станционного колокола; в голове у нее мелькнуло, что надо бы, не мешкая, обойти магазины и закупить продукты на день, магазины вот-вот закроются на перерыв. Потом она услышала глубокие и ритмичные удары, которые раздавались где-то совсем рядом с нею. В первый момент она сочла, что это пыхтение паровоза, что поезд, вероятно, сейчас тронется. Но вдруг она поняла, что эти удары сопровождали ее с тех пор, как она ступила на платформу, и она просто не обращала на них внимания, и раздаются они совсем близко от нее, рядом с ее телом. В самом деле – это было сердце Узеппе, оно билось вот так.
Ребенок сидел спокойно, уютно устроившись у нее на руках, прижимаясь левым боком к ее груди, но голова у него была повернута в сторону поезда. По-существу он не изменил позы в течение всего этого времени. И, скосив глаза, чтобы на него взглянуть, она увидела, что он продолжает неотрывно смотреть на поезд. Лицо его было неподвижно, рот полуоткрыт, глаза расширены, в них стоял неописуемый ужас.
«Узеппе…» – позвала она его шепотом.
Узеппе обернулся на ее зов, но взгляд его остался таким же неподвижным, и даже когда они встретились глазами, в нем не выразилось никакого вопроса. В безграничном ужасе, засевшем в его глазах, какая-то доля принадлежала страху, или, скорее, ошеломленному удивлению; но это было удивление, которое не требовало никаких объяснений.
«Пойдем отсюда, Узеппе! Скорее пойдем отсюда!»
В тот момент, когда она уже поворачивалась, чтобы скорее поспешить прочь, за ее спиной отчетливо послышался мужской голос. Он звал:
«Синьора, погодите! Послушайте меня! Синьора!»
Она обернулась – да, эти призывы относились именно к ней. Между прутьев одной из маленьких решеток, замаячило чье-то испуганное лицо и лысина. Глаза были внимательными, как бы больными; протянулась рука и бросила ей записку.
Наклонясь, чтобы подобрать ее, Ида заметила, что на земле вдоль вагонов (от них уже шел тяжелый запах), среди отбросов и нечистот лежит множество таких же записок, сложенных на разный манер, но у нее не было сил, чтобы остановиться и все их подобрать. И, убегая прочь, она сунула в карман, даже не взглянув, тот исписанный клочок бумаги, а в это время незнакомец из-за решетки повторял: «Спасибо… Спасибо…» и кричал ей вслед какие-то неразборчивые наставления.
А всего с момента ее появления на станции прошло не более десяти минут. На этот раз итальянские полицейские у входных ворот энергично шагнули ей навстречу.
«Что вы здесь делаете? Уходите прочь, быстрее, быстрее, уходите!»
Они торопили ее гневно и нетерпеливо; казалось, они в одно и то же время выносят ей порицание и хотят спасти от неведомой опасности.
В то время как она выходила из ворот с Узеппе на руках, со стороны улицы подъехал коричневый автофургон; из него исходил смутный гул, который можно было принять за эхо того хора, что она слышала возле поезда. Но груз этого фургона был скрыт внутри, увидеть его было невозможно. Единственными его видимыми пассажирами были молодые солдаты-эсэсовцы, сидевшие в кабине. Вид у них был самый нормальный, они ничем не отличались от обычных муниципальных рабочих, которые привозили на эту грузовую станцию мясные туши с бойни. Их чистенькие лица, здоровые и розовые, были заурядными и глупыми.
Ида совсем забыла, что ей нужно было закончить закупку продуктов, и спешила она теперь разве что на автобус. Ею овладело настойчивое желание опять очутиться за своей занавеской из мешковины, такое сильное, что она забыла и об усталости и предпочла не отпускать Узеппе на землю. Чувствовать, что он на руках, совсем близко от нее – это доставляло утешение, давало иллюзию укрытия и защиты; во все то время, пока они шли к остановке, у нее не хватало смелости взглянуть сыну в глаза.
На остановке автобуса скопилось уже много ожидающих; автобус оказался перегруженным, устоять в нем на ногах было нелегко. Не будучи в состоянии при своем малом росте дотянуться до поручней, Ида, как всегда в таких случаях, была вынуждена выделывать совершенно балетные упражнения, балансируя среди напиравших пассажиров – ей ведь нужно было оградить от толчков и тряски не столько себя, сколько Узеппе. Она увидела, что его головка клонится вниз, и осторожно пристроила ее себе на плечо. Узеппе, оказывается, уже спал.
В их большой общей комнате все было по-прежнему. Граммофон играл «Выходной марш варьете Биффи-Скала». Золовки Карулины яростно ругались из-за какой-то большой кастрюли; однако этот семейный бедлам так и не потревожил сна Узеппе. Ида тут же прилегла рядом с ним и закрыла глаза крепко-крепко, словно на них кто-то давил кулаком. Потом вдруг все ее мышцы едва приметно затрепетали, и тут же все шумы и сцены этого мира исчезли из ее сознания.
Всякий, кто оказался бы сейчас рядом с ней, скорее всего счел бы ее мертвой – так она была недвижна и бледна; но возможно, что у него не хватило бы времени, чтобы заметить этот ее непродолжительный обморок – он длился всего несколько секунд. В следующее мгновение ее веки расправились, двинулись вверх и вниз, словно два маленьких неторопливых крыла. Из-под них медленно показались прояснившиеся глаза. Рот разошелся в спокойной и простодушной улыбке, она стала похожа на ребенка, который видит сон.
Почти тотчас же она провалилась в глубокое забытье, в котором не было сновидений, а только молчание, начисто отгородившее ее от шума и криков, наполнявших комнату. Проснулась она только через несколько часов. Дело шло к вечеру. Немедленно она стала искать возле себя Узеппе, но вдруг узнала музыку его смеха, доносившуюся из-за занавески, – эту музыку ни с чем нельзя было спутать. Узеппе проснулся раньше нее; теперь он сидел посреди комнаты на полу и легкомысленно хлопал глазенками, в восторге демонстрируя свои новые сапожки известному нам обществу: Пеппе Третьему, Имперо, Карулине и прочим. Карулина оказалась наиболее практичной – она тут же заметила, что сапожки, нареченные «фантазией», были слишком велики; но она без проволочек подогнала их ему по ноге, вложив внутрь две стельки, вырезанные из мягкой дамской шляпы, оставшейся у них со времен июльского визита дам-благотворительниц. Остаток дня Ида прожила в некоем подобии рассеянного ошеломления. Но ночью она вдруг вскинулась, заслышав рядом с собою в маленькой кроватке тихий стон, проникнутый режущей душу тревогой. Узеппе вздрагивал во сне; после паузы он снова принялся стонать, что-то судорожно при этом бормоча. Тогда она окликнула его, засветила все тот же драгоценный огарок, вконец уже растекшийся, и увидела, что он весь в слезах. Ручками он отталкивал ее от себя, словно отказываясь от всякой помощи. В полусне он продолжал свое непонятное бормотание, в котором можно было опознать слово «лошадь», а также «дети» и «дяди». Несколько раз окликнув его по имени, Ида попыталась вытащить его из сна, буквально захлестнувшего его; в конце концов она стала показывать ему новые сапожки с красными шнурками, приговаривая:
«Ну-ка, Узеппе! Посмотри-ка, что у нас есть?»
И только тут, наконец, глаза ребенка засветились, все еще залитые слезами.
«Это мои! – заявил он с улыбкой. Потом он добавил: – Типоги!» И вздохнув коротко и удовлетворенно, он снова заснул.
Утром он снова был веселым, как и всегда, он начисто забыл все, что случилось минувшим днем, а затем и ночью, да и Ида с ним об этом не говорила, как, впрочем, ни с кем другим. В кармане плаща у нее все еще лежала записка, брошенная ей тем евреем из поезда, и она, отвернувшись, стала рассматривать ее при дневном свете. Это был клочок из тетради в клеточку, истрепанный и грязный. Карандашом, пляшущим почерком, там было написано крупными и нескладными буквами:
«Если увидите Эфрати Панчифико я сопщаю мы тут фсе в добром здравие Ирма Реджина Ромоло идругие Уежжаем в Германию фсей симьей Вам привет по тому щету пусть Лазарь заплатит ище сто дваццать лир в долк так как…»
Это было все – ни подписи, ни адреса. Из осторожности они были опущены, или просто не хватило времени? Фамилия Эфрати для гетто была одной из самых распространенных; впрочем, в гетто теперь никто не жил. Тем не менее Ида положила эту депешу в одно из отделений сумки, хотя у нее и не было никаких точных намерений искать адресата.
О евреях, как и об их участи, в комнате больше уже не говорили. Почти ежедневно Сальваторе, если только он оказывался дома, читал последние новости из «Мессаджеро», скандируя каждый слог. В городе был убит один из фашистов, и коммюнике полицейских сил Открытого Города (таким был провозглашен Рим, начиная с августа) угрожало применить крайние меры. Говорилось также и о пресловутых гвоздях с четырьмя остриями, которые наносили большой вред немецким автосредствам, а также и о том, что немцы стали арестовывать слесарей, механиков и многих других. Воссоздавались фашистские «Отряды действия», и так далее, и тому подобное. Однако самое сенсационное известие, которое в газете не публиковалось, но ходило по городу как абсолютно достоверное, было известие, уже сообщенное партизаном Мухой, и гласившее, что 28 октября, в юбилейный для фашизма день союзные войска войдут в Рим.
Тем временем нацифашисты Рима стали задумываться о неких группах вольных стрелков, которые действовали в пригородных поселках, в том числе и в Пьетралате. Сигналы тревоги, передаваемые хозяином винного погреба, становились все чаще, и все чаще случалось, что Карулина или кто-нибудь еще из «Гарибальдийской тысячи» предупреждал остальных, крича во все горло: «Зажигай плиту!» или «Мама, я какать хочу!». В такие дни молодежь старалась не находиться дома. Карло тоже большую часть времени отсутствовал, пропадая неизвестно где, но он регулярно возвращался к началу комендантского часа – конечно же, оттого, что не знал, куда еще податься. И всегда к этому часу появлялась Росселла, она входила в комнату несколько раньше Карло, чтобы встретить его за занавеской своим особым мяуканьем.
22 октября завязалось настоящее сражение между немцами и толпой людей, собравшихся возле форта Тибуртино. Уже много раз, начиная с самого сентября, голодная толпа, состоявшая из жителей квартала, нападала на форт, унося из него не только провиант и медикаменты, но и оружие с боеприпасами. Немногочисленные итальянские солдаты, осажденные в форту безоружным населением, предпочитали не оказывать сопротивления. Но на этот раз там были выставлены немецкие караулы, они подняли на ноги свое командование. Отряд войск СС при всей боевой выкладке был тут же послан для ликвидации смуты, и сигналы, оповещавшие о присутствии немцев в этом районе, своевременно докатились до поселка и его окрестностей.
Как раз в эту пору бабушка Динда выбралась на воздух, чтобы набрать в лугах травы для салата. Она поспешно вернулась обратно и принесла сенсационную новость, почерпнутую неизвестно где – вроде бы немецкие войска идут маршем против американских, наступавших вдоль больших автострад, и до начала решительного сражения остаются буквально минуты, и сражение развернется прямо здесь, на прилегающих лугах, перед окнами их комнаты.
Пока присутствующие, лишенные иной информации, спрашивали себя, стоит ли верить бабушке Динде, до них донеслось эхо выстрелов. Лелея надежды на избавление, но объятые страхом, женщины попрятались по углам, словно по траншеям, а в это время дедушка, Джузеппе Первый, заботливо обкладывал окна мешочками с песком. Он работал обстоятельно и медленно и был похож на старенького подагрического генерала. Карулина, со своей стороны, постаралась покрыть тряпкой клетку с канарейками, доверенными ее попечению. Все происходящее совершенно опьянило присутствующую при сем мелюзгу – мальчишки подняли головы и приготовились быть героями, испуг женщин их только веселил. Шустрее всех, разумеется, был Узеппе – он лазал на груду парт, бегал взад и вперед, прятался и бросался на пол с возгласами: «спим! пум! нам!» Хотя Ида раз навсегда велела ему дома ходить в старых чочах, приберегая новую обувь для выходов на улицу, он об этом и слышать не хотел. И теперь его шаги в нескончаемом сновании по комнате можно было узнать по новому и совсем особому призвуку – плоф, плоф, плоф… Этот звук производили сапожки – они все еще были велики, а подошва у них была и вправду каучуковой.
Перестрелка длилась недолго; несколько позже в их бараке появились немцы. Они, по-видимому, искали убежище кое-кого из местных вольных стрелков,избежавших ареста после стычки в форте. Удивленный их эффектным снаряжением – у них были огромные каски, спускавшиеся до самого носа, и автоматы они держали навскидку – Узеппе, который из всего происходящего не понял ничего, кроме шума, во всеуслышанье осведомился, были ли пришедшие ламимиканцами.К счастью, немцы не могли знать, что этот термин на языке Узеппе означает «американцы». Кроме того, Карулина тут же знаком велела Узеппе молчать.
Немцы вытолкали людей на улицу и принялись рыться во всех углах, дойдя до крыши и даже до уборной. К счастью, в тот день в уборной не висели куски говядины, а другую продовольственную кладовую, находящуюся под одеялом, окутывающим сестру Мерчедес, они не потрудились осмотреть. Опять же к счастью, все взрослые парни, проживающие в комнате, в этот момент отсутствовали. Таким образом, прокричав на немецком какие-то непонятные предупреждения, вооруженные солдаты ушли прочь и больше здесь не показывались.
Прошло несколько дней, и в Пьетралате, тоже на стенах, появился манифест, написанный на немецком и итальянском:
«22 октября 1943 года итальянские гражданские лица, состоящие в коммунистической банде, стреляли по германским войскам. После короткой перестрелки они были взяты в плен.
Военный трибунал приговорил к смерти десять членов этой банды за вооруженное нападение на воинский контингент германской армии.
Приговор приведен в исполнение».
Приговор действительно был приведен в исполнение на следующий день после стычки, в поле близ Пьетралаты, а трупы были немедленно захоронены в яме. Но когда впоследствии яму раскопали, трупов в ней оказалось одиннадцать, а не десять. Одиннадцатым стал ни в чем не повинный велосипедист, проезжавший через эту местность, и расстрелянный вместе с остальными только потому, что случайно тут оказался.
8
Погода была и такой, и этакой; несколько раз даже и утро выдавалось солнечным, но Нино еще не сдержал обещания, данного Узеппе. Помнил ли о нем сам Узеппе, сказать трудно. Он часто останавливался на пороге и глядел на дорогу, залитую солнцем, словно ожидая чего-то. Но не исключено, что в его уме со временем (а прошло уже около двух недель) обещание Нино постепенно смешивалось вместе с ощущением утра и солнца в один расплывчатый мираж. А пока суд да дело, то прежде, чем мираж воплотился в реальность, судьба принялась стремительно уменьшать количество людей, проживавших в их общей комнате.
Примерно двадцать пятого октября сразу после двенадцати дня к ним в дверь постучался некий монах. В этот момент дома были только Карулина, мальчишки, сестра Мерчедес. Деды вышли посидеть в остерии, Ида сидела за своей занавеской, золовки поднялись на маленькую террасу, которой было снабжено это строение, им нужно было побыстрее собрать какие-то вещи, которые они там развесили после стирки.
И действительно, на улице начинало накрапывать. Монах закрылся капюшоном, у него был тот озабоченный и осанистый вид, который отличает служителей религии. Он приветствовал присутствующих ритуальной формулой «Мира вам и добра» и спросил о Карло Вивальди. Узнав, что Карло нет, он уселся на ящик, собираясь его подождать; монаха тут же окружили мальчуганы и стали на него сосредоточенно глазеть, точно смотрели некий фильм. Но, подождав несколько минут, монах встал – ему нужно было торопиться по другим делам. Сделав знак мизинцем, он отозвал в сторонку Карулину (она, видимо, внушала ему наибольшее доверие) и тихонько ей сказал: нужно поскорее и без огласки сообщить синьору Карло Вивальди, чтобы он безотлагательно отправился он сам знает – куда, потому что есть важные новости. Потом он еще раз пожелал всем «Мира и добра» и ушел.
Золовки, вошедшие как раз в тот момент, еще успели заметить его, когда он выходил. Однако же Карулина доблестно выдержала их допрос и не сообщила им цели прихода гостя. Это молчание далось ей с огромным трудом, от усилий у нее на шее надулись вены. Правда, этому испытанию ее подвергали не слишком долго. Примерно через четверть часа после отбытия монаха Карло Вивальди, руководимый, вероятно, каким-то предчувствием, пожаловал в комнату вопреки всякому расписанию. Тут же Карулина прянула ему навстречу, крича во все горло:
«Тут один капуцин приходил, он спрашивал вас…»
Карло явственно вздрогнул. С волосами и лицом, влажными от дождя, он в эту минуту был похож на воробья, потрепанного бурей. Не говоря ни слова, он тут же повернулся и зашагал к шоссе.
В его отсутствие произошел оживленный разговор между бабушками и золовками Карулины. В ту пору любые перипетии дешевого лубочного романа могли вдруг оказаться реальностью. Случалось, что офицеры в больших чинах или известные политические воротилы самыми разнообразными способами маскировались, чтобы сбить со следа разведку оккупантов. И женщины решили, помимо всего прочего, что монах – это вовсе не монах, а какой-нибудь переодетый анархист, или важный генерал из самых верхов.
А ведь на самом-то деле речь шла именно о простом и бедном монахе, посланце одного из римских монастырей, в котором сейчас скрывался младший двоюродный брат Карло. Самому Карло его убеждения не позволяли укрываться за церковными стенами. Он предпочитал не иметь постоянного крова, и таким образом почта и известия с Севера доходили до него через этого кузена. Те новости, которые ему сегодня передали, были самого трагического свойства. Но всю правду мы узнаем лишь много позже.
Между тем наступил и комендантский час, а молодого человека все еще не было видно. И обитатели комнаты рассудили, что Карло после визита таинственного монаха ушел от них навсегда. В их глазах Карло Вивальди и по сию пору оставался подозрительным и странным искателем приключений. Не был ли он связан с какой-нибудь иностранной державой? Может быть, с Ватиканом? Мать Коррадо и Имперо даже выдвинула предположение, что он аристократ, живущий инкогнито, возможно, из свиты Его Величества Короля и Императора, и что он в эту минуту, чего доброго, летит в Бриндизи или Бари на специальном самолете, предоставленном самим Папой..
Но Карло Вивальди был совсем близко от них, даже в том же самом районе или в каком-то другом неустановленном квартале города; он в одиночестве бродил по мокрым улицам, погруженным во мрак затемнения, рискуя попасть в руки сторожевого патруля. С того самого момента, как его юный кузен передал ему пресловутое известие,неотложное и конфиденциальное, он до глубокой ночи блуждал, не разбирая направления, не зная, который теперь час, забыв о комендантском запрете. Непонятно, каким образом удалось ему избежать опасностей, связанных с такой вот безалаберной прогулкой. Возможно, его защищал тот непроходимый барьер отчуждения и бреда, который порой формируется вокруг людей, впадающих в отчаяние. Более чем вероятно, что вооруженные патрули, прочесывающие улицы, не однажды оказывались на его пути, но все они сворачивали, не доходя до него, и окрик «Стой, кто идет!» так и не раздался ни разу, ибо солдатам он казался лишь тенью человека.
Он и сам не смог бы сказать, куда его занесло это бескрайнее многокилометровое и многочасовое путешествие – оно, возможно, продлилось девять или десять часов. Не исключено, что он пересек весь город из конца в конец, но в то же время он мог и кружить по какому-то небольшому пятачку. Глухою ночью он вернулся в Пьетралату и забился в единственное прибежище, ему доступное – на матрасик за тряпичной занавеской. Все спали, и только Ида слышала, как он вошел – в эти ночи она, несмотря на снотворные, засыпала с трудом и вскидывалась при малейшем шорохе. Сначала она услышала шарканье его шагов по камням тропинки, потом протяжное мяуканье Росселлы, которая приветствовала его перед входом. А потом, в оставшуюся часть ночи, Иду тревожил его непрестанный кашель, глухой и бухающий, похожий на удары кулаком по стене.
Но это ей не только казалось – поутру костяшки его пальцев оказались ободранными и кровоточили, вот только никто из обитателей комнаты не удосужился этого заметить. Получилось так, что около восьми опять забежал на минутку Джузеппе Второй. Вошел он, как всегда, похохатывая – он и сегодня принес преотменные известия: Червонный Туз чувствует себя отлично, и Квадрат тоже, как и все товарищи, составляющие их славный отряд… Их заслугами еще несколько центнеров нечестивой гитлеровской требухи теперь удобряют поля Кастелли… Неделей раньше немцы устроили на партизан облаву, и были потери, но у них, в Свободномотряде (такое ему было присвоено название) народ был боевой, он этим сволочам не дался… Что же касается видов на будущее, то близкий конец войны неминуем, это каждому ясно. Разумеется, 28 октября союзники в Рим не войдут, на это рассчитывать нечего…
«Это, конечно, было бы здорово, мы бы тогда устроили немчуре тот еще праздничек!»
Но на то, что это произойдет еще до Нового года, можно вполне полагаться, заключил Джузеппе Второй.
Поделившись подобными радужными откровениями, этот развеселый человек минуты две рылся в своих пожитках, потом, раздав приветствия направо и налево, устремился к двери. В этот момент тряпочную занавеску порывисто отодвинули, из-за нее рывком вынырнул Карло, он разразился смехом.
«Я тоже с тобой!.. С вами!» – проворно поправился он.
На плече у него уже висела сумка, то есть весь его багаж. При косо падающем свете из полуоткрытой двери глаза его, окруженные черными кругами бессонницы, выглядели ввалившимися и более угрюмыми, чем обычно. Раздался раскат смеха, от которого в воздухе повисло эхо почти что непристойное; смутная маска порочности, по временам возвращающаяся на лицо Карло, теперь его совершенно изменила, а точнее, искривила. Но зато все мышцы тела у него вдруг налились словно бы весельем, раскованным, почти спортивным. Джузеппе Второй на секунду оторопел, потом просиял ликующей улыбкой, от которой по всему его лицу побежали морщинки.
«Ну что же! Давно пора!» – воскликнул он, и больше не добавил ничего.
Выходя вместе с ним, Карло Вивальди небрежно махнул ладонью назад, что должно было изображать ироническое приветствие; оно означало, что теперь эта комната со всеми ее обитателями погружалась для него в пену отжившего своего прошлого. Росселла внимательно следила за ним с матрасика, но он начисто забыл с нею попрощаться.
Обложные облака успели порваться на мелкие клочья, но свежий ветерок, который их разорвал, по временам еще веял почти весенним теплом. У Джузеппе Второго опять не было на голове его знаменитой шляпы, но он защищался от непогоды зонтиком, и, увидев это, остающиеся прыснули за его спиной, уж очень занятное было зрелище – партизан с зонтиком. Таким вот образом двое мужчин и прошли вместе через забрызганный грязью луг; старик, проворно семенящий под защитой своего зонта, и молодой, шагавший впереди него развинченной, нескладной походкой – такой походкой ходят обычно молодые негры.
Когда они выходили, Росселла подбежала к двери. Теперь, неподвижно утвердившись на своих четырех лапках у ступенек крылечка, она смотрела, как они удаляются, вытянув мордочку с выражением удивления и тревоги – словно понимая, что в эту минуту прозвучал сигнал, определяющий ее будущую судьбу. Тем не менее, в последующие часы она не удержалась от того, чтобы не поискать Карло, хотя одновременно она знала каким-то кошачьим чутьем, что никогда больше его не увидит. И стараясь не дать себя застукать за этими смехотворными поисками, она ходила возле занавески уклончиво и неопределенно, возмущенно порская прочь, как только кто-то проходил близко от нее. Потом она забралась под штабель парт и пробыла там весь остаток дня, распластавшись между двух столешниц в дальнем углу, где никто не мог до нее добраться, и устремив свои настороженные зрачки в комнату с ее обычной людской суетой.
Когда стало смеркаться, и все напрочь о ней забыли, она вдруг издала странное, полное беспокойства мяуканье, вышла из-под штабеля и принялась слоняться вокруг, продолжая стенать, как бы взывая о помощи. Ее одолевал позыв, набравший силу необыкновенную, такого она никогда еще не испытывала. И тогда она залезла на солому за занавеской, и там через некоторое время родила котенка.
Никто этого не ожидал, поскольку никто не заметил, что она была беременна. Оно и понятно – у нее родился единственный и порядком заморенный детеныш, такой маленький, что его скорее можно было отнести к мышиному, чем к кошачьему племени. Хотя это были ее первые роды, и сама она была кошкой совсем молодой, она тотчас стала хлопотать, обгрызая околоплодный мешок нетерпеливыми и почти яростными укусами, как делают и более опытные кошки-матери. Потом она принялась торопливо облизывать новорожденного, опять-таки подобно всем кошкам-матерям, и лизала, пока котенок не издал своего первого мяуканья, – тоненького, под стать комариному писку. Тогда она улеглась, подставив котенку живот, возможно, полагая, что даст ему молока. Но, видимо, она слишком много голодала, да и сама еще не вступила в зрелую пору, и соски у нее оказались сухими. Она вдруг отстранилась от котенка, поглядывая на него задумчиво и с любопытством. Потом улеглась уже отдельно, на определенном расстоянии, и некоторое время лежала вот так, в покое, глядя перед собою сознательно и грустно, и не отвечая на тоненький и одинокий писк. Потом внезапно навострила уши, уловив голоса братьев Карулины, которые возвращались домой. Как только входная дверь открылась, она бросила на котенка последний равнодушный взгляд и проворно выскочила из-за занавески прямо на улицу.
Ни в тот вечер, ни на следующий день она больше на глаза не показалась, а котенок меж тем агонизировал на соломе, на которой его можно было разглядеть лишь с трудом из-за рыжеватого цвета шкурки, унаследованной от матери. Каждый раз, когда шум в комнате стихал хотя бы на краткий миг, было слышно его тихое и непрерывное мяуканье. Казалось странным, что этот бессильный писк (единственный сигнал, который он мог послать миру) был таким упорным – в этом едва заметном зверьке, обреченном с самого начала, сидела невероятная воля к жизни. Узеппе не решался оставить брошенного котенка, исходящего своим сиротским писком; сидя около него на полу и не осмеливаясь его коснуться, он тревожно следил за малейшими его движениями. Поминутно он высовывался на крыльцо и отчаянно звал: «Осселла! Осселла!». Но Росселла не отзывалась; возможно, она уже блуждала бог знает где, совсем забыв, что только что родила сына. С каждым часом, между тем, мяуканье за занавеской становилось все более слабым. Наконец оно прекратилось, а через некоторое время одна из золовок Карулины зашла поглядеть, взяла котенка за хвост и, браня на все корки беспутную мать, выкинула его в уборную.
Узеппе в этот момент играл во что-то шумное со своими приятелями в углу, где квартировала «Гарибальдийская тысяча». Когда он снова прибежал за занавеску взглянуть на котенка и его не обнаружил, он не стал ничего спрашивать. Он молча сидел за занавеской и расширенными серьезными глазами смотрел на соломенный тюфячок, испачканный кровью Росселлы. Об этом он тоже не стал говорить – ни с матерью, ни с кем-либо другим. Через минуту, отвлеченный какой-то мелочью, он снова кинулся в игру.
Росселлы не было дома целых три дня; на третий день, около полудня, гонимая скорее всего голодом, она вновь появилась в комнате.
«Ах ты дрянь, мерзавка, прощелыга! – завопили на нее женщины. – И не стыдно тебе сюда являться! Бросила своего младенца и дала ему умереть!»
Росселла не вошла, а вбежала – мрачно, решительно, ни на кого не глядя. Кто знает, в какие переплеты пришлось ей попасть за эти дни. Мех у нее потерся, пожелтел, был в грязи, кошка как бы постарела. Тело так осунулось, что вместо боков – теперь, после родов – у нее зияли две дыры. Хвост превратился в бечевку, морда стала треугольной, уши казались огромными, глаза были расширены, полуоткрытый рот ощерен. Она сделалась еще миниатюрнее, чем раньше, и выражением морды походила на карманника, вышедшего в тираж, который, постарев, остерегается всех прочих, потому что за всю свою жизнь он не видел ничего, кроме ненависти. Сначала она распласталась под одной из парт, но поскольку мальчишки старались ее оттуда выкурить, она выскочила, одним броском своего исхудавшего тельца оказалась на вершине штабеля и там уселась в позе совы. Она была настороже, уши отведены назад, глаза, налитые кровью, грозно следили за тем, что происходит внизу. Время от времени она шипела, полагая, что это делает ее страшной, и теперь весь мир от нее попятится. Вдруг ее привлекло то, что двигалось внизу над полом, в направлении угла, принадлежавшего «Гарибальдийской тысяче». Она заметила это раньше других, в следующее мгновение было уже слишком поздно, чтобы ее опередить. Она метнулась с такой скоростью, что у смотревших на это осталось впечатление рыжего луча, косо прорезавшего воздух. Вместо двух канареек, порхавших над полом, вниз свалились два окровавленных комочка.
Почти с той же фантастической скоростью она, испуганная воплями и бранью, которые на нее обрушились, выбежала на улицу – туда, откуда явилась. Три или четыре человека побежали за ней в крайнем возмущении, чтобы побить ее палками, но не догнали, а лишь разглядели вдалеке ее тощий рыжий хвост, который тут же и исчез. С тех пор ее больше никто не видел. Очень возможно, что, несмотря на крайнюю свою худобу, она попала в руки какого-нибудь охотника за кошками, каких много слонялось по их району в те голодные дни. Если сама она с голодухи потеряла былое проворство, то вполне могла сплоховать и закончила свой век на тарелке, от чего ее в свое время предостерегал хозяин, Джузеппе Второй.
В том, что канарейки были растерзаны, женщины, ворча, обвиняли также и Карулину. В самом деле, именно она случайно оставила открытой дверцу клетки, отвлеченная неожиданным появлением Росселлы как раз в тот момент, когда сосредоточенно чистила клетку. Пеппиньелло и Пеппиньелла, возможно, впервые за свою жизнь вспомнили своих свободных предков, оставшихся на Канарах, и решили устроить себе приключение. Но, отвыкнув летать, поскольку родились в неволе, они смогли лишь неуклюже барахтаться в воздухе, словно были двумя птенцами-слетками.