Текст книги "Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1"
Автор книги: Елена Трегубова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 58 страниц)
Густые, чрезвычайно прыгучие антрацитовые брови Евгения, как-то смешно, весьма абстрактно, в натянутой временно́й перспективе будущего, рифмовались в реденьких светлых насупленных бровцах Жирафа – но уж махровой густоты ресницы и завораживающей вишневости глаза узнавались на раз.
Елена, замерев, переводила взгляд то на него, то на Жирафа – все не веря, как это они вдруг стали причастны ее внутреннему, звенящему, самому дорогому чуду. И все еще не в состоянии была высвободить из себя ни звука от потрясения.
– Мы?! Курить?! – игриво помахивала ладошкой у личика, будто разгоняя дым, и морщила носик, возмущаясь словам Евгения как раз та самая молодка, с красным маникюром – которую утром Елена видала на лестнице с сигаретой взапой: торчала она теперь перед столом и, отпятив зад, на стол беззастенчиво присаживалась.
– Сейчас, сейчас пойдем уже… – не глядя сваливал Евгений стянутые с мальчика зимние одёжи, кучей, на нейлоновые колени – в мини – второй, красноволосой, женщины, сидевшей у стола на табуретке. – Мне еще нужно два слова Дябелеву… Жиррраф, ты понял, как себя вести?… Выпейте пока здесь чаю, что ли, – резко обернулся он на Елену – Не убегайте, ка-аррроче, без меня, – распорядился он и танцующей какой-то, чуть ли не по-балетному легкой поступью, весело крутанувшись на одной ноге на повороте перед дверью, но потом чуть не врезавшись в Елену, выскочил из кухни.
Елена, завороженно-послушно подойдя к столику между газовой колонкой и раковиной на розыски чашки, все оглядывалась на Жирафа. Ни жирным, как звук, ни длинным, как жираф, он не был. И никакими внешними обстоятельствами прозвище не оправдывалось.
Коротко стриженная красноволосая женщина, которая в пятницу рьяно вычесывалась на Дябелевской кровати, едва выбравшись из-под сваленного на нее сугроба одёжек, скинув пеструю груду тряпья на подоконник, хихикая и явно радуясь Жирафу как собственному сыну, усадила его рядом с собой за стол на слишком высокий для него стул. Мальчик обиженно, без единой улыбки, принялся болтать под клеенчатой скатертью ногами в бурых зимних сапожках. Красноволосая предложила мальцу написать буквы, которые он уже знает – на обороте чьей-то печатной рукописи. Тот, хмурясь и дуя губы, вырисовал неправильную, вывернутую на другой бок, большую – во весь лист, – дрожащую букву «Я» – но в ее зеркальном отражении: ставшую теперь латинской «R».
Кружки, чашки, пиалы обнаруженные Еленой на столике и в мойке, поражали своей мшистой, многолетней уделанностью. Ни о каком питие чая в этом доме не могло быть и речи. Приложиться губами к этим заросшим изнутри чайными отложениями лоханям, а по каемкам имевшим живописные отпечатки чьей-то помады, нельзя было даже под страхом расстрела. Как включать чудовищное произведение несовременного искусства – газовую колонку, чтобы помыть чашку, она не знала. Соды нигде тоже не наблюдалось. Уж что-что – а даже при вдохновенном бардаке дома, когда книжки могли валяться в кухне, а ужинать студенческие банды приглашались за спальное трюмо, а под пианино мог найтись в пыли рубль, – но уж кухонное оружие, и щиты тарелок, и чаны чашек – Анастасия Савельевна всегда держала в идеальной стерильности и боеготовности, параноидально, по многу раз перемывала всю посуду содой, и ошпаривала кипятком – и с детства приучила Елену к здоровой брезгливости. Ненавидя педантов – и будучи даже свято убеждена, что аккуратизм крайне вреден для мозгов и психики (и приводя даже не лишенную доказательств систему – с обширными примерами из жизни: тупыми домохозяйками – женами военных с отвратными надраенными полами; ответственными работниками – с чистюлями-домработницами; и вообще людьми, чей аккуратизм был обратно пропорционален духовным достоинствам и интеллекту – и, соответственно, микроскопическому интересу, который эти аккуратные млекопитающие у Анастасии Савельевны вызывали), на кухне Анастасия Савельевна, все же, любила чистоту. Дома, когда студенты не слышали, Анастасия Савельевна это остроумно называла «тонкой гранью между бардаком и срачем». Здесь же, на Дябелевской кухне, срач торжествовал. И притронуться к чашкам было гадко.
– Вы чай ищете? – добродушно подскочила к ней женщина с агрессивным маникюром. – Чай вот там, на нижней полке, в алюминиевой кастрюльке! – затыкала она своими папуасьими ярко– красными боевыми пиками. – А сахар – на верхней, в кружке – да нет, нет, вон там, подальше – мы специально прячем, чтобы все кому не лень туда не…
– Да нет, спасибо, я как-то вовсе не…
Закончился, видать, очередной ринг дебатов: кухню вмиг затопило народом – настойчиво тянувшим руки как раз к запретной полке. Елена, в ужасе, метнулась, разом потеряв из виду уже и Жирафа, и обеих женщин, еле-еле выбралась из кухни, против течения, и обнаружила Евгения сидящим на подоконнике в светёлке и весело спорящим с младшим Дябелевым. Низенький Дябелев, стоящий перед ним с хитрыми глазками, нервно зачесывал пальцами блондинистый кок волос себе на макушку.
– Да выбррросить вообще всю эту статью нужно! Я зррря вррремя тррратил, пррраво слово! Даже если я этот его поганенький стилёк подпррравлю – смысла-то это всё равно его тексту не добавит! – мигом развернувшись на подоконнике, боком, Евгений, в два счета, открутил ржавый крантик щеколды большой квадратной форточки, распахнул ее и сделал вид, что и вправду вышвыривает туда мятую рукопись.
– Обожди-обожди! – аж всем телом дернулся Дябелев – и, на своих больших ботинках, рывком потянулся вверх, в воздух, тщетно стараясь выхватить у Евгения листики. – Ты спятил! Это же эксклюзив! Он же специально для нас написал! Ты хочешь, чтоб менты с Горького прибежали?! Не смей, Евгений! Закрой фортку!
– А я тебе гова-арррю: не надо позоррриться! Если уж тебе место нечем забить – напечатай стишков Ка-аррржавина! Вон, хотя бы «Памяти Герррцена», – с довольной рожей дразнил его, как цирковую собачку приманкой, подвешенной рукописью Евгений. – Или, если уж говорррить о поэзии – то легко можно найти га-а-раззздо более достойные тексты, чем у Наума Моисеевича. Но если уж ты хочешь непррременно политического подтекста…
– Обожди, Евгений, какие стишки… – всё так же тщетно танцевал на своих безразмерных кожаных лаптях и ловил в воздухе стопку листочков Дябелев. – У нас же нет рубрики поэзии!
– Так давай создадим – ррраз нету! – смеялся Евгений, невозмутимо поигрывая висящей в его пальцах уже с той стороны грязного стекла рукописью. – Вместо всей этой политической грррафомании! – и тут вдруг, завидев в дверях Елену, быстро вдернул бумажки, разом как будто потерявшие для него всякое игровое напряжение, и всучил их ошалевшему от танцев Дябелеву, спрыгивая с подоконника: – Всё, Демьян, я побежал. Выборрр твой – тебе позоррриться с этой пустышкой. Я свое имя, как ррредактора, под журррналом, если ты это напечатаешь, больше ставить не намерррен.
Едва выйдя из комнаты, он, впрочем, тут же опять увяз в гуще знакомых:
– Ну дай мне Кизиии́! – стал он что-то выклянчивать (и, видимо, уже не с первого захода) у какой-то маленькой женщины, его примерно возраста – с кругленьким личиком, длинными волосами цвета подгорелой дубовой коры, набок сдутой завитой челкой и чуть хищными зубками. – Ну дай мне Кизиии́! – выпрашивал Евгений, с изумительным, очень-очень протяжным ударением на последний слог. – Ну пожааалуйста! Ррровно на неделю – я чесслово не заигррраю! Я тебе верррну в следующее же воскррресенье!
– Знаю я, как ты вернешь, Крутаков! Из тебя же потом сто лет не выбьешь! Ничего ты не получишь! – парировала та, хищненько улыбнувшись, вполоборота – и тут же отвернулась опять, ловко, по диагонали опершись своим маленьким станом-рюмочкой в морковном свитере и короткой коричневой юбке на косяк двери, так, что стала вдруг на секунду похожа на сумасшедшие, перекрученные вокруг косяка песочные часы Дали, – и продолжила кокетливую беседу с бородачом, обладателем тетраэдэрного подбородка, страстно излагавшим ей свою мутную теорию о плюсах и минусах компромиссов.
Бородач же, между делом, был атакован с другого бока низеньким, карликовой породы, со злыми черными глазами, крепким юношей – носатым, с вывернутыми пухлыми алыми губами и крупным черепом, бритым налысо (что, впрочем, не скрывало, а только подчеркивало преждевременный бледный океан плеши, с двух сторон омывающий бритую синеву куцего мыса южной Патагонии посреди его глобуса): юный карла судорожно сжимал омерзительно шустрыми, белыми, неспокойными, щупальцевыми пальчиками концы слишком длинных ему рукавов черного пиджака – и, нахрапом снизу, кварцево отсверкивая из галдящей толпы глазками, атаковал бородача энергичными идеями.
– Ну уж это – извольте! – с гневом отнекивался бородач, заслышав сбоку совсем неразличимый для Елены в гражданственном оре шепоток активничающего брито-плешивого малыша. – Это – ни за что! Это – извольте! – возражал бородач, явно имея в виду слово «увольте».
Евгений, сделав страшные глаза, махнул рукой и смешно, как иноходец, помотав башкой и взбив вороные волосы, начал пробираться к выходу.
Идя за ним, Елена всё пыталась вообразить – для чего же Евгению понадобился кизил? Для варенья? И почему он выпрашивал его только на неделю? А как он его собирается возвращать в воскресение?! Остатки? – и тут же представляла себе очень-очень кислый вкус очень маленьких карминных ягод – да так и вышла, наскоро одевшись, с этой очередной загадкой – в желтые клубы сигаретного дыма на лестничную клетку, где кто-то с кем-то прощался, а кто-то здоровался – пока Евгений, мастерски выдернув из центральной арбы с одеждой коротенькую черную кожаную курточку, и влезая в рукава, одновременно пытаясь поддернуть сзади яркий свой червлёно-лазурный свитер, из-под которого фонарем торчала кремовая рубашка, музыкально причитал на ходу:
– Ну что за дурррацкий свитеррр? А? Ну кто так вяжет? Зачем он сзади кааа-ррроче чем сперрреди!
– Меня зовут Елена, кстати, – рассмеялась она, когда они вдвоем вышли из подъезда во двор.
XI
– Вот за-а-аррраза, а! – даже не смеялся Крутаков, а едва сдерживал смех, смеялся одними ноздрями, чуть слышно выдувая воздух – когда они уже вошли с ним в арку, под отсыревшие, жадно впитывавшие голос, и не отдававшие его двойника, своды (расплавлявшие звук волгло, сплющенным кубом, вверху, на исподней поверхности, и там его и удерживавшие). – А нам потом с Жирррафом пррришлось с жандарррмом из-за вас ррразбиррраться!
– С каким еще жандармом?! – обижалась Елена, тщетно пытаясь по лицу Евгения разгадать, потрясен ли он этой историей с подвалом – так же, как четверть часа назад потрясена была она, – и еще через миг и сама уже готова была расхохотаться от его музыкальных картавых рулад, и от живой мимики прыгучих его густых бровей, и от смешных, живо взлетающих, вслед за резкими взмахами его головы, вороных, вьющихся на концах локонов. И еле поспевала, вприпрыжку, за быстрым легким Крутаковским шагом.
– Да тётки какие-то участкового же пррритащили! – мелодично, все время взмывая мелодией ввысь и выделывая горку, картавил, уже откровенно хохоча, Евгений, встряхивая башкой. – И я даже в чем-то их понимаю: одно дело мы с Жирррафом, мирррные и непррриметные… – насмешливо фыркнул он и играющим, сожалеющим взглядом обозрел оба свои рукава и выпирающий из-под расстегнутой куртки ярким пятном свитер. – А дррругое дело – еще и девица какая-то…
И вдруг – уже перед самым выходом на Горького, – развернулся и в упор вперился в нее хохочущими густо-вишневыми глазами:
– А вы-то что, интеррресно, в этом подвале делали? Что вас туда занесло?! По маленькому пррриспичило, что ли?
– Да что вы себе позволяете?! Да ничего подобного! Я просто… А вы-то что там делали?! Нет, это я вас хочу спросить, зачем это вы там… ошивались?
Удивительно, но на улице он вдруг сразу показался ей страшно хрупким: и хотя был уж точно не низеньким, ростом с ней вровень, эта его легкая, танцующая походочка, с игривыми заворотцами и фуэтэ, и взлетающие, невесомые шажки, и его узкие плечики, выглядящие в кожаной курточке какими-то совсем худенькими – всё это заставило ее вдруг почувствовать себя огромной, ватной, зимней – в синтепоновой своей канареечно-желтой, громоздкой дутой теплой куртке: которую, правда, для форсу, разумеется, не застегнула тоже.
Спереди, слева, по фасаду здания на Горького – хлестало талой водой – из какой-то, видимо, сорванной, скособоченной, прорванной водосточной трубы: живой, бьющий, мутновато сиреневый стеклярус занавешивал четверть выхода из арки.
– Ну?! Где тут ваш гэбэшный соблазнитель? – резко вывернув на Горького, едва увернувшись от брызг водопада, опережая Елену, Евгений вытанцевал смешной легчайший круговой пируэт – и быстро, весело, но крайне пристально огляделся по сторонам.
Даже не спрашивая, куда Елене нужно идти, он тут же рванул к Маяковке.
Растаяло – не то слово.
От снежных гор в сердцевине тротуара остались лишь ноздреватые, как морская пемза, мелкие чуть подтопленные острова разнообразнейших перловых оттенков – и асфальтово-перламутровое море плескалось между ними. И именно расчищенная утром неширокая дорожка и оказалась самой главной засадой – залита была водой по щиколотку. Сугробы же у придорожных отрогов и прицокольных хребтов уцелели целехоньки, как ни в чем не бывало – и удерживали весь этот аквариум в волнующемся, непроходимом состоянии. Так что прыгать приходилось у цоколя по успевшим спрессоваться (и упрямо и систематично сверлившимся сверху, с карнизов, голубой водой) глыбинкам – которые на поверку оказывались либо еще более хрупкими чем смотрелись – либо такими скользкими, что…
– Ка-а-аррра-а-бок а-а-бррра-а-нил! – как будто не замечая ее вопросов, – жеманно вспоминал, танцуя по рассыпающимся под его ногами снежным холмикам (вслед за голосом, танцующим на сахарно рассыпающейся букве «р»), избегая прямых попаданий в кювет, Крутаков, забегая все время чуть-чуть вперед нее, хохоча, и, на ходу, вытягивая вперед правую ладонь, развернув ее кверху, так, как будто бы на ней вправду до сих пор удобненько лежала спичечная коробочка. – А дети же – как са-а-аррроки, пррра-а-аво слово! – (на этой фразе Крутаков умудрился язвительно зыркнуть на нее через плечо в этом быстром танце по льдинкам.) – Я ж в коррридоррре уже видел, что Жиррраф всё к коррробочку пррримеррривается! – (Крутаков как ни в чем не бывало, как будто он давно уже отличнейше изучил ледяной карьер, скакнул, не глядя под ноги, сразу через три глыбинки – и – к жуткой зависти Елены – приземлился чин чинарем, на следующий небольшой холм в центре лужи, даже не поскользнувшись, ловко балансируя – и все так же непринужденно вытянув вперед руку с мнимым коробком и с наслаждением жеманничая с собственными воспоминаниями.) – Я жгу спички – фонарррика не взял – а этот хитррра-а-ван за мной! – (Евгений совсем уже не смотрел под ноги – а резкие его взгляды по сторонам однозначно и бесповоротно стирали улицу Горького из зрения и вызывали из небытия подвальные стены.) —…Показываю ему лабиррринт… А там поворррот есть один каверррзный – вы с Солянки туда залезли – или откуда? – (Крутаков вертел головой и руками так убедительно, что Елене и вправду уже виделась вокруг только топография, вызываемая к жизни его рассказами.) – Там же несколько входов в подвал в ррразных местах! – (Крутаков ткнул рукой в трех разных направлениях.) – Знать только надо, где… Коррроче, я споткнулся, выррронил коррробок – рррыскаю там в темноте, как дурррак – оррру… – (Крутаков округлил свои чёрно-вишневые глазищи с наигранным негодованием.) —…Думаю: ну ладно, ррребенок в прррятки захотел поигрррать, прррисел, наверррное, думаю, тут, за поворрротом… И тут – глазам поверррить не могу! Метррров за сто от меня, черррез целые два пррролета коррридоррра, совсем в дррругой комнате: Жиррраф спичками чиррркает! – с хохотом возмущался Евгений, играючи перескакивая с колдыбины на колдыбину, – и вдруг разом посерьезнев, обернулся к ней ровно на миг, и спросил: – Вы что, пррравда не знаете, что в этих Солянских подвалах рррастррреливали? Там же несколько этажей вглубь, под землю уходит. Вы что, не знаете, что там, рррядом, на горррке, в бывшем Ивановском монастыррре вообще концлагерррь НКВД был?
Елена застыла, не в состоянии сделать больше ни шага.
– Пойдем, чего вы застррряли… Я пррросто Жирррафу хотел показать… Жалко, что маленький еще, не понимает, ррразумеется, ничего… Но прррросто у меня такое пррредчувствие, что они входы в эти подвалы сейчас очень скоррро заколотят… – Там же в глубине, во многих комнатах следы от пуль на стенах. Кто знает, что там будет, когда Жиррраф вырастет, да вообще, кто знает, что со мной будет к тому вррремени, смогу ли я ему эти подвалы показать… Чего вы нахохлились? Ррраскажите, как вы к Дябелеву-то попали?
Стараясь не подавать виду, что рассказываемое как-то слишком лично (как отзвук далекого, весеннего, Склепова чуда) ею чувствуется, изо всех сил тужась выглядеть как можно взрослее, но всё равно запинаясь и смущаясь, и именно от смущения чуть-чуточку героизируя историю, отрывисто рассказала про звонок Кагановичу, – и тут же, почувствовав, что лопнет от любопытства, если не спросит совсем о другом – выпалила:
– А где же мама Жирафа? Где ваша жена? И вообще – почему вы его так странно называ…
– Как где?! – удивленно перебил ее Евгений, – вы же ее видели сейчас – в прррихожей! – проговорил он таким тоном, так, как будто и впрямь устроил там для нее чуть ли не церемониал знакомств и как будто Елена всех в Дябелевской галдящей ободранной прихожей обязана узнавать. – Я же пррри вас у нее книжку почитать пррросил!
– Какую книжку? – глупейше переспросила Елена – потому что ни о какой книжке не слышала.
– Ну как – Кена Кизиии, – пропел опять Евгений имя с идиотским ударением на второе «и». – Ну что вы остолбенели опять? – пойдем, пойдем, а то здесь совсем моррре ррразливанное что-то, не останавливайтесь там на этом полуострррове – там скользко. Прррыгайте, прррыгайте вперрред скорррее! Что вы на меня так смотрррите? Аккуррратней, говорррю же ведь: скользко же ведь, – успел подхватил он ее под локоть, когда она приготовилась было растянуться – но чудом протанцевала на мысках по узкой спрессованной снежной бровке у цоколя.
– Забавные у вас отношения с женой, – растерянно передразнила его Елена, чуть оправившись от невольных балетных упражнений, и застыв уже на следующем островке. – «Дай мне, дорогая, книжку на недельку»! Ой, дайте мне руку, пожалуйста!
– А мы с Марррусей же ррразбежались давно уже! – благодушно и весело, запросто разъяснил Евгений, стаскивая ее, как Мазай зайца, с очередной затопленной, рушащейся под ней, горы. – …Как-то мы с ней давно поняли, что когда мы не вместе – нам лучше… – добавил Евгений уже почти серьезным голосом, заметив, как вытянулось у Елены лицо от легкой, спринтерской какой-то терминологии, кодировавшей развод. – Зато теперррь у меня ррродительские дни с Жирррафом! – довольно выграссировал он, когда они – впервые с момента выхода на Горького – оказались оба на устойчивой, хоть и мокрой, асфальтовой суше – размером с две журнальных страницы.
На Маяковской, вместо того, чтобы спуститься в метро, Евгений, не спрашивая у нее ни слова, куда ей ехать, перебежал вместе с ней, с трагикомичными маневрами, площадь (ох, уж этот комбайн, ох уж эта снегоуборочная сеялка, плюющаяся жижей и комками цвета какао на три метра в сторону – вместо того чтобы угробить сугробы!), промахнув неприлично растянутые, длинные, пустые, задрапированные витрины ресторана «София», свернул направо, и только уже припустив по Оружейному, как само собой разумеющееся, даже не оборачиваясь, бегло обронил:
– Мне тут недалеко – я к подррруге иду… У Цветного. Вы пррра-а-аводите меня? Поболтаем по доррроге…
Аж онемев опять от такой наглости, подумав: «Чудо-чудом – а хамла такого свет не видывал», Елена, из последних сил крепясь, чтобы не обхамить его в ответ, памятуя про обещанный журнал, стараясь не подавать виду, что давно уже почувствовала отвратительнейшую течь сразу в обоих кедах (по всем швам – хвалёной, непромокаемой аленькой ткани), поскакала по тающим – буквально под подошвами! – так что как будто голыми пятками в ледяной воде уже купалась – снежным кочкам за ним.
Чудовищной, дорога была просто чудовищной. Казалось, что это никогда не кончится: разливы, затоны, заводи, мутные наводнения в перекрестных улицах, приобочинные глетчеры из решеток забитых стоков, и чужие ноги, ноги, ноги, ноги – и главное – ложные сугробы – перекидывавшиеся тут же, как заманят, как ступишь – отвратительной стылой полыньей. Мучительным, самым выматывающим (как всегда в поганую погоду) была эта унизительная привязанность зрения к грязным катастрофическим событиям под подошвами – и то, что по сторонам глазеть было нельзя – то есть, можно было – но чересчур уж неокупной ценой:
– Да что ж вы, пррраво слово! – орал, ловя ее опять на эффектнейшем полушпагате Крутаков. – Как ррребенок, пррраво же слово! Смотрррите под ноги, говорррю же вам! Ну, а кррроме фонетики вам, что, ничего там вообще не пррреподают?
Ей уже просто не верилось, что это и вправду с ней происходит – почему, почему было не поехать на метро, почему было не поговорить в метро?! Пересадка? Да плевать! Но не взбивать же мысками и пятками – ухайдакивая… Хотя, мать и так, наверняка, все равно уже заметила, что я их надела. Крутаков же своими невозмутимыми руладами всё расспрашивал и расспрашивал ее – да всё почему-то про самое скучное – про школу, да про журналистские курсы.
Наконец, застыли перед перпендикулярно текущим проспектом.
Впереди, в шаге, под ногами была голубая створожившаяся ряженка – на небе тоже, верхняя ряженка казалась отражением нижней. Судя по изумленным матюжкам камикадзе, рванувших напролом – на проезжей части под ногами было выше щиколотки. На небе – никто не мерил. Вброд было идти сумасшествием. Подгорелые, аутентичного колера, ряженнично-карие снежные пеночные архипелаги, плававшие на поверхности – никого уже обмануть не могли.
– Ха-а-арррошенькие у вас кеды! – весело, с издевкой прокартавил застывший перед морем, слева от нее, Евгений. – Но, на мой скррромный взгляд – не для зимы. Если вы повыпендррриваться хотели – то соверрршенно зррря! – деловито продолжал он, чуть наклонив патлатую свою, с черно-фиолетоватым лоском, башку и с наглой издевкой разглядывая ярко-красненькие, еще ярче разгоревшиеся от воды, абсолютно мокрые бахилы на ее ногах. – Ваших ямочек на щеках вполне бы хватило! – зыркнул он на нее с наигранной, издевательской романтикой на роже. – Вы уже и так можете записать меня в свои поклонники!
И, не успела Елена даже съязвить в ответ, как Евгений, с его мнимыми щупленькими плечами, на этих словах, легчайше, без всякого видимого усилия, подхватил ее на руки, да еще и подкинул на лету, как какой-то неудобный строптивый груз, покрепче перехватив под коленками, – перенес и неаккуратно поставил на ноги на противоположной стороне, – в ту же секунду язвительно оборвав издевательски-кокетливые картавые рулады:
– Но в дррругой ррраз не будьте идиоткой, и надевайте все-таки что-нибудь по погоде! Не могу ж я вас все вррремя на ррруках таскать. Всё, я побежал. Деррржите… литеррратуррру, – игриво смягчил он опять пафос словца в веселой картавне́ – и принялся расфаршировывать внутренние карманы тоненькой своей кожаной курточки.
Не успев опомниться от перелета и наглости перевозчика, Елена ахнула, увидев, что оба внутренних кармана его куртки и впрямь битком забиты бумагами, свернутыми в трубочку: как, каким образом – ведь все время вертелся в Дябелевской квартире перед уходом у нее на виду! – когда он успел все это зарядить – да вон еще и две книжки какие-то торчат! – и каким фокусом он достигает того, что этих внутренних бумажных патронташей не видно на ходу?!
– Запоминайте пррравила пользования… библиотекой, – иронично выговорил Крутаков. – Вот это… – быстро сунул он ей какой-то сложенный крест-накрест, поперек обложки, типографским способом отпечатанный журнал в правый нижний карман куртки. – Вот этого в метррро, будьте добррры – не читать! Карррман застегиваете… – наглейше, с пумпкающим звуком, прихлопнул Крутаков длинным худым наманикюренным своим указательным пальцем кнопку на ее желтом карманном кантике. – И накрррепко забываете пррро этот карррман – до самого дома. Сейчас некогда объяснять почему – в следующий ррраз. А поскольку я знаю, что вы меня не послушаетесь и в школу «Вольную мысль» непррременно потащите…
Елена попыталась что-то возмущенно возразить, но тут же почувствовала, что возражает неискренне – и что завтра же потащить журнал (если получит) в школу и похвастаться перед Дьюрькой, уже, конечно же, про себя, давно решилась, – но Евгений всё равно уже не слушал ее:
– Так вот: поскольку я прррекрасно знаю, как ррработает подррростковый комплекс рррефлекторррного противоррречия…
Елена уже готова была тут же, немедленно же, наплевав на все запретные печатные плоды, развернуться и уйти, и больше никогда не видеть этого небывалого хама – и рыпнулась уже даже было – но Крутаков бесцеремоннейше придержал ее двумя пальцами уже за левый карман куртки – так, что со стороны, наверняка, выглядел, как мелкий карманник, норовящий выкрасть у нее перчатки.
– Так вот: пррредлагаю ррразумный дррружеский компррромисс… – невозмутимо продолжил он с отвратительнейшей насмешкой в черно-вишневых глазищах, когда она опять развернулась к нему. – …«Вольную мысль» я вам даю – и в школу нести ррразрррешаю. Ну, в крррайнем случае – из школы вас за это вышибут, но больше вам ничего за это не будет. А вот журррнал, которррый у вас в пррравом карррмане, вы читаете только дома – и никому этого не светите. Даете мне честное слово? Я могу вам доверррять? Вы достаточно взрррослая для того, чтобы сдеррржать слово? Ну вот и ха-а-арррошо. Всё, мне, пррравда, поррра уже, – вскинулся Крутаков вдруг на часы на столбе справа (циферблат которых выпал из разбитой стклянки квадратной рамы и еле заметно болтался от ветра, как мятник, на единственном каком-то шнурке). – Подррруга меня ждет. «Вольную мысль» не вздумайте заигрррать – я вам свой личный, сигнальный экземпляррр отдаю. Чтоб в следующее воскррресенье пррринесли и верррнули, понятно? И не мурррыжте журррнал слишком. Знаете, как отсюда добррраться до метррро?
– А то нет! – гордо, с вызовом, соврала Елена, засовывая лихо свернутую перископом «Вольную мысль» в левый карман.
– И кррроме того, – обернулся Евгений, уже отправившись было наискосок перебегать дорогу, рассекая прибрежную жижу, – ррраз уж я вас все ррравно уже на ррруках носил – то я считаю, мы вполне можем перррейти на «ты». Все, мне поррра, я побежал. Меня поррруга ждет, я обещал…
Ночь оказалась слишком краткой, чтоб справиться со всеми нагрянувшими переворотами во вселенной. В полседьмого утра, не сомкнув глаз ни на секунду, чувствуя, что то ли от недосыпа, то ли от волшебно-сумасшедших фривольных прогулок с Крутаковым по Садовому – подзнабливает всерьез – и жалея уже, что не послушалась мать, и не пропарила сразу пятки, как в детстве, с горчицей – Елена подошла к окну, раздвинула штору – и увидела только мышиную темноту. Она боялась оборачиваться – чтобы не спугнуть чуда, которое теперь было не где-то вовне – а вот здесь, за спиной, рядом с подушкой, у нее на кровати – боялась, чтобы чудо вдруг не стало сном – и чтобы она не проснулась, опрокинув всё непрочно выстроившееся, перевернувшееся, наконец, вдруг с головы на ноги мироздание; зажмурилась – с дрожью обернулась: на кровати лежал помятый крест-накрест от сладчайшей, запретной езды в кармане, великолепнейшей, до слез профессионально сделанный эмигрантский журнал, изданный в Западной Германии, на русском – да еще и на каком! На том языкастом языке, какого советским публицистам в их самых жутких блатных снах не снилось! Не может быть, неужели же все это действительно живо, существует где-то в мире, – и сейчас, как чудесная залетевшая звезда, около моей подушки, лежит этому осязаемое подтверждение – с электрическим бликом (пол-лимона, ближе к центру) и баррикадообразной (с железной раскладушкой-ножкой) тенью от крошечного фиолетового стенного ночника по правому краю обложки!
Елена вернулась к дивану и, чувствуя, как занемели большие пальцы ног, упаковав себя, как в спальный мешок, в одеяло, со стучащими уже от озноба зубами, еще раз взяла журнал в руки. Через всю обложку журнала – хотя и русскими буквами – но, на, увы, плебейском интернациональном языке агрессивных недоразвитых гнид, напечатана была цитата: «“Террор – это средство убеждения”. В. И. Ленин». Под этим на всю обложку была фотография: четыре трупа – две женщины и двое мужчин, обезображенные, страшные, голые, изуродованные, лежат на земле. Крестьяне-заложники, расстрелянные по приказу Ленина чрезвычайной комиссией в 1919 году. Архив. Тела, уже почти сданные было этой гадиной в архив. Вместе с другими сотнями тысяч убитых. Но вот – чудо – вновь видны миру, через семьдесят лет, на обложке. И тут Елена уже тихо завыла – и от боли – от невозможности это видеть без рыданий – и от того, что опрометчиво поклялась Крутакову не носить этого в школу.
В тумане, пошатываясь от бессонной ночи, чувствуя, как неумолимо, с ртутной старательностью, ползет вокруг по стенам, и по рукам вверх температура, с омерзением зажевав вместо завтрака два аспирина и запив их чаем (к ужасу Анастасии Савельевны, носившейся вокруг нее с градусником и не верившей, что дочь действительно пойдет в школу), уложив в школьный пакет единственный предмет – скрепленные скрепкой полсотни страниц «Вольной мысли» (честно, как и пообещала Крутакову, оставив западногерманский журнал дома – засунув его – подальше от глаз Анастасии Савельевны – за верхний ряд книг в своем книжной шкафу), и вытребовав у матери ее дачные ярко-желтые резиновые сапоги-говностопы, она тихо вышла из дома, рассчитывая как раз добрести ко второму уроку: истории. Готовясь к бою, уселась, сразу, не с Аней, а на первой парте, встык с учительским столом (малопрестижной – по причине крайнего неудобства списывания перед учительским носом) – и – странное дело: то ли аспирин так быстро встряхнул, то ли задор – и ожидание предстоящего шоу – но как только в класс вошел с треугольным стуком каблуков своей деревянной прямой походкой, аккуратно и высоко неся налаченную свою высветленную халу (так, что вопреки всяким законам золотого сечения, голова вместе с прической занимала как минимум треть всей фигуры), маленький желтый сфинкс в старомодном кримпленовом изумрудном платьице – Любовь Васильевна, прижимая сухой ручкой к сердцу здоровенный темно-бордовый клеенчатый журнал класса, – а вслед за ней – в момент страшного дребезжания звонка – прямо по пятам – гримасничая сам себе, влетел красный, весь какой-то раздризганный, непричесанный, с выпроставшейся спереди одним углом рубашкой, Дьюрька в неглаженной школьной форме, с разодранным поросячье-розовым грязным портфелем под мышкой (оторвался и живо болтался хлястик наплечного ремня) – Елена почувствовала, что от ночного горячечной жара – ни следа, и что простуда, видя себя в нежеланных гостях, как-то просто передумала – и что день выдастся великолепный.