355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Трегубова » Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 » Текст книги (страница 29)
Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:52

Текст книги "Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1"


Автор книги: Елена Трегубова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 58 страниц)

– Ну Жень, ну пожалуйста, ну не мешай мне… – возжалобилась она, хотя сказать хотелось попросту: «Заткнись и не мешай мне читать твои стихи» – так, как будто не он их придумал, и как будто не ему они принадлежат.

– Всё, пошли, ерррундовое это занятие – стихи в газетах публиковать. Только, вон, юных девушек, ррразве что, очаррровывать, – насмешливо зыркнул на нее Крутаков, и газетку свернул. – Звякни матеррри, чтоб она не волновалась, скажи, что черррез час будешь. На метррро уже не успеем, я тебя на тачке подбрррошу.

– Как не успеем? Который же сейчас час? – сквозь остатки сна вздрогнула вдруг Елена – как будто из-за сна оказалась вдруг на какой-то незнакомой планете, а дороги обратно – нет. – Сколько же я проспала здесь? Зачем вы с Юлей меня не разбудили?

– В Юлиной комнате телефон, на подоконнике, – смеясь, как-то умиленно зыркал на нее Крутаков. – Иди звони матеррри.

– А я не у матери сегодня ночую, – гордо возразила Елена, медленно вставая с кресла и растирая правую отлежанную во время сна щеку.

– А где ж ты сегодня ночуешь? – опешил Крутаков, с каким-то комическим шутливо-ревнивым выражением на роже.

– Ну, одна учительница старенькая есть, моя подруга… – медленно, боком обходя вокруг него, объясняла Елена, пытаясь как можно незаметнее на ходу пригладить взбитый во сне колотун распущенных волос – и сразу же, в прихожей – как только Крутаков подобрал оброненное ею возле кресла вязаное белое покрывало и щелкнул верхним светом – с ужасом натолкнулась в зеркале на абсолютно розовую со сна физиономию с растрепанной, дыбом стоящей прической, объем которой во сне увеличился как минимум впятеро (ох эти Ривкины восковые бигуди!). – На Аэропорте живет, – задумчиво и сонно силилась она унять взбунтовавшиеся волосы и, с неприятным со сна, режущим уши звуком и сюрреалистически колким для подбородка осязательным спазмом застегивала высоко, под горло, молнию найденной (почему-то в уголке на полу, на куче Юлиного тряпья) собственной желтой дутой зимней куртки. – Только я звонить ей уже не буду – у меня ключи есть, она спит, наверное, уже.

На лестничной площадке обнаружилось, что не только витает она теперь, не до конца проснувшись, в новой вселенной – но и что предстоит проделать ей в этой вселенной головокружительный, кошмарный аттракцион: на узкой лестнице, во всю пятиэтажную глубину, не было света, – и как только Крутаков – еще не поняв этого, с размаху захлопнул за собой дверь, как будто разом выпихнув и себя и ее из теплой квартиры в темноту стылой лестницы, – Елена, предвидя, ужасы (и без того дававшегося ей всегда отвратительными скороговорочными муками) спуска в кромешной темноте вниз, охнула.

– Тут всегда кава-а-арррдак с электррричеством на лестнице, – смачно прокомментировал Крутаков, достал спокойно из кармана кожаной куртки коробок со спичками, и принялся быстро спускаться впереди нее, звучно чиркая.

Никаких Крутаковских виршей, которые так старалась запомнить, в голове уже не осталось – все выдуло в одно мгновение: в ужасе, подозрительно присматриваясь к ступенькам, как к засаде неприятеля, Елена осторожно, по нотам, снимала ноги с одной, почти невидимой, опоры – и обваливалась вниз – с абсолютным чувством абсурда происходящего, с какой-то стати доверяя кратким оранжевым сполохам от Крутаковских светляков – и материализуя ступнёй серединку нижней ступени (этими сполохами весьма бегло, намеками, вырисованную) – и ужасаясь гигантским выскакивающим слева, в нижних пролетах, искаженным теням балясинных ветвистых сорняков, бежавших от спички, словно эскалатор кошмаров, в противоположную сторону, вверх, в оставляемый за спиной мрак. Во втором же пролете, как только у Крутакова погасла спичка, и он, опять в темноте, не завернув еще на этаж, звучно открыл коробок, чтобы взять новую, Елена, не досчитавшись ступенек, влетела в него, выбив из рук коробок, и Крутаков, шатнувшись, едва удержал ее, быстро развернувшись к ней, взяв за локти (так что у нее на секунду захватило дыхание от этой темноты, от близости его лица, от его волос, плескавшихся так близко от ее щек) и свел осторожно по ступенькам на лестничную площадку; тут же цопнув откуда-то из темноты коробо́к. Быстро сообразив, что надо вернуться к своей извечной, отработанной, ни разу не подводившей технике скороговорок – стараясь как можно дальше улететь в мыслях от этой мерзкой, унизительной длиннющей лестницы – но, тем не менее, тишайшим шепотом опечатывая строчками лестницу, чтобы не споткнуться, как бы записывая скороговорочные звуки на каждую ступеньку, Елена опасливо двинулась дальше за Крутаковским очень северным сиянием. Азимут – это такой зипун, чтоб не зябнуть – птиц отпускаешь взглядом – накрепко прикрепляешь к крыльям свой воздушный редут – на то время, пока они будут праздновать лето там – а мы зимы тут.

– Извини, мне это показалось, или ты борррмочешь все время что-то пррро себя на лестнице? – издевательски поинтересовался Крутаков, распахивая перед ней дверь на улицу.

На сбивчивые смущенные объяснения Елены Крутаков заметил коротко:

– Вот уррродина… – и, уже переступив через порог подъезда, переспросил: – Чего, ты каждый ррраз скоррроговорррки для ступенек, когда идешь вниз, пррридумаваешь?

– Нет. Иногда получается просто бесконечно говорить: «ле-сни-ца-ле-сни-ца-ле-сни-тся».

– Уррродина… – с нежным смешком протянул вновь тихо Крутаков, в сахарную вату взбивая дыханием черный ледяной воздух перед губами.

Быстро взглянув на небо и ужаснувшись холодной игре калейдоскопа (фиолетовый застывший океан хрусткой мути ненадежных облаков с желтковой проталиной луны), – живя как бы еще по законам не вполне сдавшего свои позиции прекрасно отапливаемого сна, где выговорить вслух можно все, Елена через несколько шагов призналась:

– Знаешь, иногда мне кажется, что и лед – это одна сплошная скользкая лестница, – особенно когда сверху вот этот неприятный заледеневший океан, и если смотреть вверх, как будто бежишь по небу, можно поскользнуться и опрокинуться в лунную полынью. Когда гуляешь по небу, тоже, наверное, надо всегда приговаривать: «ле-сни-ца-ле-сни-ца». Ты дашь мне почитать своих стихов, Женьк? Ле-сни-тся.

– Ну ты, Бонавентуррра рррёхнутая! – едва успел удержать ее за шиворот куртки Крутаков, когда она, поскользнувшись на раскатанной кем-то за вечер до черна булыжной луже, летела уже на каблуках со всей скорости вниз под уклон горки, с которой разом ахал вниз переулок. – Деррржись под ррруку, а то и впрррямь улетишь! – схватил ее крепче в охапку Крутаков и перетащил на засыпанный соляно́й, океанической, сверху, из полыньи явно напа́давшей, крупой тротуар.

Взяв его под руку, Елена чуть погодя, на всякой случай, все-таки осведомилась:

– А кто такая бонавентура?

III

Жизнь Крутаков вел, по представлениям Елены, довольно разгульную. В следующую же встречу на Пушкинской, когда на его жеманно-грубиянское «Беррри маккулатуррру и пррра-а-аваливай, мне бежать надо», Елена вдруг, ужасаясь собственной смелости и бестактности, попросила: «Женьк, а можно мне с тобой?», Крутаков, кажется, слегка удивившись, сахарно растягивая слова, сообщил:

– Ну ха-а-арррашо, только ждать тебе в подъезде пррридется. Я тут к одной подррруге на Арррбате забежать должен. Абсолютно незачем тебе со мной светиться.

А еще через одну прогулку еще одна загадочная, незримая, подруга обнаружилась у него на Кузнецком мосту; а потом еще и в высотке на Котельнической.

Смутно себе представляя, в каких же Крутаков со всеми этими подругами может быть отношениях, и из-за чего боится ее «светить» – тем не менее, отказаться от легкого, летящего наслаждения прогулки с Крутаковым по городу Елена все-таки не могла.

Ходил Крутаков так быстро (а не спадающие морозы еще и прибавляли оборотов), что казалось ей, что не идут они, а катят на чем-то. А при паническом, родившемся в ней вот уже несколько месяцев назад и день ото дня (по мере наблюдений за зверушками окрест) крепшем, смертельном страхе влипнуть в жижу жизни, в капкан мещанских обыкновений, – ритмы сумасшедше быстрых этих прогулок как раз чувствовались спасительными.

– А знаешь, как Пушкинская площадь прррежде называлась? А вот здесь, на разоррренном, но еще не снесенном тогда Стрррастном монастыррре, как мне ррродичи рррассказывали – когда-то была огррромная перрретяжка: «Посадим СССРРР на автомобиль».

– Не может быть! Врешь ты все, Женька! – смеялась Елена. – Это же почти антисоветчина, это же ругательство!

– Зррря вовррремя ускорррения только этому автомобилю под зад коленом не пррридали, – парировал Крутаков. – А во-о-он в том доме на крррыше солярррий был, между прррочим, – мельком сообщал Евгений, когда неслись они уже по Тверскому бульвару – и кивал вороной башкой влево.

– Ух ты, – завороженно говорила Елена, вперившись взглядом в указанный старый дом. А чуть погодя доверчиво добавляла: – А что такое солярий?

Или, в другой раз, проносясь мимо Моссовета, на ходу произносил:

– А ты в курррсе, что здесь вместо Долгой Ррруки генерррал Скобелев напррротив генерррал-губерррнаторского дома на коне скакал, до восемнадцатого года?

Или, в бериевской высотке на Котельнической, разбираясь с не хотевшей их впускать в парадное старой, гнусавой, в коричневом чехле, консьержкой, Крутаков вдруг быстро мельком тыкал в воздух маникюром, указывая под высоченный потолок, на ужасающе игривый монументальный портрет Сталина – в окружении мавзолейной, неживой, холодной мраморной роскоши подъезда.

Но наслаждением самым большим было когда Крутаков вдруг, из ниоткуда, из морозного розоватого воздуха, созидал в этом же воздухе совсем уж небывалые, незнакомые, фантастическими казавшиеся здания – и названия, – какую-то, возле самого Кремля, Моисеевскую площадь – казавшуюся почему-то, по звуку, финифтью покрытой, – и какие-то порушенные танков ради воротца, – а то, когда встречались на Колхозной, и вовсе за секунду зиждал что-то огромное, ни в какую фантазию не вмещавшееся – башню, востроносую, с часами, картавого «петррровского баррроко».

– Таррраканище! – с презрением комментировал Крутаков. – Черррный мелкий усатый таррраканище! Хуже чем пожаррр по Москве прррокатился! – и на бегу, у площади Ногина, мельком запросто возводил для Елены в воздухе еще одну, несуществующую, башню, еще одни снесенные ворота, еще одну – невероятной крепости – городскую стену. – Это же надо, а… – приговаривал, пролетая мимо миражей (которых ему самому же тут же явно становилось жаль) Крутаков, – …мелкий, закомплексованный бездарррный уголовник – а столько ррразрррушений от него!

А раз, у Кропоткинской, Крутаков и вовсе потряс ее воображение: указывая на клубистые хлорные горячие испарения над бассейном «Москва», заявил:

– А местные тут, между прррочим, шутят, что голуби до сих поррр прррямо в воздухе садятся на ауррру купола, стрррого по контуррру.

– Какого купола? – без особого интереса переспросила Елена, мигом вспомнив, как однажды с Анастасией Савельевной в этот странный бассейн под открытым воздухом зимой ходила, и как в душевой две голые бабы с висящими животами подрались за шайку; и так жутко страшно почему-то было из тепловатой неглубокой воды расположенного на выходе из душевой бассейнового предбанника подныривать (чтобы вынырнуть уже в бассейне) под гигантскую, черную, грубую, навешенную зачем-то с потолка – и утопавшую в воде – резину – всё казалось – ничего под ней нет – внырнешь и никогда не вынырнешь – ничего за этим черным кадром не будет; а потом у Елены три недели была ужасная дыхательная аллергия от хлора.

– Вот бестолочь невежественная, – изнывал Крутаков, и в жутких деталях рассказывал ей, как разрушили, ровно на месте бассейна, храм – и как хотели вместо креста водрузить в небе Ленина, спроектировав вавилонскую башню Дворца Советов – да война оборвала планы. – А еще до этого, между прррочим, Хрррам Хррриста Спасителя был откррровенно оскверррнен тем самым мерррзопакостным обновленческим лже-соборрром, где иерррархи церрркви пррредали патррриарха Тихона, низложили его, лишили сана и трррусливо легли под большевиков! – легкими пируэтами перебегая дорогу к Гоголевскому, и все оборачиваясь – не рассядутся ли при них по контуру ауры голуби, – говорил Крутаков.

– А кто такой патриарх Тихон? – успевала вворачивать Елена, ярко вспомнив, тем временем, почему-то, режимных, цековских, старушек в выпуклых, с фальшивыми цветами, шапочках для купания и совместных купальниках на жгутах-бретельках, то и дело застывающих на несколько секунд слева, на запретных дорожках для спортсменов, в подозрительных позах, и, с подозрительно напряженными рожами, отгребающих из-под себя лапками водичку, и нарочито громко беседующих о мертвяках-утоплениках, вылавливаемых-де иногда после плавательных сессий в этом бассейне.

– Вот безгрррамотная, а… – зыркал Крутаков на нее на ходу, легко вытанцовывая на утоптанном снегу уже перед аркой, между лазами в метро, круговой пируэт и еще раз оборачиваясь на пустой кусок неба с густой белесой хлорной испариной, над ельничком, по периметру бассейна «Москва». Взмахивал вороной башкой и неожиданно, вместо того, чтобы зайти в метро, вныривал в арку, в пролом между толпой, и пускался, почти бегом, наперегонки с морозом, по Гоголевскому, картаво продолжая ликбез.

И Елена уже ничего не переспрашивала, а только со злостью старалась запомнить, о чем у Крутакова выклянчить в следующую ходку книг.

Впрочем, особо выклянчивать и не приходилось. И – вдосталь высмеяв ее невежественность, Крутаков, следуя уже подмеченной ею удивительнейшей телепатии, закидывал ее книжками – дозируя, разнося во времени и, кажется, терпеливо ожидая, пока она все переварит.

В этих странных, стремительнейших, казавшихся ей (из-за незримости таинственных, секретных целей) броуновыми, похождениях по старой Москве, – забивались они в лузу то одного, то другого дома, то одной, то другой станции метро, Крутаков что-то у кого-то брал, что-то кому-то отвозил, с кем-то (никогда не известно для Елены с кем) «перрребрррасывался парррой слов» – и она добросовестно, пристыв к какой-нибудь батарейке в парадном, ждала его внизу – пять, десять, пятнадцать минут, а то и полчаса – чтобы тут же продолжить с ним прогулку, пробежку, полет – в мнимой пролётке.

Кое-что, в материальном преломлении, между тем, перепадало от этих прогулок и ей: так, в одном из Кропоткинских переулков, в домике с аркой, львиными маскаронами и завитками чугунных решеток на балконах и манжетах козырька подъезда, была взята им, у очередной невидимой подруги, и тут же отжертвована Елене, жутко замухренная, машинописная, на простых листах отпечатанная рукопись отрывочного подпольного перевода Честертоновского «Вечного Человека».

– Беррри! Ррраррритет! Вррряд ли это когда-нибудь по-ррруски в совке опубликовано будет… – смеялся Крутаков.

Был, среди бесчисленных таинственных адресатов Крутакова, один совсем уж загадочный – живший где-то на Кировской: к нему Крутаков Елене даже и в подъезд-то не позволял зайти – да что там в подъезд! – даже и к дому-то его запрещено было ей приблизиться, и не знала даже, в каком переулке этот загадочный персонаж живет – а ждать Крутаков попросил в вестибюле метро. Наплевав, разумеется, на договоренность, наскучив – через полчаса – торчать между кишмя кишащими, друг друга давящими индивидами, Елена (благо была полудневная оттепель) вышла из метро, перешла на Сретенский бульвар и с нежным изумлением вспомнила то самое место, где летом шлялась одна, – и застыла вновь напротив сказочного многоэтажного горчичного домика-фортеции с башенками и распахнутыми витыми воротами, очерком напоминающими на всем скоку несущуюся карету – а на верхних украшениях замка как будто остались с того, летнего, дня следы ее ладоней, а стрельчатые перемычки на крыше до сих пор мерялись прыжком между ее большим и указательным – и когда Крутаков внезапно окликнул ее, смеясь, из-за спины, Елена смутилась – и, чувствуя как краснеет, ни слова не могла вымолвить.

– Да что с тобой случилось? – допытывался Крутаков, быстро переходя вместе с ней бульвар и ловко уминая какие-то бумаги в левом внутреннем кармане куртки. – Ты что обиделась, что меня так долго не было? Ну извини, мне кое-что важное обсудить нужно было… Все в порррядке? Ничего не случилось?

Но Елена чувствовала какую-то оторопь – и самое смешное, боялась даже смотреть в направлении дома, по которому только что – так же как и летом – как будто взлетая, или вырастая до роста кровель здания, тактильно разгуливала. А Крутаков, как назло, не просто не отставал с расспросами, а с каждым ее отнекиванием приставал все больше, по совершенно непонятной для нее причине вдруг ужасно встревожившись:

– Нет, что значит «ничего»?! Что за дурррацкая манеррра? Я пррросто не понимаю, чего ты скуксилась. Ррразве так сложно сказать?

И когда Елена наконец, решив, что ее репутация и без того уже безнадежно подпорчена историей с лестницами, косноязыко пытаясь обрисовать непроизносимую внутреннюю игру в верхогульные прогулки на ощупь по домам, призналась, что чуть не свалилась только что с часовой башенки на крыше от внезапности его оклика, – Крутаков, даже не съязвив, выдохнул с невероятным облегчением:

– Сла-а-ава Богу…. А я уж было подумал, что кто-то тебя тут напугал без меня… – и тут же резко свернул в переулок: – Пойдем я тебе кое-что в этом домике покажу. Смотррри – монстррры какие живут здесь!

И Елена было уже подумала, что имеет он в виду гуманоидов – но тут Крутаков и взаправду принялся, обходя фортецию кругом, отлавливать для нее чудищ, одного за другим, в секретных пазухах и складках здания: жилистых летучих мышей, извивающуюся саламандру.

– Фу, Крутаков, мне уже не только гулять по этому зданию не хочется после этого, но и видеть его противно… – отворачивалась Елена.

– Вот тебе прррекрррасная наука – не всему, что издали заманчиво выглядит, стоит доверррять! – тихо хохотал Крутаков, вытаскивая из правого кармана куртки принесенный для нее, в Лондоне изданный энциклопедический словарь русской литературы с 1917-го года Вольфганга Казака – свеженький, пухленький, мелкоформатный, с очень голубой Анной Ахматовой с изломанными ключицами на обложке. – Это же уже имитация! Перрриода ррраспада и ррразложения классической арррхитектуры! – тыкал Крутаков пальцами в башенки здания.

Была, впрочем, кроме потери репутации, в признании о тактильном разгуливании по фасадам и крышам (настолько реальном, что на улице отвлекались иногда на это все силы, все внимание) и некоторая польза: теперь не приходилось как раньше хотя бы лишний раз краснеть, когда Крутаков, гуляючи с ней в старинных переулках, улавливал ее за шкирцы в полсекунде до того, как носом пропахала бы мостовую, и тихо, будничным веселым тоном, добавлял, точно как той морозной ночью перед Юлиным домом:

– Уррродина… Опять вместо борррдюров по пилястрррам шлялась?

Выведав про нее все страшные тайны, сам про себя Крутаков тем временем рассказывал оскорбительно мало. Некое русское эмигрантское антисоветское содружество, с которым Крутаков сотрудничал, находилось за границей, и, как он популярно Елене несколько раз втолковывал, «пррри желании» упечь за решетку за это его могли в любой момент, поскольку (занудно разъяснял Крутаков) даже в новом, слегка смягченном перестроечном совковом уголовном кодексе, мастырящемся по заданию Горби, и переданном на обсуждение в Академию наук, любые связи с иностранцами, а уж тем более политические связи, могут трактоваться как уголовное преступление (именно поэтому относительно безобидный местный самиздат в школу таскать Крутаков ей разрешал – а западные журналы и книги – нет). И с какой-то невообразимой поэтикой рассказывал Крутаков, вполголоса, о «молекулярном» устройстве загадочной звездообразной, на разрозненные снежинки в воображении Елены похожей, «закрытой», заснеженной, засекреченной части этого содружества – где никто не знает кристалликов соседних снежинок – а знают только некий кристаллический связующий их мостик – для безопасности всей витающей в воздухе звездной структуры.

Политическая программа этого содружества, однажды ссуженная Крутаковым Елене, по ее же собственной, жаркой, авантюристской просьбе, – изобиловала пунктиками и подпунктиками – что само по себе резко снижало шансы завладеть надолго ее интересом.

– Ну что, прррочитала?

– Ну… Так… Частями.

– Ясно, – расхохотался Крутаков, вытягивая из ее рук брошюрку, которую она в нерешительности мяла, думая попросить оставить текст на лишние несколько дней и домучить. – Давай-ка сюда. Нечего давиться. Ни на секунду не сомневался, что ты в мусоррропрровод это отпррравишь. Я лично вообще убежден, что обррразованные, независимые, самостоятельно мыслящие и действующие люди куда опасней для тоталитарррного рррежима, чем любые члены любых политических орррганизаций. Что, впрррочем, как ты видишь, одно дррругого не исключает! – с наигранным самолюбованием в вишневых глазищах добавлял тотчас же, смеясь, Евгений.

То ли из-за всей этой конспирации, то ли из-за врожденного какого-то трепетного отношения Елены к тайнам (воображаемым или реальным) внутреннего мира других людей, никаких вопросов о его жизни – вот о нормальной его, видимой и невидимой для нее, повседневной жизни, она Крутакову не задавала, думая: «То, что Крутаков захочет мне рассказать – он и так расскажет. А то, что он рассказать не может, или не хочет – он все равно не скажет, сколько ни спрашивай».

И в один прекрасный день, с вовсе неожиданной для себя радостью, Елена услышала от Крутакова, что одной из его загадочных подруг, к которой он все время забегает в гости – шестьдесят лет, другой – под восемьдесят, третьей что-то тоже около того, что одна – переводчица, вторая художница, третья – мать политзэка, и что все эти закулисные для нее существа, расселенные по всей Москве – это вовсе не неподдающиеся исчислению таинственные невесты Крутакова (все как на подбор образованные, и независимо мыслящие), между которыми Крутаков все никак не может сделать выбор – а просто действительно его далекие и близкие друзья – некая неспящая, тонкая, думающая и очень разношерстная среда людей, обменивающаяся между собой теми крохами интеллектуальной и духовной литературы, которую только и можно через образовавшиеся в советской границе щели добыть.

Сам-то Крутаков, тем временем, не ведая ни ложного стыда, ни ложного такта, каждую прогулку весело и безостановочно выспрашивал у Елены всё – и про школу, и про друзей – и она ступорилась от застенчивости на каждом слове, вполне сознавая, какой мелочью и глупостью звучат все ее школьные новости на фоне его дивной, опасной и тайной жизни.

– Ну как ты не понимаешь – мне же безумно интеррресно, это же для меня – закрррытая книга, даже твоя школа, которую ты ненавидишь! Я же ничего не могу видеть твоими глазами! Всё, что ты можешь рррасказать – уникально, потому что именно ты это видишь! – рассыпался Крутаков в попытках раскрутить ее на рассказы.

Как-то вечером оказались с ним в букинистическом на Качалова – и Елена задержалась на секунду у входа, яркой картинкой вспомнив, как (совсем недавно ведь! а одновременно – так давно!) ровно вот здесь, слева, прямо у входной двери, в нише, целовалась с Цапелем – и вдруг нахлынуло счастливое ощущение, что весь город и мир вновь с тех пор, как и до панковской драмы с Цапелем, стали многомерными какими-то что ли, что всё поет снова вокруг, что снова зовут все время какие-то играющие потайной музыкой, где-то в воздухе зашифрованные загадочные музыкальные инструменты, невидимые – иногда, кажется, угадываемые по какому-то внутреннему резонансу (так что каждая книга даже, казалось, на ощупь звенит поразному) – а иногда дразняще исчезающие и зовущие опять.

Крутаков, стоя у прилавка (за которым почему-то не было продавца), облокотившись локтями, зарился на потрепанный восьмидесятидвухтомный энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона, сложенный за прилавком на стульях четырьмя неровными столбцами.

– Неверрроятно дорррого… – улыбался он, раскрывая верхний том, – но хоть в ррруках пррриятно подеррржать…

– А у одной моей подружки, представляешь, Брокгауз есть, целиком… – сказала Елена, сразу вспомнив шкаф в тесной прихожей Эммы Эрдман, где томики Брокгауза, по наследству доставшиеся, красуются как предмет кичевой престижной мебели – и так наглухо втиснуты в рамки полок, что нет никакой физической возможности их достать и почитать, – и подумала: «Удивительно, какая пропасть между вот этой внешней кичухой в окололитературной, вроде бы, семье Эрдманов – и какой-то набожной, дрожащей жадностью Крутакова к слову».

Встав рядом с ним, Елена перегнулась через прилавок тоже и высмотрела, в горке, томик с буквой Е («Евреиновы – Жилон») – придержала пальцем, чтобы пирамида не рухнула, выдернула, втянула на стекло и быстро раскрыла кое-что, что давно уже хотела проверить.

– С ума сойти… Есть, действительно есть… То есть была такая… Енисейская губерния! – протянула она себе под нос с наслаждением совершающегося чуда обнаружив, что материнские побасенки про Матильдину малую родину – место ссылки Матильдиных польских родителей – имеют хоть какое-то именное, географическое подтверждение – в советских учебниках отсутствующее. – Енисейская губерния! Как красиво звучит… Что-то такое лазоревое в названии чудится.

– Звучит крррасиво – только очень холодно там наверррное, – со знанием дела возразил Крутаков, не отрывая глаз от страницы – и только чуть-чуть прервался и слегка потеснился, толкнув Елену под руку, чтобы позволить пробиться к прилавку молодому человеку с гоголевской стрижкой, костистым носом и маленькой бородкой колышком, бросившему на Елену сквозь запотевшие круглые стекла очков весьма дружелюбный взгляд (и почему-то ей полупоклонившемуся, как знакомой), который, затем, по-птичьи повертев головой, сдернув очки, протерев их носовым платком и водрузив на нос опять, и высмотрев что-то на деревянной полочке справа, ликующе ухватил худенькую потрепанную книжицу в сизоватой бумажной обложке (кажется, на французском), и, неуклюже дав обратный ход, бормоча себе под нос что-то вроде «вените эт видете», толкнул их обоих и радостно им обоим улыбнулся, задрав верхнюю губу, кривозубой улыбкой квазимодо. – А зачем тебе губерррния эта сдалась? – переспросил Крутаков, опять удобно расположившись на своей половине прилавка в прежней позе.

– Ну… Понимаешь, моя прабабушка… Матильда… Матрёна… Она русская – но дочь поляков…

– Как это может быть русская дочь поляков, что ты несешь? – переспрашивал, в пол-уха явно ее слушая и нежно перелистывая тонким пальцем коричневатые страницы, Крутаков.

– Ну ссыльные, княжеского древнего польского рода… Они умерли, то ли от гриппа, то ли от сибирской язвы, когда Матильда еще совсем маленькая была. Ее тетка троюродная растила. Мама все время говорит, что я на эту Матильду как две капли воды похожа внешне…

Крутаков захлопнул книгу и зыркнул на нее с любопытством:

– А после какого восстания выслали-то их туда? 1863-го?

– Ох, если бы я знала, Женечка… Знаешь, мать так боится до сих пор панически всех этих историй о дворянском происхождении… Я только помню по детству, когда я маленькая была, мать мне на ночь как сказки это рассказывала. И про собственный огромный дворянский каменный дом прямо на берегу Енисея, который у Матильды там был, и про кондитерскую фабрику с коврижками и сливочными тянучками – в революцию все это у нее отняли, и ей с дочерью бежать пришлось.

– А в каком городе эта твоя Матильда жила? Город-то как назывался знаешь?

– В Минусинске – но после революции они сначала в Крым бежали, потом в Москве оказались…

– Ну, Минусинск-то до сих пор есть, что ты мне голову моррррочишь! Подожди-ка, давай посмотрим у Брррокгауза… – Крутаков перегнулся опять через прилавок и выудил том «Мацеевский – Молочная кислота». – Ухум, так… Четыррре церрркви, тысяча двадцать пять домов, из коих каменных не более десятка… – скороговоркой стал зачитывать вслух Крутаков, быстро обнаружив Минусинск где-то между Минукианом и Минутом.

– Вот! Да, да! И один из них, каменный, как раз дом наш! – перебила его Елена. – Двухэтажный! Белоснежный! С колоннами у входа! Окна прямо на Енисей выходят! С несколькими флигелями, с пристройками, ну и там, знаешь со всякими службами во дворе, с настоящей конюшней, с каретным двором – ну, знаешь такая настоящая собственная городская усадьба!

– Подожди рррадоваться, подррруга – это на 1896-й год данные! – тихо хохотал Крутаков. – Может, он не уцелел еще, дом этот!

– Еще как уцелел! – возмущенно выпалила Елена, как будто Крутаков что-то попытался у нее украсть. – Есть точные шпионские данные! Целехонек! Так и стоит прямо на набережной Енисейской протоки! Только там никакой этой уже Матильдиной городской усадьбы вокруг дома не уцелело… Один дом стоит. И колонн тоже нет почему-то… В какой-то дурацкий цвет его причем покрасили. Но все равно Матильдин дом очень красивый. Там школа сейчас, в этом Матильдином доме, представляешь – целая школа поместилась! – и потом чуть смутившись добавила: – Так материны друзья говорят – мы там с матерью никогда не были… Мать боится почему-то…

– Вообще – неплохо ссыльные жили пррри царрре-батюшке! – веселился, читая дальше, и вновь в одно ухо слушая ее, Крутаков. – Дом дворррянский, фабрррика… Они же государррственными пррреступниками считались – ее ррродичи: восстали, независимости Польши тррребовали – а им тут, вместо Гулага, вместо того, чтобы врррагами нарррода объявить – шикарррные условия жизни! Холодно там только…

– Ну, знаешь ли! Не очень-то они шикарно и жили! – обиделась Елена, припоминая опять рассказы Анастасии Савельевны. – Фабрика – это в общем-то громко сказано. Матильда же сама все своими руками, вместе с дочкой, делала! И тесто замешивала, и тянучки в формы отливала, и коврижки пекла! Просто у них в нижнем этаже стояли специальные ручные прессы, ну и там всякие чаны, – домашняя такая фабрика, – и они на эти деньги жили. В своей кондитерской всё это продавали. Знаешь, я не помню точно – но что-то мать говорила, что Матильдина семья была выслана из Польши как-то без поражения в имущественных правах, а еще, что Матильдиных родителей принудительно, как бы заочно, что ли, заставили продать их польские поместья и дом в Варшаве – и на все деньги, которые им за это дали, они этот дом построили в Енисейской губернии и фабрику создали – чтобы хоть как-то в ссылке и после ссылки выжить.

Крутаков, со счастливым видом, как будто в снегу нашел пачку денег, довольную для покупки Брокгауза, развернулся к ней и с легкой иронией разглядывал ее, чуть накренившись влево, и барабанил маникюром по расщепившемуся деревянному канту прилавка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю