355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Трегубова » Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1 » Текст книги (страница 38)
Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:52

Текст книги "Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1"


Автор книги: Елена Трегубова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 58 страниц)

И вот, на следующее утро Семен позвонил.

– Мы званы к Варваре и Диме на фильм, – бодро сообщил Семен. – Я, правда, этот фильм уже смотрел три раза… Но Дима достал кассету на неделю – я с удовольствием посмотрю еще раз.

В вестибюле метро возле дома Семена, вроде бы с обычным чувством пройдя мимо калейдоскопных, в слегка галлюциногенной гамме, чем-то нездоровых советских цветковых витражей в мраморных саркофагах-столбах, мошеннически подсвеченных изнури электричеством, и уже собираясь встать на эскалатор, Елена с удивлением ощутила, что ноги не слушаются и невольно замедляют шаг. «Как мы встретимся? Как посмотрим друг на друга?» – волновалась она все больше – до того, что решила вернуться в покатую пещеру платформы, и дать себе отсрочку: два… нет – четыре поезда, как секундомер для успокоения нервов. «Что же я волнуюсь: ясно же, что вся прежняя дурацкая его внешняя маска отпадет сама собой – ясно же, что теперь, Семен, конечно же, будет говорить со мной какими-то абсолютно другими, внутренними, словами – а не пересказывать чужие хохмы. Ясно же, что он чувствует, слышит внутренне, что я люблю его – а значит, он не будет стесняться и своих чувств», – сказала Елена себе наконец, – и побрела – почему-то как на казнь – на эскалатор: так не хотелось ехать ни к кому, так не хотелось никаких фильмов, ни в какие гости, никаких людей вокруг, кроме него. Но и его увидеть почему-то было до безумия страшно.

Ветхая дверь в подъезд, гулкая лестница, раструб двери его квартиры – все это с внятной нежностью воспоминания о празднике сказало ей «Здравствуй». Семен, дверь раскрывший, с кривой многозначительной усмешкой бросил: «Привет» – и ни температура, ни манера его разговора ни коим образом, в сравнении с прежними их встречами, не изменились.

Елена, же увидев его, почувствовав его рядом, мгновенно ощутила оторопь, мешавшую говорить вовсе, мешавшую смотреть на него, мешавшую поднимать глаза, мешавшую двигаться – передвигалась она как-то мешком, неловко, и сама это чувствовала, врезалась, когда выходили из квартиры, бедром в раму его двери, потом не расслышав его вопрос, ответила что-то наугад невпопад, и пока они дошли до метро, уже готова была разреветься.

Кой-как перетерпев, в грохочущем окопе метро, где отсутствие смысла можно списать на шум, – переход и переезд, – боясь случайно дотронуться до Семена, боясь, что поезд качнет слишком сильно – а взяться за поручень боясь тоже, стесняясь своих рук рядом с его руками – Елена не вполне была уверена уже, что достаточно адекватно снаружи выглядит, чтобы продолжать прогулку, а тем более позировать в гостях.

– Фильм замечуятельный! – явно не замечая всех этих ее мук, и довольствуясь просто ее молчаливым присутствием, разливался Семен в рекламе, как только они вышли на Арбатской и свернули в тихие, разукрашенные жарой, оранжевые переулки. – Замечуятельный! Я несколько раз смотрел! Но всё еще есть некоторые моменты, которые я не до конца понял!

Милое личико Вари и ее обращение с Еленой, как с девушкой Семена (как только «мальчики» вышли на балкон, азартно, со скандальными нотками, разговорившись, почему-то, о стрельбе из спортивного оружия – Варвара, гладко зачесав руками волосы за уши с боков лица, и приветливо округлив глазки, принялась, заранее зачем-то, авансом, кивая, расспрашивать Елену, а что они с Семеном делают «на праздники»; а попытавшись светски разузнать у Елены про ее учебу в университете, эти же глазки жутко выкатила – уже не понарошку, – услышав от Елены про школу), грозили, по ощущениям Елены, и вовсе скорым обмороком.

Вы садитесь сюда. Нет, вы сюда. Нет, ну что вы, я и здесь отлично…

Впотьмах, с задвинутыми шторами, с многозначительными лицами, как будто ожидая сакрального действия, застыли, разгадав, наконец короткий, мучительный кроссворд размещения четырех человек на двух стульях, одном кресле, и совершенно негодно, со зрительской точки зрения, стоявшем диване, перед большим черным гробом телевизора; и Елена с Семеном очутились врозь; и пухлый Дима, изящным ленивым жестом вдвинул указательным пальцем кассету – и видеомагнитофон столь же изящно ее выплюнул ему обратно. Ах да, не той опять. Как всегда. Ну ладно, Варя, не смейся надо мной, как всегда, при гостях, гадюка.

Щелкнуло. Забрезжило. Молодой человек с чудовищными аденоидами или бельевой прищепкой на носу, да еще и, кажется, пожиравший в ходе озвучки орехи, теряя реплику, а потом, прожевавшись и спохватившись, надиктовывая ее уже в момент речи совершенно другого героя, то исчезая, а то всплывая в динамиках опять, где-то за кадром гундосо лабал русский перевод.

– Ой мне нужно в туалет! Остановите! Остановите! – тоненько, в ужасе от самое себя, кричала Варя на самом страшном моменте.

– Вот вечно ты, Варя… Остановим?

– Пусть идет, только быстро, – мужлански подыгрывая недовольству мужа, соглашался невидимый для Елены Семен, любезно усаженный Варварой позади нее, чтобы ей ничто не загораживало экрана.

– Ой, а я не поняла – как это они узнали? – взвизгивала Варвара где-то сзади, в дверях, в момент ограбления, прибежав из туалета, и опять куда-то убегая, – Она, что, им сама…

– Вот Варь, сядь и сиди теперь тихо. Кино молча надо смотреть, – раздраженно поучал Варвару Семен.

– А что я не могу спросить, раз я не поняла? – тоненько, жалобно, не обидевшись, тянула Варвара, и, в статуэточно-перекрученной (левая нога кругообразно завита за правую, левая рука на приподнятом боку, правая рука шарит на темной полке в поисках пульта) миниатюре, на секунду возникала справа от Елены перед темно-коричневым шкафом с запертым забралом. – Давайте перекрутим!

– Нет, Варюша, ничего перекручивать не будем, – ласково и лениво, не оборачиваясь на нее из кресла, сообщал муж. – Меньше бегать надо… – и на всякий случай клал пульт видака себе под толстую ляжку.

– Не, я просто ненавижу вот, Варвара, когда ты с глупенькими вопросами: «ой, а как это!» Смотри и увидишь все сама. Не строй дуру-то! – повышал градус семейной драмы Семен, – хотя Елена ни дурой, ни глупенькой Варвару совсем не находила.

Чуть выждав, Семен начинал, впрочем, комментировать картину и сам:

– А! Понял! – сдержанно бурлил он где-то сзади в потемках, от восторга. – Я все никак не мог до этого понять, как же он в здание-то попал, если не на лифте! – А он вон откуда! Давайте устроим перекур – а то сейчас самое интересное начнется… Варвара, если ты будешь опять перебивать…!

– А я не поняла, Семен, – они, что, детей в детдоме правда подменили? И что никто-никто больше не узнает, какой младенец настоящий?! – виновато и звонко, как будто чуть утрируя степень непонимания, специально уже, чтобы на нее поругались, осведомлялась, о совершенно вроде второстепенной для сюжета детали, Варя, уже провожая их (спустя кошмарные, выматывающие для Елены четыре часа бандитской эпопеи, с сигаретными антрактами) на лестничной клетке.

– А ты на Дебору в юности, когда она танцует, немножко похожа, – тихо, остановившись на секунду, сказала Елена Варе на прощанье, когда Семен уже вошел в лифт.

– Ой, да что ты, она такая красавица, а я такая толстая! Ой спасибо тебе! – внезапно, растрогавшись, расцеловала ее Варвара.

Чуть затянуло облаками. Парило. И от того, что молочное небо висело ниже, еще большей душераздирающей нежностью веяло от низенького допотопного двухэтажного домика – старомосковской сараюшки, с деревянной надстройкой – рядом с престижным многоэтажным желтоватым кирпичным типовым уродом, из которого они только что вышли. В перпендикулярном переулке, в криво огороженном палисаднике, что-то с кричащей венчальной красотой цвело.

– Тебе понравилось? Чего загрустила? Чего – плохо себя чувствуешь? – спохватился вдруг Семен, полдороги к метро буйно, по щепкам, разбиравший до этого мораль фильма («Видишь: главный герой – бандит и убийца, но порядочный, а второй тоже бандит и убийца, но непорядочный!») – Едем ко мне! Я сегодня друзей одних пригласил вечером. Мы с тобой будем принимать гостей!

Через сорок минут, с обморочным ужасом спрашивая себя: как это опять так получилось, что, вот, весь день уже вместе – а не говорят они с ним ни о чем серьезном, личном, – и есть ли вообще у него это серьезное и личное? И не являлась ли для него ночь в церкви просто таким же крутым культмассовым походом, как вот сегодня паломничество к арбатскому видаку, на фильм? – Елена сидела у окна, в торце стола, на кухне у Семена, а сам Семен, с затянутой подробностью разводя костер на плите под высоким дульчатым чайником, стоя к ней, то спиной, то боком, залихватски пересказывал когда-то читанный по программе в университете готический эпос – описывая действия Зигфрида по отношению к Брюнгильде своим излюбленным трескающим полуцензурным пошляцким советским словцом, которое хуже и безвкусней, чем откровенный мат.

Пойдя на беспрецедентную жертву, Елена попробовала заговорить о любимой литературе – и, доверив ему, как нечто самое сокровенное и интимное – назвала имя лучшего писателя двадцатого века.

– Стилист, стилист… – бодренько отреагировал Семен. – Моя преподавательница на факе недаром сказала нам как-то, что он – стилист. Я его раньше не читал. Но тут как-то взял, прочитал страничку – читать сложно – отложил и понял: «А! Действительно стилист!»

Говорить о философии Елена поостереглась – потому что и без того Семен уже, когда представлял ее прежде приятелям и приятельницам, глухо-испуганно предупреждал: «Она очень умная…» – причины чему Елена, как ни напрягала память, в их разговорах, с ее вечным молчаливым внутренним зажимом, не могла найти – и в конце концов самокритично приписала это знаменитому эффекту «молчи, за умную сойдешь».

Выяснилось, между делом, – пока Семен, опершись на газовую плиту задом и стреляя в нее глазами, рисковал спалить штаны, – что на уроках физкультуры в университете он фехтует – сражается на затупленных шпагах – и какой-то больно саднящей диссонансной бутафорской грустью зазвучала в Елене эта гамлетова нота.

– Чего это они так рано? – встрепенулся вдруг Семен, когда какими-то местными, натренированными локаторами уловил, что на лестничной клетки у входной двери кто-то возится.

Семен тапочно зашаркал в темные длинно́ты коридора. Было слышно, как он отпирает, с цепным звуком, дверь, впустив лестничную гулкость, – затем, пришибив гулкость домашней заглушкой, захлопывает. Спустя медленное какое-то, одиночное шарканье, Семен появился на пороге кухни с букетом черно-багряных тюльпанов с гигантскими роняемыми головами.

– Какой-то мамин поклонник… – тут же объяснил Семен с неловкой кривой улыбкой. – Я даже догадываюсь, кто это! Надо же… Положил рядом со входной дверью и убежал. Не знает, что мамы нет в городе. Смотри, что он рядом на половик положил…

Семен бросил на стол багровый тюльпановый лепесток: в его углублении – как на берестяной грамоте – было выцарапано чем-то острым: «Я вас люблю».

Когда пришли шумные гости, это багряное объяснение в любви – не ей – эти пылкие тюльпаны, пристроенные Семеном наспех в стеклянную полуторалитровую банку, так, что они распадались во все стороны и клевали перистыми носами стол, добавляли какой-то странной муки в и без того уже становившееся с каждой минутой все более и более безнадежным внутреннее отчаяние Елены. Чужая сумеречная кухня. Чернота за окном. Зачем я здесь?

– Не, я просто не знал сначала, ребят: когда обливаешься холодной водой после физических упражнений… – обычным бодрецом вещал Семен кому-то, в другой части тусклой кухни, гуманно спелёнутой и затянутой уже легкой мутью ее усталости, недоумения и душеразрывающей тоски – в физическом преломлении воплощавшейся чужими клубами сигаретного дыма, – …тогда просто сжигаешь мускулы! Я этого не знал – и всегда после зарядки ледяной водой обливался! И зря! – ликовал Семен. – Вот учтите это, это надо просто запомнить! Это надо знать каждому.

Курил Семен с такой же изломанной бывалой многозначительностью на лице, как будто случилась какая-то драма – будто говорит он не о мускулах (будучи сам щупленьким – так что Елену даже изумила такая его осведомленная зацикленность на физкультуре), а об индивидуальной эсхатологии, к примеру.

И опять над Семеном, как и прежде, как она замечала, подсмеивались, подтрунивали. И ей почему-то становилось его жалко.

Почему я не могу оторвать взгляда от его лица? Не красивого – это уж точно. С этим птичьим загнутым носом. Судорожного, резко гримасничающего, паясничающего. С этими фиглярскими складками вокруг криво изгибающегося рта. С этими огромными резкими бесстыдно глазеющими сапфировыми глазами.

– Ребята, я подонок! – возликовал Семен, вскакивая со стула на крутом новом изломе разговора за дымовой завесой. – Я получил двадцать пять рублей семьдесят пять копеек гонорар! Написал заказную статью, воспевающую мощь советских воздушно-десантных войск! Могу дать почитать! Я – подонок! Но это же такой стёб! Двадцать пять рублей семьдесят пять копеек! Стеба́лово!

«Что это я, в конце-то концов?! – взбунтовалась, наконец, внутренне Елена. – С какой стати у меня разрывается сердце от всего этого кошмара, от всей этой пошлятины? Ведь таких людей, как он, на улицах – миллион. И не придет же мне в голову страдать из-за их несоответствия моим – да, сладким, но явно не в кассу – грезам! Просто немедленно встать и уйти отсюда и забыть его!» – кричала уже внутренне Елена, и с ужасом чувствовала, что от переживаний ее уже колотит крупной дрожью.

– Да что с тобой, малыш? – обратился к ней вдруг, выплыв откуда-то из-за кулис дыма, наклонив к ней прокуренное лицо и полуобняв ее за плечи, держа при этом в правой руке еще и сигарету, Семен. – Тебе нехорошо?

Да не хорошо. Да знобит. Да плед. Да свитер. Да чай.

Выйдя через несколько минут, как ходячая мумия, в пледе из кухни – с таким, видимо, несчастным лицом, что никто из гоготавших за столом не осмелился спросить ее куда она (в туалет, в ванну, в коридор, в небо, куда угодно, прочь отсюда) – Елена, едва соображая что она делает, почему она не уезжает домой, и почему шляется в потемках по чужой квартире, зашла в темную комнату матери Семена, подошла к тому самому окну, у которого дышала рдяным колокольным звоном на рассвете, знакомым жестом рванула шпингалет, и раскрыла чуть задребезжавшие створки. Темный, усаживающийся сам в себе в цвете, сине-коричневый квадрат распахнутого окна, разряженный апельсиновыми всплесками окон домов напротив, обдал ее успокаивающим свежим теплым летним ночным воздухом. Моментально охолынув, сбросив волнение, вместе с пледом, – как только решила, что на посиделки на кухне ни за что не вернется, Елена принялась мирно рассматривать синие абрисы домов на фиолетово-черноватом панно неба – как будто бы обведены контуры крыш были яркой кисточкой – чуть контрастно светлее. Вот погасло – со скоростью падающей звезды – прямо напротив окно. Вот – с такой же неожиданностью в верхнем правом углу зажглось, как звезда, свежее, неведомое. Заметались тени, окно погасло. Долго в этом устоявшемся равновесии сокрестий звезд напротив ничего не менялась.

– А тебе все просили передать «до свидания»… – неожиданно подошел к ней в темноте, справа, Семен – как-то неправдоподобно быстро, по ее звездным меркам, выпроводивший гостей. – Видишь, мы вон тем вот с тобой двором вон так ночью проходили…

Они оба тесно высунулись в окно. Левая рука Семена, легшая ей на талию – разумеется, просто чтобы лучше направить ее стан и правой рукой верно навести ее взгляд, и сверху показать их путь во мраке двора – чуть дрожала.

– Вон там слева мы вошли во двор – сориентировалась? И вот так насквозь вышли – воон туда! Видишь? – еле справлялся Семен с дрожью уже и правой, указующей, руки.

И когда он развернул Елену к себе и его дрожащие прокуренные губы впились в ее, ей показалось, что сердце разорвется от счастья.

– Малыш… Малыш… – шептал Семен в темноте, и через два шага ласк (на третьем, оступившемся, шаге) они оказались на жестком ложе, где она проворочалась без сна всего пару дней назад. – Малыш, я хочу тебя всю… Хочу тебя всю, здесь и сейчас… Хочу тебя здесь и сейчас каждой клеточкой…

«Я никогда не в «здесь и сейчас». Как бы мне ему объяснить, чтоб не обидеть?», – зажмурив глаза, со странной, вдруг подступившей веселой насмешливостью, подумала Елена.

Удивительным было то, что как только песочные часы их тел опрокинулись в горизонтальное положение, у Елены, как выстрел, возникло сильнейшее инстинктивное желание немедленно их вернуть обратно в вертикаль. А через концентрически сужающиеся круги ласк и мольб Семена о «здесь и сейчас», вдруг явственно проступило в ней инстинктивное чувство, что она не может и не должна доверить этому человеку свою любовь, что предаст он эту любовь за первым же углом. От поцелуев, впрочем, оторваться не было сил – и, казалось, она, тайком от самой себя, спрятавшись в темноту, все еще целовала того мужчину, которого вообразила себе день назад, того с кем мечталась ей запредельная, небесная, трансцендентная близость – уже зная, что на самом-то деле этого воображенного человека не существует, и что уж по крайней мере Семен – точно не он. Через полчаса любовных боев с весьма относительными позиционными успехами обоих, она все-таки перевернула часы, уселась на кровати, и заявила, и что поедет домой, что уже поздно, что ей правда пора, что ждет мать.

По какому-то странному, трагикомическому, уже заведенному, и все никак не могшему остановиться механизму этой теплой ночи, когда Семен вышел на улицу и проголосовал, ловя попутку, рядом немедленно же затормозил, с грохотом и ревом, камаз – и предложил-таки их довезти до Сокола. Трясясь бок о бок с Семеном в чудовищно жарком коробе кабины, – Елена чувствовала себя так запредельно плохо, с таким необоримым солнцеворотом в солнечном сплетении, как будто кто-то (любимый Семен, скорее всего) умер только что на ее глазах – хотя вот же он – живехонек, бодр и травит байки с шофером, строя из себя бывалого автостопщика. Ни слова о любви, ни слова о каких-либо своих к ней чувствах Семен так и не сказал – и уж тем более никакого и намека не было на серьезность его к ней намерений, предложение руки и сердца. И когда дома Елена вспоминала свои мечты о венчании – у нее даже плакать не было сил от кошмарной, оскорбительной карикатурности произошедшего и несоответствия героя.

Ощущение чудовищного любовного похмелья и глубочайшего несчастья от случившегося, охомутавшее ее на следующий день, валило с ног, не давало жить, не давало дышать. От инстинктивной оторопи, отторжения и внутренней насмешливости, выведших ее ночью, как на автопилоте, из тупика его постели, не оставалось и следа. Горе, горе, ощущалось всей душой, всем телом. Все люди ранили – потому что они – не он. Но и его услышать, увидеть было бы немыслимо. Абсолютная интоксикация организма Семеном чувствовалась каждой клеточкой, здесь и сейчас.

И потому, когда Аня Ганина, в кратчайшем жарком пересменке между двумя государственными праздниками, позвонила и позвала вместе с ней посетить только что учрежденный (по большому блату, по распоряжению из Роно, в качестве перестроечного почина – как в «передовой» школе) новый предмет – компьютерную грамоту, Елена рассеянно согласилась – чтоб хоть чем-то отвлечься от тоски.

Компьютеров в школе не было – учителя о таким диве дивном и не слыхали, а идти им с Аней пришлось, по выданному в учительской адресу, на какой-то дальний то ли завод – то ли секретный «почтовый ящик» – разобраться не было ни возможности, ни, в общем, желания.

В ярко освещенном ополовиненном маленьком классе, в два окна, с дырчатыми, ноздреватыми пенопластовыми плитами на стенах и грузными, размером в телевизор, мониторами в два ряда, задами друг к дружке, на столах, составленных в одну длинную линейку в центре, грустная женщина с рябым лицом читала вводную лекцию – о каких-то бесиках Фортран и Командорах нортонах. Класс весь насквозь пропахшим был запахами необычайными: подгорелыми проводами, плавленным пластиком, горелой изолентой. Рядом на полу чудовищно трещал какой-то огромный, разогретой пылью пахнущий, серый ящик с ячеистыми дырами. Женщина, лицо которой как-то было слегка стилистически похоже на рытвинки в облицовке класса, грустно рассказывала про вирусы и антивирусы, витающие где-то за границей, в диких капиталистических странах. «Ну как вирус может завестись в этой железяке?» – недоумевала Елена. Женщина все никак не могла дойти до сути – как же этими железяками орудовать? Заскучав, Елена потихоньку включила представлявшуюся ей главной кнопочку в трещащем ящике, а потом в туполицем телевизоре. Забе́гали буковки, циферки. Елена, обрадовавшись, стала пробовать сразу все кнопочки клавиатуры, играя на них почти с фортепьянной быстротой и импровизацией. И особенно ей понравился эффект от кнопочки с надписью «OK» – она сразу же как-то все приводила в действие, на экране все менялось, происходила какая-то явно химическая реакция буковок и значков. В упоении, Елена уже долбила кнопочку «OK» безостановочно – наслаждаясь калейдоскопом. Аня, сидевшая справа, безропотно сложив сливочные ручки на парте перед черным выключенным монитором, изредка заглядывая на экран перед Еленой, лишь сдержанно кхэкала.

– А теперь я объясню вам, – грустно сказала рябая женщина, застрявшая где-то у окна, – как включать компьютер. Там справа есть кнопочка… Только предупреждаю вас сразу: ни в коем случае не нажимайте на клавиатуре кнопочку «OK»!

Анюта, кхэкнув уже в голос, перегнулась и, заглянув на экран Елены, увидела жалобные сигналы сбрендившего от ее экспериментаторских команд компьютера: весь монитор ЭВМ, сверху и донизу, в строчки, уписан был одним единственным словом: «ОКибка – ОКибка – OKибка – ОКибка – ОКибка – OKибка».

Когда перед выходными Семен (ей сначала показалось, что это глюк в трубке, что этого не может быть) позвонил, и, как ни в чем не бывало, пригласил ее смотреть очередной фильм к Варе и Диме, Елена, сама же удивляясь себе, поволоклась к нему – уже предчувствуя, что лучше не будет – а не имея почему-то возможности не досмотреть этот фильм под названием «Семен» до конца.

Траектория встречи была до смешного такой же, как в прошлый раз – и закончилась в том же жестком горизонтальном тупике – которым теперь только служила не кровать матери Семена, а узкая, и еще более неудобная, кровать Семена, в антураже его малопривлекательной блеклой комнаты.

Услышав «нет» (в обидный для него, видимо, момент) Семен неожиданно заговорил с ней резко и грубо, вышел в кухню, вернулся с зажженной сигаретой, нервно куря сел на стул, и пренебрежительно спросил:

– У тебя, что, такого ни с кем еще не было? – таким тоном, из которого следовало, что у Семена-то «такое» бывает чуть не каждый день.

Елена расплакалась.

Семен, через губу, грубо и пренебрежительно сцедил:

– Только давай без слёзков, – и, отойдя к окну и резко развернувшись к ней, сказал: – Значит, такие отношения не для нас. Будем гулять по улицам.

Абсолютно не понимая, почему он разговаривает с ней, как будто она провинилась, и почему он попрекает ее нежеланием быть с ним близкой до свадьбы – и – что самое страшное – слыша в его словах подтверждение интуитивным своим прежним ощущениям: что не просто не любит он ее – и не хочет быть всерьез вместе – а что вообще Семен как-то в такие выси не взлетает, – Елена, еле живая, ехала домой, с каждым мигом чувствуя, что чем больше ступает по этим топям размышлений о том, «что он подумал», и «что он имел в виду», и «что он чувствует» – тем сильнее испытывает боль, и тем безвылазнее в эти иррациональные топи погружается.

Заявление его о «прогулках по улицам» – вроде бы говорило о том, что отношения он с ней прерывать не хочет. «Может быть, он меня как-то неправильно понял?» – мучилась Елена, – и, несмотря на всю внутреннюю оторопь от его чудовищных интонаций, все ждала, что вот-вот Семен перезвонит, произнесет какие-то важные слова о своих чувствах, и наваждение развеется. «Чем, ну чем я перед ним провинилась?! Зачем он так себя со мной вел?!» – и зашкаливающая, никогда до этого не испытанная степень боли – вопреки всем неприятным, но элементарным, сермяжным ответам, которые подсказывал про Семена разум, – заставляла Елену думать, что она-то действительно к Семену испытывает любовь.

В воскресенье, отправляясь на день рождения к Эмме Эрдман (не пойти было невозможно – потому что кого же тогда еще считать родной, почти как сестра, как не ту, с которой родилась в один месяц и сожрала не один килограмм сладких гигантских сосулек из сока надломанных ветвей американских кленов после оттепели – и сразу же резких заморозков – в детстве), Елена настолько боялась пропустить звонок Семена, что велела ничего не подозревавшей о ее внутренних трагедиях Анастасии Савельевне давать Эммин номер телефона, если кто-то ей позвонит.

У Эммы был раскрыт балкон. Томно тянуло жарким ветерком. Фата занавески ритмично раздувалась, как будто бы под нее залезал как минимум слон – и тут же безжизненно, вслед за исчезновением миража, опадала. В комнате было набито – друг у друга на головах, на тахте, на темно-коричневом старинном маленьком бюро, имевшем на двух ножках двух гарпий с гигантскими деревянными грудями (в тысяче выдвижных ящичков и ячеечек этого дамского бюро, родители Эммы, как только его купили в комиссионке, обнаружили потайную, выстреливавшую, при нажатии рычажка, выдвижную микроскопическую полочку, с чьим-то золотым кольцом), на низком большом плоском деревянном старинном столике, на телевизоре – всего человек тридцать. Дарья Арзрумова, толстая, бедовая девица, которую Елене всегда было пронзительно жалко – с резкой челкой, с двойным подбородком, с безразмерным животом – и с необоримой жаждой покорять всех встречных молодых людей – дочь известного барда Сергея Арзрумова, играла на гитаре.

– Ха-вай на-жи-ву! – чарующе, с расстановкой, сощурив мыльные бедовые глаза, выводила Арзрумова – перевыколпаковывая еврейские слова на русский лад под гитару и общую ржачку. – Ха-вай! На-жи-ву! Ха-вай наживу… венисмеха!

Эмма Эрдман перевелась по требованию родителей в литературный класс в довольно далеко расположенной школе, год назад – по каким-то блатным знакомствам Эмминой матери с тамошним начальством, – и с тех пор бедная Эмма из прежде безудержно веселой, ловкой, быстрой, обожавшей бегать наперегонки, лазать по деревьям и хохотать до упаду, упругой и прыгучей как каучуковый мячик, девочки-мальчишки с жесткой гигантской копной вьющихся, выбивающихся из всех приглаженных геометрий крупными завитками, медяно-рыжих густых волос, превратилась вдруг в медленную, смертельно бледную, вечно несчастную матрону, да еще и обзаведшуюся, как-то невзначай за последние месяцы гигантским, вызывающих размеров, сногсшибательным женским бюстом.

«Надо же – Эмма Эрдман всегда была как Гаврош – а теперь такая красивая девушка!» – наивно, с любовью, комментировала Анастасия Савельевна, встречая Эмму на улицах.

Елена, однако, прекрасно знала, что пылкую, смешливую, шуструю Эмму, затыкавшую прежде шутками за пояс любого, превратил в несчастную замедленную флегму некий сердцеед из новой школы – белобрысое, низенькое, коротконогое существо, ухаживавшее за Эмминой одноклассницей, но приходившее иногда и к Эмме в гости – и, по наблюдениям Елены, скверно катавшееся в Эммином дворе на Эммином же скейтборде.

Сердцеед был сейчас в гостях, и в эту минуту ошивался с наглым видом у балкона – и, вот, изнагличавшись вконец, завидев Эмму, рванул белую занавеску в сторону, водрузил на высокий порожек балкона согнутую в колене короткую кривоватую ногу-бутузку – и Эмма, выходя к балконной фракции гостей, поравнявшись с ним, не глядя на него, перешагивая через порожек, как-то по-особенному сжала губы и растопырила ноздри – и Елена знала, по повадкам Эммы, что та взволнована до предела. Здесь же, неподалеку (слева, в прекрасном старинном кресле с низкой посадкой и с плоскими, необычными, очень широкими отполированными темными деревянными подлокотниками – у круглого, как озеро, зеркала) была и его официальная дама сердца – и сердцеед теперь вот уже снувал между ней и кухней – за Эммой.

Елена забралась с ногами в угол дивана – надеясь схорониться за десятком, вихрем сменяющихся на краю дивана, спин.

– Ну, что? Пришла, рассыпалась клоками? – с вызывающей нежностью развернулась к ней тут же Дарья Арзрумова – с той надрывной, громкой зазывающей нежностью безнадёги, с которой обращалась к каждому без разбора, и к мальчикам и к девочкам, но Елену почему-то особенно полюбила – развернулась и схавала за руку: – Споем? Знаешь лучший старинный кулинарный рецепт? – отцепившись, вскинула вдруг как автомат на предплечье гитару: – Кулинарный рецепт: Отвари-и потихо-оньку калитку! – и тут же дернулась куда-то к круглой тумбочке: – Выпьем?! На брудершафт!

Отвалив потихоньку уже и с дивана, Елена эмигрировала в тихую кухню, из двери которой, сшибившись с ней в коридорчике, с недовольной и одновременно самоуверенно оскалившейся какой-то улыбкой с двумя островатыми верхними клыками, выпиравшими над общим рядом зубов, резко выкатился Эммин сердцеед.

– Ленка, я больше не могу никого из них видеть! Обрыдло это всё! – завидев Елену, как раненый зверь застонала Эмма, доставая для гостей из холодильника непочатую бутылку водки (демократичные родители закупили детям спиртного и свалили на дачу в Переделкино справлять шестнадцатилетие дочери взрослой компанией). – Шурочка, как дела, милая? Как я рада, что вы все пришли… – без всякого зазора сменив голосок, сладчайше запела Эмма кому-то за спиной Елены, заглядывающему в кухню – и Елена остолбенела от такой метаморфозы.

Эмма новую свою школу от души ненавидела – и с дрожью омерзения Елене рассказывала, отвернув лицо к окну (как только они вновь в кухне остались одни), как отец одной из ее одноклассниц, режиссер, устроил фальсификацию, и выпустил на ведущем телеканале «проблемный», «документальный» фильм про московских беспризорников – на самом деле заставив весь ее класс – детей из благополучшейших семей – позировать в чистой подворотне, корячась и разыгрывая из себя шайку курящих и пьющих подонков перед камерой.

Среди Эмминых одноклассников, в этом, вроде бы, литературном, номинально, классе, к литературе царило странное, вызывавшее у Елены недоуменную брезгливость, отношение – как к какому-то кичу. Классическими книгами не жили, не пытались их понять – из них вырывали расхожие хлесткие цитаты – и фехтовались друг с другом, кто наиболее ловко их переврёт или кто наиболее неуместно вставит их в разговор. При этом повторять одни и те же, уже давно заезженные, цитаты могли до бесконечности, до оскомины. Даже Эмма могла, следуя школьной моде, как попка-дурак, с завидным постоянством, десятки раз за разговор повторить: «Когда дым рассеялся, Грушницкаго на площадке не было!» Причем, заигралась Эмма в эту игру уже так крепко, что использовала она эту цитату как-то вместо собственных мыслей – в зависимости от настроения заменяя ею то насмешку, то восклицание, а то вдруг искреннюю личную грусть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю