355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Трегубова » Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 » Текст книги (страница 4)
Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:52

Текст книги "Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1"


Автор книги: Елена Трегубова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 58 страниц)

Пошла дальше: что ж там за гвалт и нехороший смех?

И когда я увидела – то даже постнейшая ветчинка уже могла, по сравнению с этим, райским садом показаться!

Нет, милый, мне вот даже описывать тебе не хочется, что там происходило! Дебилы. Недоразвитые дебилы сгрудились вокруг судка с живыми – полуживыми, еле живыми, уже почти дохлыми, искалеченными, но еще движущимися крабами, друг по другу карабкающимися в склизкой грязи судка, как в братской могиле, во рву – и потешались над ними! У одного краба не было не только клешни, а, собственно, и всей передней ноги – и его агонизирующие движения и попытки выбраться из-под подыхающих собратьев вызывали живейший гогот людской (ну, только условно – по номинальному зоологическому прозвищу) компаши. Милый, один из весельчаков, кстати, был страшно похож на тебя. Ага, только посмазливей, и без проплешины, можешь поревновать и позавидовать. Хохотал с иродовым мещанским любопытством.

Короче, ничего уже было не надо мне. Ни схуга. Ни фига. Уже просто не глядя ни на что, чудовищной силой воли борясь с тошнотой, на механических ногах вернулась в овощи-фрукты, похватала как кегли, не глядя, без разбора, без формы и без вида чего под руку попалось. И вон оттуда.

И иду, уже на улице, и чувствую: еще несколько секунд – и Андрюше придется собирать меня как хворост с мостовой, и тащить домой как дровосеку. Что-то мне поплохело совсем, из-за этих крабов, и асфальт просто уже угрожающе в глаза кидается.

Я говорю:

– Андрюша, давайте-ка мы с вами на секундочку вот сюда вот еще, в галерею «Актер» забежим, ладно?

А уж какой там «забежим» – доползти бы! Думаю: сейчас там хотя бы нюхну духов каких-нибудь, чтоб в обморок не хлопнуться, виски́ смажу.

Ну, Андрюша, такой:

– Без проблем.

Но, видимо, Андрей взглянул на меня в этот момент. И видимо, с колористикой у меня на лице было в тот момент не очень. Я только боковым зрением увидела, как у него пирожок со лба вверх пополз. Но промолчал. Только пакеты у меня сразу выхватил:

– Отдайте, Лена. Не украду, не беспокойтесь. Охота была – красть! Мне там все равно и поживиться было бы нечем.

Входим. Ненавижу я эту «галерею», между прочим. Мещанский магазин, а не галерея. И купол, кстати, снаружи твоим любимым Негреско отдает.

Но я уж чувствую: всё, имёджентси искейп, не до разборчивости. Цугом с Андрюшей по эскалатору, на второй этаж. В парфюмерный. К счастью – смотрю – на полке с краю – мои любимые, самые старомодные, изобретения прошлого, двадцатого века. Нюхнула. Ага. Вместо нашатыря. С запахом 3D, со многими гранями, сильно разнесенными во времени, каких сейчас уже не делают. Объемные. С мутным подтекстом ладана на донышке третьей ноты. Прыснула сразу в нос. И потом еще на виски, и сбрызнула на обе ладони – на дорожку. Чтоб до дому добрести. Короче – чувствую: сработало. Шоковая терапия. Единственное, что подпортило чудесный эффект – вспомнила сразу этот твой гнусный обонятельный конфуз, всю эту твою жалкую конспирацию. Я же ведь ни на секунду тебе не поверила, когда ты завирал: «Зря ты вот духами пользуешься! Все равно я запахов почти не чувствую. Ну абсолютно нет у меня обоняния, почти совсем, ну совершенно! Честное слово! Не знаю почему – может от перенапряжения, работаю, наверное, слишком много, зайка!»

Ага. Перенапрягся, любимый. Особенно когда смекнул, что духами я не для тебя, а для себя пользуюсь. И уж скорей расстанусь с тобой, чем с этим обонятельным щитом.

И тогда уж ты трусливо сдался:

– От тебя ж пахнет прям как от парфюмерной фабрики! У меня ж все костюмы после этого неделями твоими духами пахнут! Даже после химчистки!

Да, милый. Умели делать духи в прошлом, двадцатом веке. Разили. Наповал.

А эта твоя, несчастная, в утиной юбке, поди, скандал закатила?

Короче, едва выбралась я из галереи «Актер» на свежий воздух. Холодный, вернее. А не свежий. Свежий здесь только в кислородных масках у японцев-велосипедистов дают. Ну да, иду, и всё ладони нюхаю. Сложила их шорами – и бреду. Пошатываюсь – но уже только слегка. Думаю: это ладно, я-то просто таки super iron lady в сравнении с моим бедным Славиком. Славик, вон, на прошлой неделе, прикинь, когда мы с ним заехали ночью на Лубянку, в этот бывший гэбэшный 40-й гастроном, где сейчас круглосуточный Седьмой Континент, – так Славик вообще от впечатлительности чуть не окочурился! Вот не вздумай мне только вот сейчас загундеть: «Зачем это вы со Славиком ночью в супермаркет ездили?!» За зеленью, любимый, за зеленью. За салатиком. Зеленым. Ага. Изобрази мне еще – давай, попробуй, поблей мне еще! – бе-е-е-е! – подразнись! – как в прошлый раз! Рискни! Стоим мы, короче, со Славиком уже у самой кассы – очереди почти никого – если, конечно, не считать тоскливую телку в убогом клеймённом луивитончике на ушлом (ушедшем, в смысле, куда-то) мужеобразном безбёдром узеньком заду: она подъехала уже к кассе с тележкой (размером, примерно, как трактор) – и давай продукты выгружать – наворачивает и наворачивает на лоток кассирше. Наворачивает и наворачивает: и ветчинку, и сырую коровью ляжку, и склизкие сардельки в синюге.

И тут, смотрю – Славик мой, красавец, с лица взбледнул, а со мной так только присутственно беседу поддерживает – а сам вперил взгляд в ее тележку, иногда только слегка тикая своими дивными черными кавказскими глазами то на ее маникюр, то на заваленный лоток перед кассиршей, где все прибывает и прибывает мертвой плоти, то на тоскливую личинку телки.

Ну а она все наворачивает и наворачивает: и бекон, и гордон блю в заморозке, три штуки, и…

Тут Славик ко мне склонился и шепчет:

– Ты посмотри на это чудовище! Сама ж ведь она ничего из этого наверняка не жрет! Анорексия! Явно ведь, что она или модель, или просто содержанка. Явно жесткими диетами себя морит – ты взгляни на ее фигуру! Тощак модельный! Явно, что свою худобу она рассматривает как главный источник наживы. Значит ведь, все эти кабаньи килограммы жратвы – это она всё ему! Типа, на выходные, ужраться! Тому, кто ее содержит или с ней живет!

– Славик, – говорю, – милый! Ты отвлекись на что-нибудь – это ж вредно для здоровья в микроскоп их всех рассматривать.

Но Славик – уже как зачарованный, просто глаз уже оторвать не может от деталей и масштабов растущей на кассе горы:

– Ты представляешь, – говорит, – себе этого ее борова?!

И через секунду – уже так тихо-тихо, уже каким-то суеверным шепотком:

– А ты на ее-то самой лицо посмотри! – шепчет. – Ка-а-шма-а-ар! Трупак! Трупное, пустое, прям как у силиконовых кукол Рона Мюка! Вот ужас-то.

Я смотрю, а Славик-то мой и сам уже зелененький весь! Ох, нехорошей зеленцой лицо его пошло. Цвета переваренного шпината.

А она все наворачивает и наворачивает на кассу: телячью кровавую печень в белом неприятно шваркающем по ушам пенопластовом судке, запечатанном, для наглядности, прозрачной, но уже черноватой от кровяной пены, слюдой, две штуки.

Тут Славик мне как махнет своей изящной ручкой:

– Ой, нет, Лен, все! Не могу больше, все, извини…

И ломанул через кассу к двери.

К счастью, его быстро стошнило. Да-да. Блевонул в урну. Донес. В серебряную урну, от которой всегда за версту несет мокрыми окурками. Да-да. Прям вот слева от входа в гастроном. А ведь он ведь даже и не вегетарианец, мой Славик! По крайней мере, большую часть года.

Когда я за ним выскочила, молниеносное извержение Эйяфьядлайёкюдль уже иссякло. Улыбнулся мне. Своей фирменной, чеширской, всеобъемлющей, до ушей, без завязочек и без страховок. Просиял. И пошли с ним дальше. К машине, где Андрей ждал. Зелень я на кассе, разумеется, побросала. Как балласт с проколотого цепеллина.

– Ох, – Славик говорит, – извини, – говорит (это он уже в машине, по дороге ко мне домой), – что-то мне совсем дурно стало: я как представил, как она этому борову готовит, откармливает, а потом он ее… А она, тем временем, не жрет, худеет, чтоб ему приятней было… Ох, не могу, сейчас меня опять стошнит! Как черви. Слепые глисты какие-то! Жрать и сношаться. Невыносимо! Какой-то тошнотный круговорот! Еще странно, что они друг друга еще все не едят! А только имеют.

Короче, он мне всю дорогу до Пушкинской, пока мы по бульварам крутили, про людей-сарделек стонал. Я уж как могла его отвлечь пыталась – а он все про одно!

– Может, – говорит, – там еще и аура такая на Лубянке… удушливая… Может, – говорит, – я поэтому еще… – оправдывается. – Здание-то, – говорит, – какое – не дай Бог! Гастрономчик… Нашли место, где магазин держать… Скажи мне, кто твой сосед, называется! Седьмой континент гулажьего архипелага!

А я думаю: ладно, пусть уж если его стошнит еще раз – так пусть уж лучше сейчас стошнит: или на улице – ну или на худой конец прямо здесь, в машине – а не у меня в квартире. И не смей мне только вот гугнить опять, зачем это ко мне Славик в квартиру по ночам заваливается!

Короче, очухавшись вчера на холодном, хотя и не свежем, воздухе от своей собственной, вовремя проваленной, репетиции обморока, и подбадривая себя примером Славика (который, кстати, в тот-то раз, неделю назад, доехал тогда до моего дома чин-чинарем, без рвоты, представь!), я уже чуть крепче зашагала от галереи «Актер» по Тверской – уже буквально три или четыре шага сделала. Потому что дальше шагать было некуда. Все. Лестница вниз, в переход. Глянула – а там, внизу, толпа кишмя кишит. Живые тела возятся, лезут друг на друга. Да еще и лестница. Я вообще, в самом крепком-то своем состоянии вниз по лестницам ходить ненавижу. Вверх – нормально, как-то инстинктивно чувствуешь опору. А вниз – совсем занудство. Ну не умею я концентрироваться на ступеньках, когда иду по лестнице вниз! Скучно! Точно так же, как не умею ни посуду мыть – ни машину водить. Одно, по-моему, ничем не лучше другого! Тупая занудная механическая работа: что баранку крутить – что тарелки мыть. И что самое противное: и первое, и второе, и третье требует звериного серьеза и сфокусированности на оскорбительно материальных вещах – нельзя ни задуматься о чем-то серьезном, ни глазеть по сторонам, куда хочешь. А зачем тогда всё? Короче, именно поэтому я ни машины никогда в жизни водить не буду. Ни без моей уборщицы, Милы, даже и недели не выживу. Ни по ступенькам вниз ходить никогда не научусь – без моего специального фирменного спасительного заклинания: «Ле-сни-ца-ле-сни-ца!» – которое я себе все время повторяю по слогам на каждой ступеньке, делая ударения каблуками, чтобы хоть как-то хитростью наяву пришпилить свое внимание к этому скучнейшему сооружению.

И не надо мне, дорогой, вот сейчас ныть твое обычное завистливое: «Каблукибылучшеснялаитакслишкомдлиннаязачемтебеещекаблуки?»

Не надо. Ни при чем здесь каблуки! Вверх-то я по лестницам на каблуках распрекрасно хожу! Каблуки – это вообще чудесная портативная возможность всегда чувствовать себя немножко на холме, вне зависимости от гнуси обступающего пейзажа. А без каблуков ходить – вообще унижение женского достоинства. В отличие от мужского. Ага. Что слышал.

Короче! Когда мы с Андрюшей дошли до ступенек, я чувствовала себя весьма крепкой. По крайней мере, по контрасту со прошлонедельным Славиком. Не говорю уж: с несчастными захваченными в заложники, изувеченными и приговоренными к смерти крабами.

Но на всякий случай, я все-таки еще раз нюхнула ладони. Перед тем как туда, вниз, шагнуть. Думаю: а вот не буду-ка я рук от лица отнимать. Как противогаз. Ну, разумеется, «ле-сни-ца-ле-сни-ца» говорить про себя буду, и шаги отмерять. А ладони так и оставлю на всякий случай, у носа шалашом.

Андрюша на меня с опаской посмотрел и говорит:

– Лен, руку дать?

– Да нее, ну что вы в самом деле, – говорю, – всё в полном порядке!

А на правом манжете куртки у меня вдруг запасная начка духов обнаружилась – это я туда спрэйнула случайно, когда правой же рукой нажала, впопыхах, флакончик. Я думаю: как удачно! Нюхнула поглубже. Шагнула вниз. Пустилась по лестнице. И тут, видно, третья, матово-ладанная, нота духов докатилась. И – понеслось. Спуская ступени запредельно узких улиц скользящей лентой из-под мысков, тренированных аттракционами школьных лестниц, не отпуская сцепления каблуков. Посланцем страны наездников стылых луж. Не очень-то повыпендриваешься на каблуках в городе, где почти все улицы, начиная от Яффских ворот – собственно, и есть сплошная лестница. Где камни ступеней выскальзывают из-под каблуков, как отполированные черепа. Городе, состоящем из узких лестниц, завешанных уродливыми пеструхами кафтанами шестидесятых размеров – где чувствуешь себя как на гонке по полкам в платяном шкафу, то и дело утыкаясь в ядовитый нафталин. Городе, где скользя вниз по улицам, закатываешься всегда в одну и ту же лузу, с пугающим комфортом. Фристайлом по харассменту сопливых говорливых булыганов, норовящих подробней взглянуть мне в лицо. И хватающих щелями грязных пальцев полы моего черного платья ниже пола и наспех замотанный иерусалимским твистом бордовый тихэл, а также прочие элементы нацепленной для входа в город противопехотной маскировки хасидских жен.

– Велькам! Велькам, май фриендэ! Вери найсе бизинесэ! Люкэ! Люкэ! Зисэ вей! Зисе вей! Вери найсе бизинесэ! Юре андестэндэ? Ай гив ю зисэ! Зисэ… Энд зисэ! Вэйтэ! Вэйтэ! Донтэ го! Донтэ го! Энд зисэ ольсо! Энд олль май бизинесэ! Ви го ту йорэ хотель! Ван найтэ! Энд ю тэкэ олль зисэ! Вери найсе бизинесэ!

Сильно жалея, что не захватила с собой заодно еще и жезла золотого, разящего. Электрошоком. Массового поражения.

Ладоней от лица все еще не отнимаю. Вдыхаю. И выдыхаю. Раздувая и сдувая ладони, как бронхи. Спасибо Андрюша всю поклажу нес. Как я спустилась – и как завернула потом по переходу, мимо киосков – честно тебе скажу: не знаю. Не заметила. Одно знаю точно: не упала. Упасть было невозможно – поэтому и не упала. Либо толпа понесла, либо Андрюша – это факт. Нюхаю ладони. И плыву по запаху. Шалея от воплощенной обонятельной катастрофы бхара, бахура, кузбара, керфе, фэл-фэла, зохурата, заафрона, мерамиа, иссопа, мирра, испарений и тел. Перебор – по всем измерениям. Даже без золотой измерительной трости геометра-клаустрофоба. Которую приходится заменять локтями. Иммунитет взломан и почти сведен с ума.

Обонятельные стражи разверстых ноздрей, не выдерживая града камней и стрел, сами бросаются в ров со стен, чтоб не сдаваться живыми. Падая в мягкие россыпи палевых пепельных горчичных пыльных бежевых гранатовых фуксиевых перечных пороховых айвори белых алых горючих гремучих смесей с их дремучими вонючими продавцами.

– Велькам! Велькам! Май фриендэ!

Неба я не увижу – даже если вскину глаза. Долу. Слепая вязь наколки булыжников. Если все-таки вскину – вместо неба только планетарий зеркалец муслимских кипп-ушанок, дрожащих сквозняком животного танца на распятых плечиках света под удушливым шелковым потолком.

– Донт фол, донт фол, май фриендэ!

Распихивая пол руками. Причем, со всех сторон.

Третья нота духов.

Пока не уткнулась в живот обожравшемуся голиафу на перекрестке, орущему:

– Бубликк! Карашо!

И собрав всю силу – отклеить, выцедить себя из толпы в подворотню, переулок, дверь, шкап, гроб – все равно куда.

Почти упав. Почти. Почти. Зависнув носом над развалом, прилавком, биваком. Где – уже запретное оружие – нос добивают из всех орудий греческим огнем (рецепт давно утерян). Где флакон? Что это? Как они это делают? И, тут посреди гор специй – решительно сорочьим взглядом выцепив – обалдев от десертной красоты – горний хрусталь, синий и карий, и нежно фисташковый, припорошенный томной пудрой – в который – выбрала небесно голубой – тут же впилась, вгрызлась зубами, приняв за кристаллизованный подкрашенный сахар. Вызволив зубами, добыв, активизировав, распечатав – почти невыносимый по интенсивности блаженства запах, оказавшийся в тайном союзе с абсолютно запредельной несъедобностью! Канифоль? Крашеная смола? Что это?! Я иду дальше – и уже можно идти по невозможным улицам – и занюхиваю свои же ладони – перебивая внешний агрессивный поток – втягивая запах-вкус-цвет своего кристального трофея и все, что с ним вместе кристаллизуется из воздуха – втягивая и вмещая в себя все это – до одури в висках. Позже долго отчищала зубы, как кадило.

И тут навстречу – какой-то арабский худосочный, виляющий, как сухопутная водоросль, юродивый. Как приклеился ко мне! Я прошла его – не глядя и не отвечая – так нет! – он развернулся, и припустил за мной трусцой. Скачет за мной, догнать не смеет, но и не отстает, и подвывает:

– Эй! Э-эй…

Я круто разворачиваюсь. И иду в противоположную сторону. Хотя мне и не туда. Хотя я и сама уже не знаю, куда мне. Юродивый опять за мной! Разворачиваюсь еще раз. Вокруг своей оси. Кручусь. Делаю шаг. Куда? Туда! И случайно наступаю ему на ногу. Этому юродивому! Каблуком. Ёлки! Ну сам напросился!

Он отскакивает. Визжит. Картинно, наглец. Я же знаю, что ему не больно. Так, пококетничать решил. И вдруг оказывается никаким не арабским юродивым, а крошечным поэтом Лёвой Рубинштейном в круглых очках. В переходе под Тверской.

И визжит на меня:

– Девушка! Вы что себе позволяете?! Вы кто такая! Я вас не знаю! Как вы смеете!

Я отнимаю руки от лица – и говорю:

– Лёва! Как я рада вас видеть!

– Да?! И отдавить мне ногу?! Вы кто такая?! Вы что о себе думаете?!

Прекраснейше заорал! Вскидывая руки, растопырив драматично пальцы!

Потом говорит мне, без всяких уже попреков:

– Это – что! Подумаешь – нога! Вы не представляете, какое я сейчас только что страшное объявление на стене прочитал! «Избавлю от живота. Надежно. Дешево. Навсегда!» И телефон! На отрывных листках! Ужас! Русские люди старославянского языка, похоже, никогда не знавали!

А я ему в ответ:

– Лёва, а вы не представляете, где я только что была! То есть, откуда вы меня только что выудили своим визгом! У меня было полное ощущение, что я бегу по Дэвид стрит в Старом городе, в самый первый свой приезд в Иерусалим. Вы уж извините, – говорю. – Я людей вообще почти не замечаю, когда в толпе. Какой-то защитный рефлекс срабатывает. Хожу как в шлеме VR 3D.

Лёва мне, сделав важную мину:

– Ну уж, тогда, так и быть: наступайте на здоровье. Когда вам вздумается. К вашим услугам.

А я ему:

– Самое смешное, – говорю, – что вы у меня в моей виртуальной реальности полностью совпали с арабским юродивым. Он теперь каждый раз, в каждый мой приезд в Иерусалим, откуда ни возьмись выскакивает из какого-то проулка, умудряется вспомнить меня – и бегает за мной, изображая, как я ладони нюхала, и дразнится мне вслед: «Where is the incense? Where is the incense?» Позорище!

Ну и мы расстались с Лёвой. Он пошел дальше, в глубь перехода. Гном. Бородатый.

Андрей всю эту сцену с интересом пронаблюдал с приличного отдаления. Что, в общем-то, было с его стороны благородно: если б Андрей, с его габаритами, подошел вдруг к нам и встал рядом с Лёвой, Лёва бы вообще себе показался Алисой после первого гриба!

Вынырнули – там уже у нас, у арки, аварийка стояла со специальным рифленым сытым хоботом. Ручьев уже не было. Гондольеров тоже. Малые жертвы мелиорации.

The Voice Document has been recorded

from 20:45 till 21:17 on 18th of April 2014.

Короче – то-о-лько дошла до квартиры – после этого-то непростого, согласись, марш-броска – то-о-олько с Андрюшей распрощалась – эсэмэс кликнуло! Я уже мычу от злости, думаю: от тебя опять! Ан нет! «Will be there in 5 min! David». Думаю: ёлки! Как же я могла забыть! Фотосессия же! Еще ж неделю назад назначена! Сейчас же уже этот француз, то ли немец, фотограф припрется! Фоткать для интервью, которое я на прошлой неделе ужасно интеллигентному и ужасно занудному немцу для какого-то ужасно интеллектуального их журнала давала. Фотограф этот крайне туманно мне все про французо-немецкость свою объяснил в и-мэйле, ох туманно. Просил, умолял встретиться засветло – говорит: «Я не люблю искусственного освещения». Ага, думаю: сейчас он у меня получит – все безыскусственное – и освещение, и бардак в квартире, и вот эти вот пакеты с мусором у двери, блин, ну конечно опять забыла взять вынести – и в урну на Тверской незаметненько бросить, когда мы на улицу с Андрюшей шли! А в мусоропровод – вот ни за что! – не пойду: удивительнейшее сочетание запаха, отсутствия света – тактильных увечий от грязной ручки мусоропровода – и сквозняка из выбитой форточки. Стою, одной рукой ресницы сажей мажу, другой – провиант вытряхиваю в холодильник. А сама думаю: может, хурму хотя бы, думаю, успею сожрать, пока он не пришел? Как же, думаю, жрать-то хочется! А?! А вместо этого сама этим мерзким, дихлофосом пахнущим лаком хайр перед зеркалом засэйвливаю – ну так, чисто из солидарности к фотографу. Губы, думаю, красить не буду – обойдется. Потому что с губной помадой я почему-то всегда выгляжу как девушка легкого поведения с Тверской, ага, из Найт-флайта. Думаю… Впрочем, ничего уже больше подумать не успела – слышу: скребется уже там кто-то под дверью, звонок нашаривает – умудрился как-то впереться в подъезд хвостом за кем-то, даже не позвонив мне в домофон!

Прицелилась в глазок: оба-на! Думаю: Это что ж у меня – такой коэффициент искажения в рыбьем глазе, что ли?! Это ж рельса какая-то, а не фотограф!

Открываю дверь – и правда! Фокус чуть сзиповался, но все-таки задел башкой за притолоку, прозудел «шайсэ» вместо «добрый день рад вас видеть» – и заходит до неприличия долговязый лыбящийся во все зубы лохматый оболтус. Не вмещающийся по вертикали в кадр дверного проема.

Голова где-то там на антресолях гостит. Во, думаю! Идеальный формат для моей квартиры с четырехметровыми дореволюционными потолками – обживать неосвоенные вертикальные пространства.

Длиннее водителя Андрея даже! Лохматый, короче, смазливый олух. Двух с лишком метров и двадцати с крошечным хвостиком лет. Крайне, крайне худенький при этом. Джинсы как на скелете болтаются. Ага, ревнуй, любимый. Пока ты там борешься с очередными переменами блюд и жопочасами в ресторанах и нарастающим курдючком.

Я смотрю на него – и думаю… Нет, совсем не то, что ты подумал, милый. Думаю: если через четверть часа он не уйдет и не оставит меня наедине с фруктами – все, кирдык.

Говорю ему прямо в прихожей: «Вы скоро вообще отвалите?» Нет, ну этого я ему не сказала, разумеется – только про себя так произнесла. Ты ж меня знаешь – я ж страшно вежливая.

– Вы, – говорю, – вообще, кто – француз, все-таки – или немец? Я так и не поняла, – говорю, – в вашем лиричном и-мэйле.

А он опять завел свое:

– Вообще-то я немец. Но одновременно и француз. Но мама немка. Но мама с отцом давно развелась, так что можно считать, что я немец.

Я говорю:

– А почему «Давид» тогда?

А он говорит:

– А я вообще Сарой рисковал стать! Если б девочкой родился! Мама из послевоенного поколения. Она меня так назвала в знак покаяния перед евреями.

Я ему говорю:

– Ну ладно тогда. Проходите.

Думаю: ладно, сейчас он пару раз меня сфоткает – и привет вам, радости плоти! Гастрономические, я имею в виду, успокойся.

Смотрю: он как-то подозрительно уже и монументально шатры у меня там свои разбивает у окна – со штативами и золотыми отражателями.

Я – еще строже – говорю:

– И вообще, – говорю, – я друга в гости жду – как только он позвонит – мы с вами расстаемся.

А сама телефончик из кармана достаю и демонстративно так Славику названиваю: нет, опять абонент недоступен. Думаю: где ж эта шалава Славик-то шляется?

А Давид мне от окна кричит:

– Ладно-ладно! Не волнуйся, не волнуйся – я все моментально подготовлю!

Я смотрю на него: вроде, когда не улыбается – миленький такой шатенистый вихрастый француз – с неопределенно-тинэйджерской нежной бесформенной миловидностью и небесно голубыми глазами, не замутненными раздумьями. Как только осклабится во все сверкающе-белые, чересчур правильные зубы – немец.

– Нашел! – кричит. – Вот прекрасное место для съемок! У тебя такой широкий и огромный подоконник – как диван! Здесь светлее всего! Можно, – говорит, – я туда вот этих подушек пестрых с твоей кровати для фона накидаю? А жалюзи узелком свяжу?

Так, думаю, началось… Нет, это не на пятнадцать минут… Но уж пошла, по-деловому так, со строгой такой, как секундомер, миной – к окну. Сажусь в правый угол подоконника. А подоконник у меня здесь – ты помнишь, с две сёрфинговые доски шириной. А длиной – с полторы. Этот лохматый охломон долговязый то бумажками какими-то в нос мне тычет – свет измеряет, а то попросту свет пригоршнями зачерпывает и пробует. И тут говорит:

– Нет-нет-нет. Так не пойдет. Ты слишком официально выглядишь! Для журнала нужно, – говорит, – что-то домашнее…Ты залезай, – говорит, – с ногами на подоконник, садись вот в подушки поудобнее – а я пробные снимки начну делать. Расслабься, – говорит, – и забудь, что я тебя фотографирую.

Я злюсь уже сижу. Думаю: расслаблюсь я – когда ты провалишь отсюда! И дашь мне спокойно позавтракать наконец. В пять-то часов вечера!

И – чтоб поиздеваться над ним – говорю:

– А я вот, – говорю, – фотографию как-то недолюбливаю. Самый примитивный, – говорю, – способ запечатлевать реальность. Всё на поверхности, – говорю. – Мудро, – говорю, – придумано, что все важнейшие для человечества события произошли в ту эпоху, когда фотографически задокументировать люди еще ничего не могли.

Давид говорит:

– Какие это события ты имеешь в виду?

Я говорю:

– Угадай.

Давид заржал, осклабив все свои супер-белые и супер-правильные. И вьется вокруг меня опять с громадной своей камерой с чудовищно массивным насадным объективом.

– Можно, – говорит, – я вот этот столик тоже отодвину, чтобы мне удобней тут ходить было? А сюда, – говорит, – вот этот вот золотой отражатель поставлю? Не думай, – говорит, – вообще о том, что я тебя фотографирую. Думай, – говорит, – о чем хочешь.

– Спасибо, – говорю, – что разрешил. А то бы я…

Этот лохматый обалдуй ржет и вьется то с одного края подоконника, то с другого.

Потом говорит:

– Нет, так не пойдет: вот, вот отсюда, наверное… Можно, – говорит, – я на твой диван лягу – и оттуда фотографировать буду?

Не успела я ахнуть – как эта рельсина, два-двадцать пять (это как минимум! На глазок!), рухнула на мой диван. Ну, диванчик у меня, как ты помнишь, супер-кинг-сайз, конечно – но не таких же все-таки габаритов! У него ноги по голень не вмещаются – ну, Давид ноги в цветных носках поджал, поворочался-поворочался, подложил себе под голову все оставшиеся подушки, перелег по диагонали – и – довольнейший такой, камеру отложил, расслабленно-блаженно потягивается, уже буквально нежится там, на моем бедном диванчике, и говорит:

– Я только сегодня, – говорит, – ведь в Москву прилетел рано утром! А завтра утром улетать! Спать хочется ужасно!

Я думаю… Нет, даже выговорить тебе не могу, что я думаю…

– Давид, – говорю, – давайте сосредоточимся – у меня еще полно дел. И друг сейчас придет.

Давид говорит:

– Да-да, – говорит. – Отличный ракурс отсюда! – ну и принялся щелкать цифровиком.

Я – что делать уже! – уселась поудобнее, сижу, смотрю с подоконника на свою комнату и думаю: как странно – ведь всего этого – всех этих маленьких живых игрушек, которые в этой огромной, удивительной (которую ты так всегда жлобски критикуешь, идиот!) комнате в различное время дня появляются, сфотографировать невозможно – если бы даже этот юный оболтус остался здесь на целые сутки и караулил с камерой! Радужных гусениц, например, которые в солнечный день выползают из среза зеркала белого платяного шкафа. Или – ну не сфотографировать же заводных гуркающих звуков, когда рано-рано утром на карниз ко мне прилетают голуби и знатно, кружась по жестянке и топая, отплясывают, как Донна Рид с Джеймсом Стюартом, чарльзтон. И через секунду – вспугнутые чьим-то резко распахнутым окном – вспархивают – и на задвинутых жалюзи, как на экране (если успеть вовремя разожмурить глаза со сна!), является живая анимированная солнечная лепнина. А летом, если вёдро – надо немедленно (не поленившись – во сколько бы ни легла) встать и жалюзи раздернуть – потому что в этот момент расплавленный пятак солнца начинает – медленнейшим жарким метрономом – плавное дугообразное путешествие из левого угла окна в правый – и можно, нет, даже нужно, опять закрыть глаза – и по жару на лице (транзитом с левой щеки через нос на правую) чувствовать время, как раз чтобы доспать – до двенадцати – когда жар исчезает за правой щекой и кирпичной кулисой дома. А по воскресеньям утром безумный мой дом, изогнутый полуколодцем, улавливает колокольный звон – как колпак нищего – серебро, и мне всегда кажется, что это звуки двух не выживших, крошечных церквей, разрушенных при советах, по правую и по левую сторону, в ближайших рядах домов.

Ну или как сфотографируешь две эти безумные, дребезжащие раздвижные верандные двери посредине комнаты – с десятками деревянных, белых, неровно и густо прокрашенных перемычек и маленькими верандными стеклянными окошками, во всю ширину комнаты? Двери, к левой из которых Давид сейчас сутуло притулился с дивана спиной. Вернее – нет, двери-то сфотографировать можно – но все неуловимое, что из них, из этих дверей, мгновенно, в секундном взгляде, выпрыгивает, – как сфоткаешь: все удивительнейшие, живые, щемящие аллюзии, из дверей этих материализующиеся в воздухе со скоростью сотворения мира? Двери, в высоких белых мачтовых перемычках которых сейчас, когда освещение на улице чуть меркнет, мне мерещатся мачты яхт в бухте, не доходя нового порта Тель-Авива – самая последняя светлая точка Средиземного моря: когда солнце в Москве закатывается, невольно рыскаешь мыслями по миру в поисках света. Мачты, если тут же сесть и свесить ноги с причала яхтклуба – открывают сквозь белоснежные жерди свои ослепительный ракурс взгляда на небоскребы набережной: верхние стекла которых, как курсором, активирует беглое, жаркое, живое, заходящее солнце. Весну, знаешь ли, милый, гораздо надежнее приближать в территориальном преломлении – десантом, за три моря – раз в календарном всё никак не нагрянет. Бегство. Даже ценой твоих истеричных звонков и эсэмэсов. Бегство в ту самую точку мира, куда ты за мной не сунешься.

На закат нужно срочно поспеть, взмешивая босыми ногами горячую мокрую горчицу песка по самой кромке моря – добежать в идеальный зрительный зал: на дикий мол – из крупнейших необделанных булыганов размером с быка, на одном из которых всегда натыкаюсь пяткой на окаменелости чьих-то ребер. Нокаутировав телефон с твоими непринятыми звонками, с твоими вопросами: «Gde ti?», – ем на море взглядом беспроводно́е блюдо семи часов: фруктовое многоцветное слоеное желе, в которое превращается небо, как только светило зависает в пальце от моря. Бумажная бирочка от пакетика чая (высокий штормящий прозрачный капуччиновый бокал, который успела, пробегая, стрельнуть в ближайшем кафе) бьется на ветру, взлетая, как крыло параплана – и вот-вот вытащит из воды чудовищно тяжелое, красящее горячую воду со скоростью закатного солнца, чайное грузило. Не хватало еще, чтоб упало в море. Я за последствия не отвечаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю