Текст книги "Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1"
Автор книги: Елена Трегубова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 58 страниц)
– Жертв уже нет! Мы никогда даже с точностью не узнаем, сколько их! Им жизнь никто не вернет. Они мертвы! Убиты! А Ка-Га-Но-Вич! – скандируя, стучала Любовь Васильевна своим сухеньким желтеньким кулачком по древесно-стружечному учительскому столу. – Ка-Га-Но-Вич – жив до сих пор! Жи-вёт! – стукала она опять в такт кулаком по столешнице. – И трясется от радости!
– Любовь Васильевна! Любовь Васильевна! – встрял с места Дьюрька, восседавший на парте один (не удивительно, потому что все место вокруг было занято любовно разложенной им прессой, которой он, кажется, уже мог приторговывать, как в ларьке союзпечати – и которую он, грязными, перепачканными уже в свинцовом шрифте жадными пальцами, вращал и перелистывал безостановочно). – А посмотрите, что еще пишут в газетах…
Но Любовь Васильевна не слушала, что пишут:
– Ка-Га-Но-Вич! Живёт, и трясется от радости!
Дьюрька ликовал:
– Я же говорил! Говорил тебе! – вертелся он всем своим пухлявым торсом посекундно из-за своей парты назад, к Елене (от которой Аня отсела в этот раз сразу, в начале урока, с миролюбивой присказкой: «Знаю вас, твари, как вы тихо себя вести будете…»). – Ее в райкоме только что нашпиговали, что дальше уже отпираться нельзя после всех публикаций – что придется в школьной программе репрессии признавать!
– Нет, Дьюрька, это только половина объяснения – ты посмотри на этот вулкан! Ты можешь себе представить, как долго она себя сдерживала, и какой сжиженный запал в ней был – если она теперь так взорвалась!
– Слушай, а я и предположить не мог, что Каганович и вправду жив еще! Это ведь последний живой из главных сталинских палачей! Вот бы увидеть его!
– Ага! Интервью у него взять. Только я не представляю, как можно у такой мрази, у такой нелюди интервью брать.
– А мы представимся, как будто мы журналисты, а сами – придем к нему домой и… – Дьюрька сжал кулаки, затряс ими и зверски оскалился, как мальчишка-детсадовец, изображающий пирата.
– Что «и», Дьюрька?! – хохотала Елена. – Что мы сделаем?
– Дадим ему чем-нибудь по башке! За моего деда! – скрежетал зубами Дьюрька, впрочем, сам тут же начиная хохотать над собой тоже, так что щелки в устрицах его глаз становились совсем узкими.
– Нет, дорогой, – Елена с таким ожесточением тыкала его стержнем ручки, чтобы он убрал свои развалившиеся локти с ее парты – будто Дьюрька и впрямь уже шел прикупать топор. – Нельзя опускаться до их методов. Их всех должны судить – без срока давности за преступления. А не монтекристо Дьюрька Григорьев из-за угла прикокошивать!
Шуточки про интервью, впрочем, тут же переросли как-то сами собой в конкретнейший план: договорились, что вечером, дома, Елена посмотрит в большом советском энциклопедическом словаре биографию Кагановича – и выяснит его место рождения: потому как (уверял Дьюрька) без места рождения в Мосгорсправке адрес палача никак не дадут. И в пятницу, сразу после уроков, они вывалили из метро проспект Маркса, зубря – сбиваясь, хохоча – загадочное заклинание:
– Каганович – Кабаны. Кабанович – Каганы! Каба… Тьфу ты!
Взбесившаяся, вставшая на дыбы колкая позёмка шла в наступление не единым фронтом, а наподобие армии персональных белесых торнадо, пыталась повязать по рукам и ногам и сбить с толку каждого в отдельности, упаковывая шаткие фигурки с лихвой взвивавшимся вокруг каждого крупнистым бантом – и колкие выпады в лицо, заставлявшие задыхаться, казались уже просто какой-то глупой шуткой. На небе было еще хуже, такой кошмар, что лучше было туда и не смотреть.
Дьюрька посекундно закусывал удила хлястика собственной простенькой бурой ватной ушанки: правое ухо шапки (которое он зачем-то пытался приладить наверх) то и дело падало вниз, и хлястик объеден был до состояния кисточки. И эта его лопоухая ушанка, и его беззаветная розовощекость, и выражавшие порыв и непреклонность узкие, как будто нарочно неимоверно растянутые в ширину, сощуренные серо-голубые глазищи, от непогоды тускло отблескивавшие рыбьей сталью, и щекастое, овальное личико с крупным носом (с едва наметившимся намеком на хищность – тут же смягчавшимся, впрочем, широким хрящом), и девчачий излом хохочущих губ, и круглявый подбородок, подпиравший отложной воротничок коротенького коричневого полупальтишка в клеточку, и стоптанные башмаки – делали Дьюрьку, который, отплевываясь от бросков снежной крупы, яростно пробивался к киоску Мосгорсправки напротив гостиницы «Москва» сквозь ураган позёмки, похожим на героя какого-то дурацкого советского кинематографа.
Елена держала фасон – шапку из кармана зимней куртки не доставала, и лишь прикладывала околевшие малиновые ладони к завывающим от холода ушам.
Шел Дьюрька то как на шарнирах – мелко-мелко и бегло-бегло перебирая наледь ступнями, то вдруг (когда, видимо, вспоминал о каких-то собственных внутренних представлениях о солидности) начинал размерять смороженный асфальт размашистым директорским шагом, вскинув голову. Впрочем, уже через несколько секунд о солидности он забывал – и припускал в толпе вновь со всех ног. Обе походки сменяли друг друга так часто – Дьюрька-директор так часто спотыкался о собственного своего внутреннего нетерпеливого двойника, да еще и через шаг вдруг обнаруживал, что Елена его обогнала – и опять переходил на шарнирный – как будто тайком от себя – и будто никто этого вокруг не видит – так охота было добежать первым – и быстрей-быстрей догонял, обгонял, пихался – что к Мосгорсправке они подвалили уже куча-малой.
– Кабанович! – рявкнул Дьюрька, задохнувшись, первым в окошко и массивно приземлился на рамку обоими локтями, столбя территорию. – Ой, извините… Ка-га… Родом из деревни Кабаны! Лазарь. Моисеевич. Телефончик дайте пожалуйста!
– А кем он вам приходится? – переспросила будочница подозрительно – но подозрение относилось скорее к Дьюрькиному возрасту: тетка с редкими зеленоватыми бровями, не менее редкими фиолетовыми волосами и едким голоском заморена было до такого параллельного состояния, что ни о каких расстрелах простая русская фамилия Каганович ей воспоминаний не навеяла. – Кто вы ему?
– Я – родственник! Троюродный внучатый племянник! – благодушно соврал Дьюрька, резко натянув передний отворот ушанки пониже, и густо покраснел.
– Да-да, он только что из Кабанов – буквально прямо с вокзала! Ночевать в Москве негде – вот он и решил к доброму дедуле податься… – тихо подначила его сбоку Елена.
Дьюрька истерично всхлипнул, покраснел еще гуще, пурпурнее, но чудом не разоржался.
Будочница через узкую свою оконную щель смерила их еще одним подозрительным взглядом – зацапала щучьей ручкой деньги, – и велела зайти через час.
И всего-то через час сражений с метелью (перемежавшихся еще более драматичными и непростыми, буреобразными, шквалистыми околачиваниями в вестибюле метрополитена – вестибюле слякотном, болотистом, где их то и дело сносило с ног главным делом народа – сносить с ног) они оказались обладателями картонной прямоугольной карточки, с домашним адресом именитого убийцы на Фрунзенской набережной и его домашним телефоном: карточка казалась ключом к миру, ключом к истории, которые, – если ее правильно использовать (вот только придумать как!) – можно изменить и исправить немедленно.
Добежав до первого же телефонного автомата у Интуриста, чуть не подравшись из-за того, кто будет звонить, наперебой засовывая в автомат собственные двушки и, пихаясь, начав уже, было, в четыре руки набирать номер, вдруг обнаружили: а чего сказать-то, если легендарный упырь и правда сейчас подойдет к телефону – они не знают.
– Давай ты будешь говорить – ты все-таки девушка, – сдался вдруг неожиданно Дьюрька. – Скажешь, что ты комсомолка: хочешь с ним встретиться, чтобы он поделился партийным опытом. – А потом мы его хрясть…
– Дьюрька, перестань молоть чепуху… Ну и будешь ты точно такой же, как он тогда!
Елена набрала номер. Готовясь к какой-то чудовищной импровизации – по наитию – как только подойдет чудовище. Но неожиданно ответил женский голос.
– Здравствуйте, с Лазарем Моисеевичем можно поговорить? – произнесла Елена, вдруг почувствовав на языке и в висках омерзение от самого факта, что произносит это имя – да еще и с подобием вежливости в голосе.
– А Лазаря Моисеевича сейчас нет. А кто его спрашивает?
– Я… журналист…
– А откуда? Из какой газеты? Как вас представить? Что ему передать? – женщина на том конце как-то заметно оживилась.
– Я потом перезвоню… – быстро скомкала Елена разговор и бросила трубку на рычаг. – Нет, Дьюрька, я не могу! – отшатнулась она от телефона. – Омерзительно! Я вдруг почувствовала: ну о чем мы будем с ним говорить? «Скажите, вы жалеете, что вы такой подонок и преступник? Ах, нет, не жалеете? Ай-яй-яй…»
– Что за чувствительность! – бодрился Дьюрька – хотя самого трясло от волнения еще больше. – Это же исторический шанс!
– Ох, Дьюрька – им суд заниматься должен. Или врач психиатр.
– Согласен! Суд! Нюрнберг нужен над всеми сталинскими этими сволочами! Но пока новый Нюрнберг возможен станет – эта сволочь подохнуть успеет! А я хочу увидеть, как у него сейчас рожу перекосит, когда я ему скажу, что по его вине моего дела убили!
– Да что у него перекосит?! Это же не человек! Если б он способен был перекашиваться из-за стыда – он бы не санкционировал убийства стольких людей! Это все бесполезно, Дьюрька! Он не такой, как ты – не такой, как люди. Это больные маньяки, которых нужно судить, изолировать от общества – а не разговоры с ними вести – тем более не интервью брать – давая им возможность еще и гнусь свою пропагандировать на людях. Эта идеология должна быть запрещена как преступная – и каждый, кто смеет ее воспевать, должен сидеть в тюрьме. Сейчас он тебе расскажет – что такое время было, что все вокруг подонками и убийцами были, и что быть подонками и убийцами это доблесть – так и нужно служить родине. Да еще и скажет, что твой дед и вправду врагом народа был.
– А я ему по голове тогда!
– Гнусный трясущийся гнилой старикашка – ты представь себе! С гнилой душонкой внутри! Противно! Ему даже по голове дать противно! Мараться.
– Мало ли что противно: историческая правда должна свершиться! Он должен увидеть мое лицо – а я его! Меня могло не быть на свете из-за этой падлы!
В задыхающихся препирательствах не заметили, как добежали до Пушкинской. Вылазки позёмки подкрепились уже регулярной армией метели: серый одутловатый мешок свесился-таки с неба до кромок домов, и колкая крупа летела теперь, с отвратительной непредсказуемостью и резкостью траекторий, еще и сверху. У киоска «Московских новостей», впрочем, несмотря на это, жил, мигрировал, бурлил, особый народ – в первой же группке, застывшей у выхода из подземного перехода, белокурый длинновласый красавец довольно громко, с резкими выстрелами белорусского акцента, рассказывал восьмерым, с дрожащим почтением живым щитом его обступившим, обывателям, как участвовал в митинге в Куропатах – в память о репрессированных – и как его избили, и как внутренние войска избили еще сотни людей на его глазах, как волокли и избивали женщин, и как все несколько тысяч людей, поминающие сталинских жертв, были жесточайше, с применением слезоточивого газа и дубинок, разогнаны. У обочины с иголочки одетый джинсовый студентик с синим рюкзачком, с горделивым смехом для конспирации завернув разворот самиздатской крамолы – «Экспресс-Хронику» – в «Правду», давал читать (с руки, чтоб не увели) трем корешам, довольно рассказывая, как только что, полчаса назад, на его глазах возле Арбата свинтили и увезли распространителей «Экспресс-Хроники», а ему все-таки удалось до этого урвать последний номерок – в котором как раз, вон, все рассказано про аресты распространителей прошлого номера.
Чуть подальше худощавый низенький опрятно одетый сутулый старичок с аккуратнейшей, все подчистившей лысиной, тихим голосом, но все больше заводясь, говорил, что надеется на горбачёвский пакет выборного законодательства, который тот выносит на Верховный Совет, – многочисленный молодняк же, обступивший оптимиста, громко перечил, что никаких честных выборов Горбач всё равно не допустит – соберут доярок и кухарок. Подойдя чуть поближе, в профиль Елена с удивлением узнала в старичке деда рыжей Эммы Эрдман – человека с коричневыми добрыми глазами, бледными изжеванными губами и шнобелем в многокрасочных старческих пятнах – героя-фронтовика, входящего в редколлегию московского литературного журнала. От неожиданности Елена застыла и раздумывала, подойти ли поздороваться – и нужно ли в таком случае будет ему представить ошивавшегося рядом глазастого Дьюрьку в его дурацкой ушанке – но сомнения внезапно разрешила появившаяся квадрига ментов, как растопыренными граблями чесавшая толпу, вместе с шагавшим рядом с ними невзрачным отребьем: не просто в штатском, а в нарочито убогом штатском – для маскировки – несколькими серыми ублюдками в облёванных каких-то грязных куртках и с пустыми изгаженными коричневыми нейлоновыми авоськами в руках, с удивительным наглым откровением внедрявшимися в толпу. Дискутировавший народ так же органично – как до этого органично на лету решал государственные проблемы – единым порывом, на едином дыхании и с единым мягким непринужденным поворотом плеча, развернулся от полицайского наряда прочь и поплыл ко входу в подземный переход, а потом вниз по ступенькам. Елена, по-деловому взяв под руку не заметившего шухера Дьюрьку (увлеченно читавшего, уткнувшись носом, в этот момент какую-то свежую, еще на жидком клею, зеленцой просвечивающую мокрую листовку, которую кто-то умудрился судорожно ляпнуть на стену здания), повлеклась вниз, в переход, за этим тихим интеллектуальным народным гулянием – которое почти неотличимо было от запрудившей переход массы – с массой, однако не сливалось, и вскоре живо, по фракциям, вылилось вновь из перехода на поверхность – уже на противоположной стороне Пушкинской, в сквере напротив «Наташи». Мягко дифузируя с метелью, гражданственная тусовка вновь кристаллизовалась меж случайными прохожими – прежними созвездиями по интересам: меж которыми, впрочем, то и дело возникали некоторые взаимные перебежки. Так, счастливый обладатель незаконной «Экспресс-Хроники» (уже размокшей от снежного крошева и любовно убранной им в рюкзак), мажористый паренек в теплой джинсовке на кнопках, подстриженный под темно-русого пуделька, заслышав вдруг, что поодаль заговорили о шансах прибалтов на реальную независимость, отпочковался от кружка с избирательно-правовыми дискуссиями (к которому он было по пути, в переходе, примкнул) и, откровенно щеголяя сведениями, почерпнутыми из урванного самиздата, счастливо и гордо, жуя слова, бубнил что-то про героических грузинских студентов, ставя их в пример московской ленивой тягомотине. Имя боевой героической республики, борющейся за независимость, уютно и, как будто уменьшительно-ласкательно, произносил он как: «Грюзия». Рассматривая удивительные, как-то с метелью рифмовавшиеся, мельчайшие сливочно-белые пигментные крапинки, аккуратным полукругом рассыпанные на коже под глазами у студента (как будто его рисовал Поль Синьяк или даже Жорж Сёра), Елена повлеклась было в эту сторону, но тут заслышала – откуда-то со спины, – как Дьюрька, который был, похоже, крайне недоволен, что ему не дали дочитать листовку у «Московских новостей» – не выдержал больше молчания, и вступил с невидимым Елене из-за толпы оппонентом в полемику – и теперь громко разорялся:
– К ответственности! Причем к конкретной, уголовной! Хорошо, Каганович старикашка – всем известен, ему спрятаться и замаскироваться не удастся. А сколько еще менее известных сталинских палачей и стукачей! И, ведь, небось, персональные пенсионеры! С госдачами! С квартирами где-нибудь тут, на Горького или на Кутузовском! Нужен Нюрнберг! Хорошо, так и быть – расстреливать их не будем – как они расстреливали тысячи невинных людей! Но уголовный приговор всем этим убийцам и стукачам должен быть вынесен! Необходимо к ответственности всех убийц – иначе ведь в любой момент может снова то же самое произойти… Безнаказанность – это ведь главное, что…
– Молодой человек, лиха вы не нюхали… – с насмешкой, громогласно перебил его собеседник. – Фантазер! Это нас вот с вами здесь в любой момент могут «к ответственности» за такие-то слова…
Елена, подозревая, что Дьюрька сейчас разорётся – развернулась и поскорее поспешила его разыскать в толпе; но Дьюрька неожиданно затих, и когда Елена подошла к нему, увидела, что тот моментально увлекся спором с новым, тихим собеседником: маленьким, довольно пожилым и бесцветным, выцветшим каким-то мужчиной, с притушенными, карими, улыбчивыми глазами в глубоких впадинах, – человеком с интеллигентными тихими манерами, с высохшим, даже каким-то всохшимся лицом, со всохшимися внутрь щеками. Казавшийся по сравнению с ним громадным Дьюрька, снизив тон, уважительно к высохшему мужчине чуть наклонился и обеими руками отчаянно оттягивал в стороны уши своей ушанки – разевая ворота для дорогих гостей-слов, – и теперь они говорили явно на одной волне – даже то и дело вместе оглядывались на кипевшую рядом группку, куда, видимо, отошел от Дьюрьки скептик, грозивший ответственностью за неосторожные слова, и всласть посмеивались.
К тому моменту, когда Елена подошла к Дьюрьке вплотную, консенсус между ним и маленьким выцветшим человеком, видимо, достиг крайней ноты доверительности – потому что Дьюрькин собеседник, снизив и без того неброский глуховатый голос, вдруг тихо предложил:
– Вы знаете, у нас здесь недалеко неформальный клуб собирается. Вот пойдемте, если хотите…
– Это где? – громко переспросил Дьюрька. – В каком-то учреждении?
Елена, пхнув Дьюрьку локтем, чтоб замолчал про учреждения, тут же ввернула:
– Конечно хотим!
– Ну вот замечательно. Вообще то, мы там собираемся по воскресеньям… Но сегодня – что у нас? Пятница? Там тоже наверняка кто-то будет. Это совсем рядом здесь – у одного человека на квартире. Такой как бы неофициальный…
Дьюрька густо покраснел, отошел и пользуясь гомоном и флуктуациями в толпе, на миг оттащил Елену в сторону за рукав и громко шепнул:
– Ну это уже слишком! На квартиру к кому-то идти! Какие-то подпольные сборища! И ты не ходи никуда! Слышишь?! – а, увидев насмешку в ее глазах, беззвучно крикнул одними только губами, яростно выгибая их и выпучивая: – Не вздумай!
Но как только Дьюрька вновь поравнялся с маленьким высохшим человеком, тот, прекрасно заметив Дьюрькино замешательство, живо улыбнулся:
– Вы не опасайтесь. Я даже фамилию вам могу свою сказать, чтоб вы были уверены. Чтоб вы не волновались, куда идете, – и с такой же живой улыбкой чуть поклонился: – Моя фамилия – Благодин. Александр Александрович. Так что пойдемте, если хотите. Милости просим. Я как раз сейчас туда иду.
Дьюрька побордовел – явно потеряв после этой бездоказательной бессмыслицы с фамилией всякие остатки доверия к визави.
Елена же, наоборот, крайне умилилась – что абсолютно незнакомый и безвестный человек вот так вот, с непосредственностью, оперирует своей хотя и благозвучной, но тоже абсолютно безвестной фамилией как лучшим документом. Хотя, впрочем, и фамилию мог спокойно выдумать, и историю про клуб, да и самого себя, заодно.
Не колеблясь ни секунды, как только маленький человек развернулся, и принялся торить себе путь в толпе, Елена шагнула за ним.
Дьюрька крепко схватил ее за рукав:
– Да ты что, вообще, соображаешь, что ты делаешь? А вдруг… А занятия в шюже?! Уже ведь пора идти! Ты что, не пойдешь?!
– Какие занятия… Дьюрька, ну не будь занудой! – в раздражении стряхнула она с локтя его руку. – Трус несчастный, – выпалила она уже отвернувшись от него. И понеслась догонять неожиданно необычайно быстро уходившего в толпе человечка, в ярости думая: «Вот так вот с комсомольскими секретарями связываться – хорохорится-хорохорится, храбрится-храбрится, а чуть что – сразу в кусты!»
Благодин быстро спустился в переход и вынырнул на противоположной стороне.
– Я не быстро иду? Успеваете? – переспросил он Елену, на полном серьезе, чуть притормозив на полсекунды и вежливо обернувшись – хотя выглядел он раза в два меньше нее, и раза в три коротконогее.
Она, смеясь, кивнула: быстровато – но успеваю. И Благодин понесся, еще быстрее, в сторону Маяковки.
По Горького Елена с Анастасией Савельевной гуляла в детстве тысячу раз, но сейчас даже на глазок знакомые старинные дома, и сталинский серяк напротив, и даже бетонный урод – «Минск», и разъезжие повороты в переулки, и грустноватые серые арки на другой стороне улицы приобретали особую загадочность – когда неслась она на полном ходу за маячившей впереди на расстоянии метров пяти низенькой макушкой таинственного (а может быть и мнимого) Благодина, с очень черными, очень редкими, зачесанными одной высокой грядкой назад волосами, на которую сверху приземлялась редкая крупная белая крупа.
В одну из арок, направо, перед самой Маяковской Благодин резко свернул, – они оказались в заднем дворе, грязном (впрочем, слегка, для виду, припорошенном быстро кончившейся бутафорией метели), пахнущем общепитовской кухней, с невообразимо загаженными фюзеляжами учрежденческих вентиляторов на нескольких нижних окнах – и хребтами на вынос лифтов. Благодин подал налево: шум улицы Горького иссяк – и заметная тишина заднего двора позволяла слышать даже тихие шаги этого, вообще бесшумного какого-то, человека; быстро прошагал до упора, до самого конца заднего двора, и, под железным ржавым козырьком, перед входом в подъезд, чуть затормозил – потыкав код в замке, приоткрыл дверь – и вопросительно замер, как будто в последний раз переспрашивая: «Ну что, идете?»
У обеих створок парадной двери были чудовищные цыпки. Крашены они были (вероятно в вишневый – но только по догадкам) лет сто двадцать назад. Стены и потолок в подъезде изъедены были желто-черной проказой. Запах… Нет, о запахе даже не думать – Елена задержала поглубже воздух – и мечтала только, чтобы квартира оказалась где-нибудь поблизости. Благодин бодро поднялся по ступенькам и свернул направо, в подъездную утробную полутьму. Что-то тяжело щелкнуло – и загорелся красный огонек, и в выси что-то заскрежетало и задвигалось. Лифт окружен оказался ржавой панцирной шахтой – наподобие той, что была в парадном у Ривки – но только еще гораздо старее. Даже дверцы лифта не открывались автоматически – а раскладывать их надо было как две лакированные двустворчатые раскладушки – поддевая за ручки: медянистые морские ракушки, левая из которых была изувечена и сорвана чуть не до гвоздей – словно кто-то зря искал в створках лифта жемчужин, а не найдя, в ярости порвал пасть моллюску. И только когда они вошли в лифт – и Благодин размашисто захлопнул задребезжавшую решетчатую внешнюю дверцу лифта и уверенным движением закрыл обе створки, – и нажал на пятый этаж – Елена вдруг испугалась.
Неловко и шумно выдохнув сжижившийся внутри воздух – и громко набрав воздуха вновь, она взглянула на Благодина – тот, хотя и обращен был к ней, но стоял, низко склонив голову, и разглядывал собственные ботинки – на правом была внятная голубая голубиная метка – а, как будто почувствовав ее взгляд, поднял глаза и, сложив из морщин букву «т», чуть кивнул ей головой.
«Нет, на маньяка все-таки не похож… – пронеслось у нее. – И, вообще – он же Дьюрьку сначала приглашал, не меня…»
Лифт, подпрыгивая и подергиваясь, тянулся вверх дико медленно – но, наконец замер, щелкнув и тяжело провиснув вниз.
Благодин, развернувшись, обыденным жестом несколько раз, все сильнее и сильнее, с каким-то подвывертом, нажал железную ручку, извлекая себя и Елену из ярко освещенного шкафа.
В темном левом углу лестничной клетки, перед бурой, в нескольких местах рваной дерматиновой дверью Елене вдруг снова стало на миг не по себе. Но Благодин выжал звонко жужжащий звонок, и им тут же отперли: две хохочущие, обсуждающие какие-то «очепятки» очень молодые женщины в ужасно похожих темно-синих расклешенных юбках и уныло-каштановых свитерах под горло, распахнув дверь, увидев Благодина, даже не спросив ничего у Елены, тут же ушли куда-то в глубь квартиры, громко громыхая каблуками сапожек по некрашеному крупному паркету.
Тут же в прихожей появился высокий худой кудрявый мужчина (черные пружинки с проседью) лет сорока с лишним, в тапочках без задника, домашних растрепанных штанах и бордовой водолазке – и не обращая никакого внимания на Елену стал обсуждать с Благодиным какую-то «резолюцию» – при этом многочисленные непонятные аббревиатуры из трех (а иногда и больше) букв, которыми он то и дело сыпал (а Благодин, делая акцент и выправляя интонацию, – то одну, то другую аббревиатуру то в отрицательном, то в утвердительном, а то и в негодующе-восклицательном смысле за ним повторял), – в устах двух взрослых, пристойно выглядящих людей на слух звучали не меньшей руганью, чем отборнейшая матерщина. Не снимая пальто, Благодин пошел было за мужчиной в тапочках по аппендиксу прихожей, начисто забыв про присутствие Елены – но потом вдруг на секундочку спохватился:
– Да, Вадим, подождите, я вот тут привел… Вот, познакомьтесь – это… – произнес он с подвешенной интонацией, оставляя многоточие для того чтобы она сама вписала в воздух свое имя.
Елена представилась.
– Вадим Дябелев, – каким-то виноватым голосом, словно в том, чтобы быть Вадимом Дябелевым содержался какой-то криминал, ответил высокий кудрявый мужчина в тапочках, быстро подошел и невесомо, за пальцы, пожал ей руку. – Можете куртку вот туда, нет-нет, на стул прямо! – махнул он руками куда-то в противоположную от прихожей глухую обшарпанную стену, где никакого стула не наблюдалось. – Да нет, нет, обувь снимать совсем не обязательно. Проходите, проходите, вон туда в гостиную… – и почему-то прямёхонько указал ей на входную дверь, откуда Елена с Благодиным только что пришли. – Располагайтесь, будьте как дома, – и тут же исчез вместе с Благодиным куда-то за угол коридора.
Квартира была крайне скудна мебелью – так что даже дикостью казалось, что кто-то может здесь жить. В прихожей, справа, сбоку от узкого продолговатого куска зеркала, висевшего на желтых ободранных обоях, без всякой оправы, обнаружен был Еленой названный Дябелевым коричневый деревянный стул, с очень длинной, изогнутой, на игрушечную арфу похожей спинкой и резным кругляком сидения, вспучившимся по краям и рельефно, фанерно, выпиравшим. Крючковатая вешалка, прибитая сбоку у самой двери напоминала скорей забитый до верху склад комиссионки – никем не раскупленный, который приготовили на выброс. И о том, чтобы навьючить этот чудовищный, не известно как еще не падающий курточношляпный горб – еще хоть одной пушинкой – и мыслей не могло возникнуть.
В громадной комнате, опрометчиво названной Дябелевым гостиной, привычной, человеческой мебели не оказалось вовсе, если не считать стола, как-то неожиданно, подсобной пристройкой к подоконнику (заваленному газетами и книгами) выраставшему в самом дальнем от двери конце, справа от двух узких высоких окон. Весь же гигантский, опустошенный периметр комнаты занимали бесчисленные стулья, абсолютно разных, мягких, твердых, благородных и дворовых, и даже инвалидных пород, ровненько расставленные у стен лицом в центр. Занавески были только на одном, левом окне, и такой раскраски и нестиранности, как могли бы быть только в нищем вневедомственном доме для сирот – а тюль – лучше б его не было вовсе. В центре трехметрового потолка горела (и предельно ярко) вполне человеческая, старинная, как будто бы от прежних хозяев доставшаяся, медная люстра с раскидистым восьмериком. Без плафонов.
Две молодые женщины, которых она уже видела в прихожей, хихикали над какими-то страничками, которые держали между собой, симметрично сложив ноги на ноги, сидя как отражения друг друга, у противоположной стенки, в центре. Поближе, к окну, неподалеку от стола, сидели, сбив парадную линейку стульев, сдвинув их решительным треугольником и низко нагнувшись друг к другу, трое мужчин, лет по тридцати пяти, в костюмах, при галстуках, и приглушенно, напряженно, надрывно о чем-то спорили. Один из них – худой, с черной бородкой, окаймлявшей острый, выпирающий тетраэдром подбородок, тревожно поднял глаза на Елену, как только она вошла в комнату, но, видимо, никакой опасности в ней не усмотрев, продолжил фразу:
– Так вот: я и говорю – если не разрешат провести из-за радикалов – будет плохо, а если разрешат на условиях, что мы радикалов в жопу засунем – будет еще хуже…
Наискосок от них, на противоположной от них стороне, сидел у окна круглолицый какой-то дурачок в русской косоворотке и глупо улыбался, глядя в окно.
Елена аккуратно присела на стульчик с мягкой обивкой у самой двери – потом подумала – и пересела на тот, что был слева, без всякой обивки, но зато и без пятен не известно как давно застывшей зеленой краски.
– Нет, да вы поймите: все переговоры проведены – ну не получится так! Прихлопнут и всё! – доносилось из угла, где секретничала троица.
Сильно пахло отсыревшим паркетом, старыми, нежилыми, непроветриваемыми потрохами квартиры и тленом гнилых, желтых, как зубы курильщиков, газет. Елена заскучала, подумала: «Зря я на Дьюрьку ругалась. Ничего здесь интересного и нету», – встала и пошла на розыски Благодина, чтобы попрощаться.
Миновав прихожую, добредя по полутемным кривым завихряющимся закоулкам сначала до захламленной кладовки, потом до туалета с ванной – она вдруг услышала, что в дальнем конце коридора происходит какой-то жуткий скандал – и оставшуюся, самую кривую и темную часть, осторожно наступая на то здесь, то там выпадающие какой-то подлейшей катапультой паркетины, шла уже по звуку: в кухне, к закрытой двери которой, со стеклянным прозрачным окошком, она вышла (темная, закопчённая старомосковская кухня, заставленная какими-то дряхлыми высокими тумбами с ящиками, показалась ей гигантской по сравнению с их с Анастасией Савельевной закутком – что вширь, что ввысь), за столом, где она сразу заметила раззадорившегося с чего-то вдруг, с разгоревшимся лицом и сверкающими в полутьме глазами Благодина (который все еще не разделся и так и парился в пальто и шарфе), и вскочившего во весь рост Дябелева во главе стола, с нервозностью пытавшегося изобразить невозмутимую гримасу на дергавшемся лице, – сидели (почему-то не включая электричества и довольствуясь замызганным растворчиком света, сцеживающимся сквозь зачем-то наглухо задвинутые занавески – еще отвратнее, чем те, что висели на левом окне в гостиной – так что когда настой света достигал цветной клеенки, застилавшей стол, то становился ровно таких расслоенных бурых оттенков, как плесневый «гриб», который иные московские хозяйки выращивали на кухнях в банках – для брожения сомнительного напитка) еще человек семь – и базарили, кроя друг друга все той же загадочной нецензурщиной: