Текст книги "Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1"
Автор книги: Елена Трегубова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 58 страниц)
Глава 4
I
В эти-то разнеживающе теплые апрельские дни, ближе к полной свободе – к концу учебного года, – и произошла катастрофа: что-то дернуло Елену пойти, хоть разок еще, на занятия в позаброшенную уже совсем, скучную школу юного журналиста при университете. К ее удивлению, занятия вел совсем другой уже преподаватель: не фанат фонетики, а другой студент-старшекурсник, прежде по каким-то причинам манкировавший своими преподавательскими обязанностями. В отличие от предыдущего, уныло-хамелионистого, был этот новичок, Семен, скорее темперамента бойкого, балагуристо-компанейского, комсомольско-массовик-затейнического: за всего каких-нибудь пять минут с начала занятия, Семен агрессивно вывалил на притихших в засадах парт учеников армаду хохм и анекдотов, предложил (как важное журналистское задание) переделать «Курочку-рябу» на современный лад («Это про кооператоров, что ли, с золотым яйцом?», – издевательски предположил Дьюрька, развалившийся на парте справа от Елены), затем Семен тут же изменил задание – потребовал приносить в письменной форме «открытия».
– Вааще, каждый день надо вести дневник открытий! Без открытий ко мне на урок в следующий раз не приходите! – брызгал идеями Семен – при этом на нижней, тонкой его, криво изогнутой в экспрессивной гримасе губе аж начинала блестеть еле заметная слюнька – от возбуждения и неподдельного креативного запала. – Заведите себе дневник открытий!
И тут же браво сменил идею на противоположную:
– Вааще, спрашивать у человека, есть ли у него дневник – это так же, как спрашивать у человека, трахается ли он! – полыхнул творческим запалом Семен, – чем вогнал в кармин и женскую, и мужскую дольки юно-журналистской аудитории.
Лицо Семена было ярко-соколиного покроя: сокольего разреза большие глаза, большой клюв-нос, с чуть загнутым книзу кончиком, большой лоб, – и совсем почти не оставалось места в этой пропорции на маленький, съеденный какой-то, подбородок. Глаза, правда, были не-по-сокольи карбидно-серыми; а лоб бороздили бодрые, подвижные, горизонтальные, глубокие мимические морщины. С обоих боков снабжен был лоб (словно чтоб компенсировать горизонталь морщин) высокими, удлиняющими его вверх ранними залысинами, а коротко стриженные мутно-русоватого цвета волосы слегка посеребрены были молодой сединой.
Семен сверкал светлым карбидом очей, жестикулировал, носился по маленькой, в торфяник выкрашенной, вытянутой аудитории, так, что за него делалось даже как-то слегка неловко, и амикошонски-легко приземлялся задом в шерстяных синеньких брючках то и дело на чьи-нибудь письменные принадлежности на той или иной парте.
– А один чувак, немец, в ГДР, между прочим… – боевито продолжал Семен, вглядываясь в глаза попеременно каждому, и очень быстро, веерно, передвигаясь, – …Вы знаете эту историю? Один чувак в ГДР зашел как-то раз в старый заброшенный подземный переход, пивка выпить – шел-шел по коридору, и неожиданно со своей бутылочкой пивка вышел с другой стороны Берлинской стены. Погулял-погулял по Западному Берлину, денег у него с собой не было – а пивка еще хотелось. А была у него с собой простая шариковая ручка. Он взял и продал ее. А в Западном Берлине точно такая же шариковая ручка стоили на марку дороже. И вот чувак на вырученные деньги купил пивка и пошел обратно по подземному коридору. А потом пристрастился и стал каждый день ходить туда-обратно – и шариковые ручки продавать. А через год он стал миллионером и остался в Западном Берлине. Вот они – темы! Вот они журналистские темы для вас! Они – везде!
Утомленный фиглярской резвостью преподавателя и малоправдоподобными голодранскими байками Дьюрька уже вытащил из своей школьной сумки, с которой таскался в университет, рукописный конспект (не его рукой – и каким-то мелким, вертлявым почерком выполненный) чьих-то лекций по кейнсианской экономике – и, уперев правую руку на локоть, накренив голову как дыню, уложив ее на подставленную правую ладонь, чуть высунув в левом уголке губ кончик языка от любопытства, принялся лекции тихонько перелистывать.
Бодренький бронетёмкин поносец Семена продолжался:
– А вы знаете историю: как чувак один в Америке, наш, из Советского Союза, пришел на завод Форд, а там стоял новенький шикарный автомобиль ценой миллион долларов, и рядом, на штырьке, золотая гладко отполированная круглая подставочка – под которой было написано, что если кто бросит монетку с такого-то расстояния и монетка не упадет с этой подставочки, а лежать останется на ней – тот получит от фирмы в подарок этот автомобиль. И вокруг автомобиля уже весь пол этими монетками, долларовыми, усыпан был! Потому что эта маленькая золотая подставочка так гладко отполирована была, что монетки все сразу соскальзывали. И этот наш чувак никуда из Америки не уехал, остался там, полгода где-то тренировался кидать монетки – а потом пришел на завод Форд, бросил монетку, и монетка осталась лежать на этой золотой подставочке! И этот шикарный завод Форд ему подарили. Чувак его продал и стал миллионером. Вот они! Вот они темы! А знаете, как один чувак случайно получил миллион от Кока-колы за скрытую рекламу?
Елена, в пол-уха слушая бред, в легкой тоске, чуть пододвинувшись к Дьюрьке, пыталась тоже разглядеть хоть что-нибудь в ужасном почерке экономических лекций, из-за его пухлявой, быстро вертящей страницы, левой руки.
И тут вдруг, ни с того ни с сего, после бодренького потока хохм и суперидей, Семен (Елена даже переспросила себя тут же, не ослышалась ли она) произнес слово Евангелие.
Елена стала удивленно прислушиваться: до сих пор никого, кроме Крутакова, кто бы запрещенное в Советском Союзе Евангелие, читал, она не видела.
Речь, впрочем, была странноватой:
– Круто, круто! В Евангелии вообще крутая сцена есть! Христос разговаривает с Понтием Пилатом, с главным тогдашним начальником. И Понтий Пилат ему задает вопросы – а Христос не отвечает ничего, а только говорит: «Ты сказал!» Ты, мол, сказал! – дополнял Семен фразу собственной мимикой, выразительно кривя нижнюю губку, по ролям, – кажется, с какой-то странной, бандюганской трактовкой. – «Ты сказал!» И всё! Представляете! Это ж как круто!
И тут же мысль Семена смыло абсолютно в другие меридианы.
В конце занятия Семен по-деловому, суетясь, сев за стол, и то и дело всплескивая исподлобья серыми глазами, заговорил:
– Ребят, я вас же тут никого не знаю! Дайте кто-нибудь бумажку! И ручку! Пусть каждый подойдет и запишет свое имя и номер телефона…
Подойдя к его столу, и записывая свой телефон, Елена быстро и тихо спросила, которое, из четырех, Евангелие ему нравится больше всего.
– Я не то чтобы всё прочитал, если честно… Частями… Крутая книга! – так же тихо, и разочаровывающе уклончиво, но ярко сверкнув на нее снизу, от стола, соколиным глазом, ответил Семен.
Елена, которая даже с ее медлительным, медитативным ритмом чтения Евангелия, за четыре месяца уже прочитала три Евангелия – вышла во двор университета в некоторой задумчивости: какими же тогда частями Семен Евангелие читал.
В тот день Дьюрька увязался ее провожать из университета домой – чтоб потрепаться подольше о выборах депутатов (в отличие от Елены, которая крайне скептически к этим декоративным затеям Горбачева относилась, Дьюрька верил каждому слову кандидатов-перестройщиков, особенно из «прозревших» бывших коммунистов, читал все их речи и даже ходил на их «встречи с избирателями») – и пихался и хохотал всю дорогу.
– Какая вонища! – Дьюрька смешно затыкал двумя пухлявыми длинными пальчиками нос, комментируя, конечно, не грядущий съезд депутатов, а чудовищный, вездесущий запах горящих помоек: по всему городу какие-то остолобы, как сговорившись, начали поджигать мусорные контейнеры одновременно.
На бешеной, мерседесовой, скорости носящиеся на фоне опухшей луны высокие синие облака тоже были явно с этими амбре жгомых помоек в сговоре. Не облака – дым. Видя, что на луне тоже случился пожар, в черных переулках низенькие дома с жестяной шапкой, будто надеясь защититься от неясных грядущих бедствий, на ветру чуть дрожали поперечными проводами, антеннами и громоотводами.
К следующему утру, впрочем, все развеялось.
А следующим же вечером Семен перезвонил ей – и, к ее удивлению, с ходу лихо и откровенно соврав, что «решил, почему-то, что она – староста группы», задиристо поинтересовался, придет ли она на следующее занятие, и ожидается ли на следующем занятии «вааще народ – в связи с весной, и вааще…»
Народу на следующем занятии, и вправду, почти не было. Она с Дьюрькой, да еще тройка неприметных старательных завсегдатаев.
– Ребятки, я вас отпускаю! – царственным тоном сообщил Семен. – Идите гуляйте, хорошо, весна…
А когда все уже вывалили в университетский двор, Семен, закурив, затормозив у крыльца, и чуть выждав, пока рассеются остальные, догнал Елену и, быстро и неловко бросая сигарету себе под ноги, предложил, чуть кривя нижнюю губу:
– Пошли гулять?
И Елена, чувствуя, как в гипнотическом замороке, как будто делает это не она, а кто-то другой за нее – обернувшись на миг на крыльцо, на которое только-только успел выйти из здания где-то замешкавшийся розовощекий, довольный, улыбающийся чему-то Дьюрька, вскидывающий свою грязно-розовую сумку на плечо, – вместо того, чтобы окликнуть его и позвать с собой, тут же отвернулась – и быстро вышла с Семеном за университетские воротца.
Оказался Семен ростом чуть ниже нее; шел он не то чуть прихрамывая – не то как-то холерически приштамповывая одной ногой, как будто нарочито демонстрируя: вот, я шагаю! Правой рукой, в локте согнутой, он при этом экспрессивно, как-то по-буратиньи, активно сучил в воздухе в такт ходьбе. И говорил с ней приглушенным, напористым, чуть нарочито подшипетываюшим на шипящих и жужжущих согласных голосом, глядя то в асфальт, а то как-то воровато-быстро – с угла – резкими своими, крупно очерченными, глазами – на нее.
– Я считаю, ты не права! А как же – революционная романтика! – запалился Семен когда, ровно за поворотом на Герцена, они заговорили о политике. – «Нас водила молодость в сабельный поход!» Революционная романтика! Это ж круто! – и от задора едва видная блестящая слюнька вновь выступала на его нижней губе – выразительно выгнутой, в унисон цитатам.
Вечер был сухой, оранжевый. Из скверика консерватории доносились тихие смешки – а из открытых окон – дрожащие звуки скрипки. В Елене, с каждым шагом рядом с Семеном, бок о бок с мягким рукавом его матерчатой, блекло-синей курточки, укреплялось странное чувство нереальности происходящего – которое в некоторые секунды оборачивалось чувством и вовсе кошмара: как вот, когда Семен массовые убийства бездумно называл «романтикой».
Зачем-то, на взрослом серьезе, стала она цитировать ему саморазоблачительного убийцу-Ленина, и рассказывать, как революционный поэт Демьян Бедный обливал бензином и поджигал труп только что расстрелянной при нем в Кремле Фанни Каплан, но потом, однако (поэт все-таки, едрёныть), Бедный упал на пол в коматозе.
– Я так много, как ты, не читал про это. Тебе виднее, – заключил Семен – и сменил тему.
Было ему (как он тут же с энтузиазмом доложил) двадцать четыре года, он успел побывать в армии, а после армии поступил на факультет журналистики университета (факультет, который Семен называл не иначе как «факом»: поступил на фак, пошел на фак, пришел домой с фака, и т. д.).
В арбатских переулках завел ее Семен к старинному домику с фривольными барельефами русских писателей, забавляющихся не то с музами, не то с девицами легкого поведения (домику, давно уже Крутаковым иронично, мельком, ей, на бегу, после какой-то его встречи поблизости, показанному), который Семен, видимо, оговорившись, а может по невежественности, с восторгом назвал не «доходным», а «публичным» домом. И самым симпатичным на барельефе, конечно же, был воротящий от всего этого писательского борделя нос Гоголь.
И тут же, позвонив кому-то из автомата, Семен пригласил ее в гости к друзьям, жившим здесь же, на Старом Арбате, – и с неким не очень понравившимся ей по интонации восторгом сообщил Елене, уже на лестнице, что муж в этой паре молодоженов, в гости к которой они идут – сын знаменитой актрисы. «Вот уж мельче чина в жизни нету, чем чин чьих-нибудь сыночков и дочек…» – молча затосковала Елена.
После неинтересных, молчаливых, унылых посиделок в богатой, нафаршированной видаком, музыкальным центром и заграничными шмотками квартире (молодая жена с симпатичной кукольной мордочкой, и вся гибкая, как танцовщица, и с милым разварным старомодным именем: Варвара – всё спрашивала, чем же их накормить – а блёклый, пухлый, рыхлый, с глазами пьяницы молодой муж всё пытался вверх тормашками всунуть кассету в шарповский дабл – а потом, перевернув, зачем-то врубил на полную громкость диско – так что возможность разговоров отвяла), на пороге уже, провожая их, хозяйка квартиры с широчайшей улыбкой спросила:
– Так вы придете в субботу? У нас будет парти! Приходите оба!
И так бы и ушла Елена домой со странным, опустошительным чувством зря растранжиренного вечера – растранжиренного на не понятно откуда и зачем взявшегося человека.
– Стиль вааще не зависит от богатства, от количества денег! – все на той же, энтузиастской ноте, на которой говорил абсолютно обо всем, суча рукой в воздухе, родил Семен очередной свежайший трюизм, едва вышли из подъезда. – Вкус! Важен только вкус! Вот меня, например…
Долгий, жаркий вечер тянулся, с асфальтовым шарканьем, по переулкам. Перешли Новый Арбат. Нырнули в Молчановку. Дошаркали до Сытинского.
Елена уже уплывала от тяжести находиться вот уже часа три рядом с чужим человеком – и от странного напряжения, которое она при этом чувствовала, от необходимости как-то «вести себя».
– Вот меня, например, одевает моя мама – она архитектор… Моя мама ваащее…
Елена уже выпускала вниманием, от усталости, целые гигантские планктоны его фраз, глазея на закатную сверкающую пунцовость верхних окон некрасивого высокого советского кирпичного дома.
– Когда моя мама ездит к моему батюшке… – договаривал Семен какой-то очередной анекдот из семейной жизни.
– А твой отец отдельно от вас живет? – рассеянно-бестактно спросила Елена.
– А я своего отца не знаю. Мать с ним рассталась до моего рождения. Я говорил о своем батюшке, о священнике, который меня крестил.
Елена как будто разом вынырнула из омута сна на ходу:
– А когда ты крестился? Ты ходишь в церковь? – и в эту секунду все знакомство с Семеном, и вся эта прогулка – показались ей судьбой.
А на следующий день обиженный Дьюрька позвонил ей и заявил, что «в журналистике разочаровался», и в школу юного журналиста «где преподают такие пустоголовые идиоты, как Семен» ходить больше никогда не будет – и переходит в университетскую же школу юного экономиста.
А еще через день Елене перезвонил (из телефонного автомата прямо от университета – что, почему-то, взволновало ее) Семен и позвал ее со своей университетской, четверокурсной, группой на выставку какого-то неизвестного скульптора, в маленьком выставочном зальце почти на окраине.
Штук десять однокурсников Семена ждали опаздывающих, гуртом сидя на толстенной, вытянутой вдоль канавки из земли, теплой (с зачаточными одуванчиками под ней) отопительной трубе (зады у всех оказались тут же белыми). И Семен, скривив рот, курил, а потом, держа сигарету как флагшток, каркающими какими-то криками ликовал по поводу «забугорных» черных очков на носике подоспевшей маленькой деловитой однокурсницы.
А в гостеприимно распахнувшем чуть позже двери перед ними скульпторе Елена тут же с ужасом опознала неприятного перестарка, который давеча нагло кадрился к ней и к Ане в очереди за кофе в центральном доме художника, во время одной из международных выставок (и не отлипал до той самой секунды, пока Анюта, с кроткой лингвистической точностью, не объяснила буквально «товарищу», куда ему нужно пройти).
И во время дурацкого, кружком, студенческого обсуждения работ скульптора (фигуры женщин, сплошняком обклеенные как будто их же густым подмышечным мехом), Семен, заискивающе глядя на скульптора, заявил, что его скульптуры хочется погладить как домашних зверьков. А Елена мстительно возразила, что эти меховые женщины скорее смахивают на эсхатологических персонажей Босха.
И в метро – в тот момент, когда поезд, на этой редкой ветке, вырвался ненадолго вверх, в солнечные, расплавленные от блистающего света, наземные колеи, Елена сидела на клеёнчатом порезанном сидении напротив Семена, который то и дело вскакивал, хватался за вертикальную держалку, и, кривя губы и корча как-то специально складки вокруг носа и губ, и морщиня лоб, пересказывал то одному, то другому однокурснику уже раз слышанные ею хохмы – неизменно при этом краем глаза посматривая – ровно на секунду – на нее.
И, глядя на яркие блики на сухопаром лице Семена (пинг-понг солнца меж вагонными стеклами) и тайком разглядывая эту экспрессивную, как будто бы он за что-то глубоко переживает, трагически-выразительную его мимику (ничем семантически в его фиглярской речи, увы, не подкрепляемую), Елена, вопреки всем явным противопоказаниям – по загадочной для нее же самой причине – чудовищно, несказанно, до спазмов в солнечном сплетении, волновалась, и почему-то все время внутренне как будто чего-то ожидала от него. От странного волнения Елена дышать не могла уже, – и когда двери вагона открылись – на ближайшей же, над землей еще, солнцем залитой платформе, – Елена быстро встала, и скороговоркой пробормотав Семену про забытые дела, выбежала из поезда раньше, чем он успел что-то спросить – и позже, чем он успел бы выйти вместе с ней.
А в субботу, когда Елена в непонятном нервическом состоянии ушла на весь день гулять одна – рассеянно припечатывать на асфальте толченую хну ольховых сережек – Анастасия Савельевна вечером с подозрением отчиталась:
– Звонил трижды какой-то нетрезвый мужчина, судя по звукам – с какой-то попойки. Но уверял, что он твой университетский преподаватель. Семеном Борисовичем представился. Уж не знаю, правда ли…
А на следующий день вполне трезвый, но слегка с хрипотцой мужчина, никак не представившийся, настырно спросил ее в телефонную трубку:
– Мы же были званы с тобой в гости! Куда же ты пропала? И вааще: какие загадочные исчезновения – выскочила из поезда… Мы все долго гадали, не обиделась ли ты на что-то… А на парти вчера Варвара и Дима очень расстраивались, что ты не пришла – спрашивали меня, что случилось? Они решили, что ты – моя девушка…
А на следующий день… На следующий день Елена уже не могла себе объяснить, что с ней происходит.
Связанная с Семеном как будто бы общей тайной (после того, как он упомянул о Евангелии и своем крещении), Елена все время ждала, что он ответит ей на какие-то самые потаенные, глубинные, метафизические вопросы, в ее душе жившие – и, то и дело, в разговорах с ним, произносила какие-то обрывочные (чудаковато, наверняка, звучавшие) фразы – или даже, вернее, лишь начала фраз, запев фраз, – будто задавала музыкальную гармоническую загадку, как будто бы ждала, что он достроит мелодику, гармонию, достроит разрешение аккорда – предъявит ей неопровержимую правую часть разорванной секретной грамоты – как пароль.
Морок, волнение – единственное, что было результатом этой странной ее игры.
Семен вообще разговаривал по большей части как-то не смыслом, не диалогом, а какими-то блоками – вот блок баек про одно, вот блок хохм про другое.
– А что такое смирна? – задала ему Елена уже наивный, простенький какой-то, без всякой двойной подкладки, вопрос – набравшись смелости и сама позвонив ему по домашнему телефону (который Семен записал для нее, почему-то не через дефис, и не каждую цифру отдельно – а, соригинальничав – разделяя цифры запятыми). – Я у Матфея слово прочитала, и не могу найти в словаре. Ты не знаешь?
– Смирно? – переспросил Семен, искренне удивившись. – Смирно – да это же такая команда в армии! – бодро отрапортовал он – видимо, по мотивам недавно пройденных военных «сборов».
– Да не «о», а «а»! – кротко поправила Елена.
– Аааа… нет, тогда не знаю, сорри… – извинился Семен.
Каждый раз, оказываясь с Семеном в компании его друзей, Елена исподволь замечала, что ровесницы его, и даже его сокурсницы – студентки всего лет на пару его младше – относятся к нему с какой-то скептической усмешкой. Семен, впрочем, щедро отплачивал им тем же: через пару дней, вечером, после неудачного похода большой компанией на какой-то концерт (не досталось билетов), когда последняя его университетская подруга, со смешком простившись, ушла домой, и Семен снова остался один на один с Еленой, и поехал провожать ее домой, он тихим напористым голосом вдруг сказал:
– Для них ты – чучело гороховое какое-то. Ты такая юная. Они-то уже всего перевидали, для них уже даже аборт сделать – как чихнуть.
И то, что Семен может даже и выговорить-то такое – ранило Елену почему-то опять до невозможности дышать.
А в другой раз, после встречи с каким-то хлыщом, близким другом Семена, начинающим кинорежиссером, тоже сынком какого-то «знаменитого» (абсолютно неизвестного и безынтересного Елене) родителя, Семен спокойно, как только тот ушел, пояснил, почему тот был хмур:
– Переживает он… Видишь как… Он привык, что ему каждая на шею бросается, на кого бы он ни посмотрел – ну как же! Богат, знаменитые родители, хорош собой. А тут ему недавно девушка одна понравилась – актриса молодая. А у него как раз жена на месяц в отпуск уехала. И он эту актрису уж и так и эдак к себе в гости заманивает – а она все отказывает. Вот он и в депрессии ходит.
И все эти омерзительные какие-то выкладки – то, что Семен спокойным, бытовым голосом об этом рассуждал, и то что из скривившихся его уст вылетали грубые расхожие словца да пошлые суждения, – ранило и резало ей душу почему-то невероятно.
И в разговорах с ним Елена все чаще немела, чувствовала странный столбняк, неспособность что-либо ему вообще высказать.
Да и действительно: что тут было сказать.
А за два дня до первого мая Семен вдруг позвонил и спросил, не хочет ли Елена сходить с ним вместе ночью на Пасху:
– Я иду в церковь рядом со своим домом. Служба закончится уже под утро. Тебе придется потом переночевать у меня: транспорт никакой работать не будет.
Анастасия Савельевна закатила Елене скандал со слезами:
– Если ты пойдешь к какому-то неизвестному мужчине, на ночь – то потом домой можешь не возвращаться! – кричала сквозь всхлипы она – что было довольно нелогичным: ведь «не возвращаться домой ночью» – это было как раз то, что Елена твердо намеревалась сделать.
– Мама, я иду не к нему домой, а в церковь! А у него дома я потом дождусь первого поезда метро. Я в церковь иду, в церковь! Ты не понимаешь, разве! – ликовала Елена.
– Тем более! – орала мать. – В церквях на Пасху – там же хватают дружинники… И в кутузку! Ты же потом ни в какой университет не поступишь! Ты из школы вылетишь!
– Мама, никого уже не хватают…
– На целую ночь, с мужиком… Ты хоть соображаешь, чем все это может кончиться?!
– Мам, ну ты хоть выбери что-нибудь одно – чего ты боишься: церкви? Или мальчика из университета, который у нас ведет занятия?
– Какой он тебе мальчик?! Взрослый мужик! С ума сошла!
…Сошла, пожалуй, немножко сошла с ума – и даже не немножко, а на всю голову! – по крайней мере, именно так, едва чуя асфальт под ногами, и взлетая почти, – ощущала себя Елена, идя в одиннадцать часов вечера, в субботу, двадцать девятого апреля, от метро Новослободская, и разыскивая дом Семена по подробнейшим, данным им по телефону приметам. Выплескивавшая через край радость расцвечивала как-то по особому и облезлую ручку искомой двери, и сам искомый восьмиэтажный дореволюционный дом, – и даже вечернему кобальту неба, вместо законной грузовиковой гари, придала удивительную, легкую, летнюю стереоскопичность и глубину – когда взявшись за ручку, перед тем, как войти в подъезд, Елена на секунду взглянула наверх. И дом – без изысков, с неостроумными завитыми барельефами между уменьшающимися кверху окнами – дом вдруг помни́лся именно таким, каким дом должен быть; и облезлая ручка была как раз надлежащей степени облезлости, и на ярко освещенной широкой лестнице звуки летали с этажа на этаж какой-то верной амплитудой, и широкая дверь в квартиру, с вывешенным, как в лотерее, номерком с ее бумажки с адресом, показалась вдруг такой, какой дверь должна быть, и звонок – даже жужжащий звонок – не резал слух, – и когда дверь отворялась – Елена вся сжалась: на миг подумав, что не туда попала.
Выглянувши, с кривой улыбкой, Семен, впустив ее, и выдав тапочки, тут же суетливо засеменил куда-то прочь по темному, чрезвычайно длинному коридору, зовя ее за собой.
– Подарок тебе! – дойдя до светящейся в самой дали черной коридорной перспективы дверцы кухни слева, и быстро схватив что-то с холодильника, Семен уже протягивал ей какой-то маленький пакетик.
– А я тебе ничего не… – Елена смущенно разглядывала упаковку кооперативного поп-корна, зачем-то припудренного сахарной пудрой.
– Но разговляться мы с тобой только после церкви будем! – сказал Семен, и тут же поп-корн у нее из растерянных пальцев изъял – и положил, прихлопнув, обратно на холодильник.
– А ты, что, постился?! – с восторгом и изумлением переспросила Елена, все так и переминаясь на пороге, и краем глаза рассматривая продолговатую, пустоватую, большую, тускло крашенную кухню.
– Конечно нет, если честно! – важно протягивал Семен ей теперь уже какой-то серый платок. – Но так положено – есть после церкви только… Ты платок на голову никакой не взяла? На, возьми, мамин.
Мать Семена, как он немедленно рассказал, на Пасху уехала к их знакомому батюшке, куда-то в деревню. И то ли из-за того, что были они в квартире одни – а не в шумной компании, – то ли из-за предстоящего похода, – Семен казался притихшим. А когда спустились на улицу и, зайдя в какую-то подворотню, прошли черными задними дворами и выкатили вдруг на гладкие трамвайные рельсы – на двухколейную лунную дорожку с кулдыбистой брусчаткой, по которой уже шли, по двое, по трое, в том же, направлении, что и они, призрачные, кивающие друг другу горожанки в платках, – Семен так и вовсе зашагал с каким-то тихо-горделивым выражением на лице. Трамвайные пути вдруг раздвоилась, и на разбеге засеребрившейся прямо перед ними колеи Елена увидела узорчатые ворота и гулливерскую колокольню пунцовой церкви, стягивавшей к себе, со всех сторон, тонкие муравьиные стайки людей.
– А тебе идет! – чуть изогнув в обычной кривоватой улыбке книзу углы губ, Семен искоса глядел, как Елена наспех завязывала срывающимися пальцами платок на распущенных волосах («выгляжу, наверное, как Дуняша», – думала она) перед тем как войти через ворота в церковную оградку.
Войдя в церковь, Елена ощутила себя так, словно бы залезла внутрь яркого гигантского плода граната: крестовые своды кровли, будто в грановитой кремлевской палате, но еще и с низкими, нависающими арочными перемычками, заставляли чувствовать удивительную множественность, если не бесконечность числа взаимоперетекающих горниц внутри этой, снаружи казавшейся крошечной, церковки. Яркая шкатулочная роспись, мерцание, черный кант теней низких сводов по краям, шорохи подошв, шепоты, щепотки соли крестящихся, сполох ярких медных резных люстр в центре, похожих на висящие в воздухе огромные круглые храмы; звуки – высокие, затянутые вверх, а потом как с горки по аркам слетающие; выгнутые вверх, округлые впадины окон, во всю глубь старинной стены, и арки – все церковные звуки эти видимым образом, всей мимикой своей, выпевающие: Елена сразу всеми чувствами обнаружила себя внутри параллельного какого-то, внутреннего, никак не связанного законами своего построения ни с чем внешним, пространства.
Семен, суетясь, и что-то неразличимое шепотом ей объясняя, про то, почему и где надо «занимать места», начал пробираться вперед, в народе, которого было битком.
Взглянув на яркую роспись над алтарем, Елена улыбнулась: справа и слева нависали – с восхитительной нелогичностью – не вовне, а внутрь вывернутые уголком эркеры, – и в угловатом темном просторе в подклете эркера внятно таился образ пещеры, кожу мурашками вздымающий.
– Нужно стоять сначала на одной ноге, а потом на другой – это я давно уже такой способ придумал, чтобы всю службу выстоять, – важно наставлял ее Семен, выбрав, наконец, место перед какой-то низенькой оградкой и застыв по правую руку от нее.
Слева от них, не шелохнувшись, стояла старушка в беретке, с вывернутыми крупными ноздрями. Справа – старушка в косынке с лицом, острым, как игла.
Священнического действа из-за голов было не разглядеть. Но вдруг, по звукам, Елене почудилось, что мельком проскакала тройка с бубенцами – и тут же разглядела (взмах крыла впереди) что это бубенцы на одежде священника, как пуговицы. Забряцала опять какая-то упряжь, сбруя – и тут же оказалась золоченой кадильницей, взлетавшей – не успев доплеснуть до нее пахучего дыма, и тут же пропадавшей, где-то в кулисах людей. Зазвенели где-то как будто бы монеты – тут же оказались и вправду монетками: мелочью в руках у Семена, которую он кому-то передавал «на две свечи».
Голоса священников становились то строже, а то светлее; и светлые контрапункты уже явно захватывали власть, овладевали симфонией, выправляли мелодию, заостряли ее куда-то вверх. И вся эта тоника явно шла к какому-то высокому разрешению. Потихоньку вся церковь и звуками, и жестами, стала напоминать сложнейший, гигантский, ядерный механизм – с золотыми часовыми приводами, взведенными на взрыв: и все эти загадочные, ритмичные передвижения спин и круглых плеч священнической братвы, – и чьи-то руки, спешно подправляющие золоченые цепочки-подвески красных лампад, – и золотоносная муравьиная цепочка ладоней, пересыпающих друг другу медяки, тут же переливаемые в незажженные, как хворост, перелетающие с одного края церкви на другой, золотистые свечи, – и золотые цепочки кадила, колеблющиеся в просвете между одеждами – и кресты, налагаемые верующими на лбы, рамена и туки, – и заметное сгущение и заваривающееся целенаправленное движение в самой сердцевине храма… Кто-то даже выключил вдруг разом все электричество в церкви – как будто пытаясь в последний момент не дать произойти взрыву.
Но в полночь все-таки рвануло!
– Воистину воскресе! – тоненько заголосила бабушка со свекольным носом – в ответ на тихий, почти вопросительный, возглас священника, – дергая Елену за рукав и, между чьих-то локтей, просовывая ей живой огонь. Вся церковь вспыхнула, заголосила, запела, заликовала.