Текст книги "Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1"
Автор книги: Елена Трегубова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 58 страниц)
– Нет, вы подождите тянуть одеяло на себя!
– За основу, да только же за основу! Не тревожьтесь же вы так!
– А я хочу подложить гарантию, что потом не будет сюрпризов!
– Ах вы сюрпризов не хотите – а тогда и вообще ничего не будет!
– Да-да, дострахуетесь до того, что не встанем и не ляжем! Как вон с МГДСДО и ЦДПФЛ получилось!
– Ну это вы, положим, не встанете и не ляжете – а мы тогда, отдельно, своими силами, соберем своих членов и покажем вам кукиш!
Елена сочла за лучшее к двери вплотную не подходить, тихо развернуться и уйти восвояси.
В прихожей она уже намеревалась надеть куртку – и выйти не попрощавшись, как вдруг наткнулась слева на еще одну дверь – которая до этого, видимо, была заперта, и которую прежде, из-за потемок, она даже и не заметила: теперь дверь была приоткрыта – и, как оказалось – когда Елена невольно тут же с любопытством туда всунула нос – вела в светлую маленькую узкую комнатку. На застеленной сине-белым, в крупный цветочек, льняным покрывалом панцирной кровати слева сидела давешняя смешливая молоденькая женщина в нелепо-серийной блёклой каштановой кофте, и чрезвычайно быстрыми движениями, как будто надеялась высечь искру, расчесывала пластмассовой расческой, наклонив голову набок, свои красные стриженые волосы – а подружка ее у тумбочки между изножьем кровати и окном, стоя, разбирала (ловко внедряя боевое острие красных, как будто бы под цвет прически первой женщины выкрашенных, длинных лакированных ногтей как скальпель между бумагами) эстакаду каких-то печатных работ. Больше в комнатке ничего не помещалось – узенький проходик справа был заложен кипами бумаг.
– Заходите, заходите! – заметила ее женщина, сидевшая на кровати – и тут же, накренив лоб, принялась яростно зачесывать и так уже стоявшие дыбом от электричества волосы себе на лицо, отдувая залетевшие ворсинки с бордовых, накрашенных губ. – Садитесь! Вообще-то это комната Вадима, но – заходите! – он нам разрешает!
– Вот последний номер – читали? – каким-то светлым белым квадратным пятном помахала ей вторая женщина от окна.
Елена мотнула головой и цопнула в руки свеженькие бумажки, что ей протягивала женщина. Стопка, страниц в пятьдесят, скреплена была только большой гнутой канцелярской скрепкой, и имела комичный по претенциозности титул, грязновато отпечатанный заглавными буквами на машинке в центре шапочной страницы: «Вольная мысль».
– Только домой не уносите, ладно? А то у нас две машинистки в роддоме – тираж совсем маленьким получился… – как сквозь сон услышала Елена, уже на весу разглядывая листики, с удовольствием взвешивая их на ладони – и борясь с желанием их понюхать – как нюхала все свежие книги и альбомы по искусству, обожая запах кристально-чистой целлюлозы – в данном, впрочем, случае уже предчувствуя наоборот жуткую обонятельную засаду. – А вы на машинке, случайно, не…?
Мотнув вновь головой, дойдя до дальней, свободной половинки кровати и приземлившись на провисшую под ней гамаком, раздризганную кровать, Елена осторожно вытащила скрепку. Первым печаталось бездарнейшее эссе, звенящее пустыми аллитерациями и фантичными пестрыми перекатистыми ритмами вместо смысла – собственного, видать, автора – про какие-то аллюзии и конклюзии. Зато дальше шла перепечатка блаженнейшего, гениальнейшего старья – аж четырнадцатилетней давности: Солженицынская «Образованщина». Сидеть с коленками вверх до ушей и пятой точкой, провисающей, наоборот, почти до паркета стало вдруг как-то крайне неудобно; стянув кроссовки, Елена забралась на кровать с ногами – и тут только заметила, что обе ее соседки по комнате куда-то растворились – дверь была снова закрыта и сидела она в комнате одна. Смеясь точности и нещадности Исаечевских определений и радуясь как ребенок анекдотической узнаваемости образов («Вот бы матери почитать! И Ане! И Эмме Эрдман! И Дьюрьке! Да и вообще бы в школе всем скотам вместо стенгазеты раздавать!»), – Елена всё терялась в догадках, что за такой таинственный мэн с уморной, пораженческой фамилией «Померан», которого то и дело заочно желчно лягает Солженицын. И расстраивалась Елена теперь уже только от того, что эстакада бумажек на тумбочке застила ей свет из окна.
Впрочем, когда она в очередной раз оторвалась от слепой страницы и оглянулась – то обнаружила что застить уже нечего, что сидит она в кромешной темноте и непонятно как уже, по геометрической интуиции, разбирает буквы.
Дверь внезапно открылась, Благодин, все так же в пальто, не замечая ее, ступил в комнату, прикрыл за собой дверь и стал быстро, воровато, так, словно в темноте тягает картошку с соседского участка, набирать с верхушки одной из стопок в проходе между кроватью и стенкой копирку – свернул рулончиком, обернул тремя чистыми листами бумаги, замотал с обоих концов обертку как хлопушку, сунул во внутренний карман пальто – быстро вытер о пальто руки – и вздрогнул, когда Елена, прицеливавшаяся разом в оба кроссовка, и в оба промазав, спустила мыски на пол.
– Вы здесь! – страшно громко, от неожиданности, заговорил Благодин, и принялся с феноменальной скоростью крутить в темноте вторую самокрутку копирки. – Как хорошо! – чрезвычайно ловко закрутил он уши хлопушки как-то сразу с обеих сторон. – А я думал – неловко как получилось… – второй копирочный штрудель молниеносно последовал за первым, в карман. – Думал, вы ушли! Да, не очень для вас сегодня интересно было – не так много народу… – и Благодин тем же отработанным жестом быстро вытер обе руки о пальто. – Вы уж обязательно приходите в воскресенье!
– А к которому часу? – без всякого энтузиазма, представляя себе, что того же самого народа в воскресенье здесь станет просто математически больше, – но надеясь в воскресенье все-таки дочитать самиздатовский журнал, на всякий случай переспросила Елена, все так же неудобно сидя на кровати, спустив ноги в носках на пол и мусоля в руках скрепку, никак не желавшую вновь осилить полсотни впопыхах неровно собранных страниц.
– Да к какому угодно, – усмехнулся Благодин, распахивая дверь и выходя из комнаты в ярко освещенную прихожую. – Я забыл вам, кстати, код замка на подъезде сказать – так вот, запишите себе куда-нибудь…
IX
Ночью выпал снег – настоящий, без дураков. Елена сразу почувствовала это – по вдруг накрывшему всё теплу: батареи, обычно до одури палившие здесь у них, в башне, даже в жарком апреле, сейчас, в ноябре, вдруг умерли – и еще до полуночи – нет, даже до полпервого – спасаться, пережидать колотун можно было лишь в пещере под одеялом, свернувшись эмбрионом с книжкой, уповая на фантастических, неземных слесарей, водопроводчиков, сварщиков, спелеологов, повивальных бабок. Босиком, в пижамных штанах и свитере, быстро-быстро, чтоб не спугнуть чудо, подбежала и вместо того, чтобы раздернуть разом как занавес сказочного спектакля обе шторы – тихо под штору внырнула: ну конечно! Легче и жарче тополиного пуха! Везде! Она быстро открыла узкую створку окна и высунулась по пояс наружу – тишина оглушала. Взбитый отвесно валившим снегом воздух был дистиллировано чист – и волгл. Боковые узловатые пальчики тополя, норовившие, как всегда зимой, тыкнуться поближе к окнам, сейчас красовались беленькими, из хлопьев зимнего пуха наспех вывязанными, во в многих местах драными митенками. Куст бузины под соседскими окнами, в нерабочее, неядовитое время года заваленный целлофановыми пакетами, огрызками, бумагой, сейчас был прибран белым легчайшим полотном. Помойка (два вывозных железных остроносых контейнера, видных из окна наискосок у соседнего дома) буксовала, как два застрявших в снегу военных кургузых автомобиля. Елена приложила руку к ровненькому, с одним угловатым выступом, отвесу легкого влажного снега на карнизе, впечатлевшему форму наружной рамы открытой внутрь створки окна: ну конечно, снегом заткнуло все дыры, все щели – от этого так блаженно тепло! – да и ветер как будто сразу пристыдился. Не шелохнется. Через двор, направо, под густыми испарениями прорванной трубы центрального отопления черно́ чернела круглая дышащая полянка – и земля жадно, как теплые лошадиные губы, ловила снег.
Тепло, было до смешного тепло.
В субботу утром через весь двор уже тянулись крест-накрест первые ленивые серые дорожки-однопутки. Анастасия Савельевна, с которой Елена уже два дня не разговаривала – но и, для разнообразия, хотя бы не ругалась – уехала куда-то еще до завтрака, тяжко хлопнув дверью (знакомый, десятки раз ею самой на бис производимый звук разбудил Елену – и жажда смотреть сверху первый эскиз зимнего двора вытащила из постели, да так и не дала больше заснуть – хотя, порадовавшись отсутствию Анастасии Савельевны, Елена твердо решила школу прогулять и выспаться). Вернулась Анастасия Савельевна в полдень загадочно сияющая, свежая, раскрасневшаяся, в высокой своей искусственной шапке под соболя с игривым дугообразным вырезом на лбу, высвобождавшим простор для взлета царских бровей, и в псевдо-плюшевом своем, замечательно приталенным, с едва заметным персидским ботаническим узором, мягком, легком, от завышенного пояса длинными вольными сборками ниспадающем темно-шоколадном пальто – и с каким-то прямоугольным пакетом, на котором радостно поигрывала аккуратненькими, кожаными, черными, плотно обтягивающими пальчики перчатками.
– Ладно, предположим, что я была не совсем права, – весело сказала мать, дождавшись, пока Елена вылезет из своей берлоги на кухню за чаем. – Тебе же, в конце концов, с ним на свидания ходить, а не мне. Тебе выбирать. Мир? Не сердись на меня. Извини меня за все, пожалуйста. Я просто совсем иначе себе представляла прекрасного принца, который влюбит в себя мою дочь…
– Мам, ну не начинай опять! Извинилась – так не начинай по новому кругу!
– Гляди, что я тебе достала! – не слушая ее уже, с абсолютно младенческим счастьем на лице вытаскивала мать из обувной коробки, воцарившейся в центре кухонного стола, дивной легкости и красоты ярко-красные кеды из непромокающего скрипящего синтетического чуда сшитые, и с белоснежными высокими подошвами, и с жеманной окантовкой, высокие, по щиколотку, небывалые.
– На ВДНХ продают! Ты можешь себе представить! В павильоне… Как его…? Никогда не догадаешься!
– Космонавтика? Пчеловодство?
– Тьфу ты, Ленка, я вспомнить пытаюсь, а ты меня с панталыки сбиваешь. Не поверишь: советские! Экспериментальные! По какой-то там итальянской лицензии. А дешевые какие! Какой же это павильон…
– Свиноводство?
Мать расхохоталась и восторженно наблюдала, как Елена, позабыв про обиды, ловко влезала в ярко-красненькие кеды – подошедшие – как влитые! – будто на нее по заказу.
– Только умоляю: не сегодня! Пока снег – ты их не надеваешь! Договорились?
На следующее же утро в ярко-красненьких легчайших кедах, снегири на снегу, Елена уже бежала по белому – мокро оседающему под свежими, белоснежными резиновыми подошвами – чуть подтаявшему, обновленному за ночь, настилу к метро: к Дябелеву на политические посиделки на Горького теперь попасть хотелось почему-то гораздо больше, чем давече.
Без особых потерь преодолев на Пушкинской, на взлете из перехода, развозню ступенек – жиденькую гречневую кашицу с солью (надо было просто держаться строго в центре – все нисходящие и восходящие мрачные фигурки жались с боков к перилам: вдруг, как один, из-за снега, сделавшиеся неуклюжими и боязливыми), она в два счета домчалась по узкой, расчищенной не совсем в сердцевине тротуара, а чуть сбитой на левый край, в одну железную звонко дребезжащую дворничью лопату, кривоватой (по мелким виляниям линий прекрасно видно было, как и где лопата натыкалась на превратности асфальта) дорожке (кремовые горы снега царили тем временем в центре – и влажно-ледянисто голубели у цоколей, – желтовато-серо, монументально грудились ближе к бордюру, и уж совсем как высоченный, отвесный спиленный колесами и корпусами машин черный гранитный мрачный памятник-волнорез на дыбы вставали на мостовой у обочины) до секретной арки. И уже только у подъезда вспомнила, что забыла Благодиным доверенный код – который, разумеется, и не подумала никуда записывать. Покрутившись под узеньким карнизцем, на палево-бурой штукатурке справа увидела нарочито большими, полуметровыми ребристыми буквами, красным (кажется, кирпичным огрызком) выведенное: 137. Нажав цифры, и без всякой надежды дернув замок, с удивлением увидела, что дверь поддалась.
Дверь в квартиру Дябелева оказалась и вовсе наполовину распахнута. На лестничной площадке курили: давешняя молодка с длинными красными остро заточенными ногтями (что в пятницу расфасовывала бумаги в Дябелевской комнате), в затяжку с сигаретой, отпятив зад в прямой юбке, и слегка им повиливая, и сгорбясь при этом зачем-то, с шутливым кокетством в округленных глазах бодуче приближалась к неинтересному, вялому, бородатому, седому, страшно худому лысоватому дядьке, периодически как будто сплевывая сигарету в красный пинцет пальцев, и за что-то его на чем свет отчитывала. Тот, затягиваясь сигаретой урывками, и испуганно отругиваясь в ответ, от нее все время синхронно пятился задом – так что через пару взаимных па должен был врезаться спиной в соседскую дверь. Самым забавным было то, что если бы смотреть на обоих, зажав уши, можно было бы сказать, что они кричат: но кричали они друг на друга шепотом.
В прихожей, коридоре, на кухне – и даже в Дябелевской потайной светёлке – галдели все разом, уже громко, в голос – Елена едва протискивалась, народу было столько, что она растерялась и не знала даже, где же спокойно (без риску сразу вклиниться в сплоченно оравшие друг на друга дружеские кружки) остановиться. С боков от зеркала, да еще и на противоположной стороне прихожей, теперь уже стояли (едва-едва не опрокидываясь) целых четыре заваленных до безобразия стула – как будто бы в той же комиссионке устроили годовую распродажу.
«Не почитать сегодня мне», – напряженно и хмуро думала она, судорожно вдыхая знакомый уже, абсолютной нежилой запах бумажной гнильцы, размокшего паркета и какой-то межобойной плесени, который так остро чувствовался и шокировал сразу при входе в Дябелевскую квартиру, однако как-то обнашивался и переставал свербить в носу уже через минут пять – так что как ни напрягай ноздри – невозможно было его потом уловить. Ходя между вопящей гуманоидной фауной, то и дело раздраженно увиливала от мужских особей, которые, на секунду вопить переставая, накидывались на нее с отвратительно-однотипной резвостью дикарей:
– Ой, девочка? Откуда это вы здесь?
– Дитя? Что это вы тут делаете? Вы чей ребенок?
Не доверив ни одному из комиссионных стульев – заглянула еще раз в Дябелевскую комнатку и, молча протискиваясь между громкими телами, повесила куртку на железное изголовье кровати.
Наконец, наткнулась на тихо и деловито направлявшегося к кухне маленького, морщинистого сухолицего Благодина с какой-то амбарной тетрадкой в руке: из-за своего усохшегося роста и боковых габаритов он, казалось, пробирался в толпе гладко, на каких-то скидочных началах.
– Да вы проходите лучше в гостиную, не бойтесь! – на бегу кивнул он ей и улыбнулся своими тихими коричневыми глазами. – Занимайте место! Сейчас дебаты начнутся.
Сжавшись от кошмарного дебиловатого слова «дебаты», в гостиную тем не менее, от растерянности, зашла. Яркий свет медной люстры, лишенной плафонов, взрывал мутный полдень – и щедрой медной ложкой добавлял в варево воздуха знобящего неуюта. Под картечью взглядов разом человек тридцати, а то и больше, с каким-то жадным ожиданием пулявших глазами в каждого входящего в комнату, ей сделалось еще больше не по себе. Стулья были по большей части уже разобраны – кто-то посадил на стул свой портфель, а кто и самого себя, – в центре же гостиной, без всяких мест и удержу шел тот же самый стоячий галдёж, что и в прочих широтах квартиры. Робея, оглохнув от окружающего ора, вжав плечи – и чувствуя, как постыдно застенчиво сутулится, стесняясь своей худобы и рослости, стесняясь всей себя, вот в этих вот в своих неуместных ярко-красных кедах, и в неуместно щегольски чуть подвернутых (чтоб не скрывать кричащей красы кедов) светленьких варёных джинсах, и с этой своей неуместной детской косой, и в неуместном раздолбайском сиреневом пуссере, – она с чудовищными внутренними муками перешла бродячий центр бедлама и, судорожно ища глазами пустое место, наткнулась вдруг взглядом – во втором ряде стульев – на вороногривого молодого человека, чем-то (а именно блестящими, лоснящимися, тяжелыми волосами ниже плеч) невероятно, до внезапного ёканья в солнечном сплетении, напомнившего ей Склепа. Молодой человек был удивительнейше, абсолютно абстрагирован от нечеловеческого многоголосого ора вокруг, спокойненько, даже с каким-то вызовом, восседал на ободранном сером венском стуле, сложа джинсовую ногу на ногу, удобно пристроив себе на колено книгу, левой рукой (вернее длинными холеными ногтями) ходко перевертывал страницу, а правой держал у самых губ дымящуюся кружку, – и волшебно не-относился ни к чему вокруг – словно сидит он не в подпольном политическом клубе, а в своей крохотной уютной квартирке: и словно ни души вокруг, и словно вокруг та самая тишина, тон которой сама Елена ночью вкусила, высунувшись под снег в окно.
– А я-то думала: одна я во всем мире так уродливо чашки держу! – засмеялась Елена, сразу как-то доверчиво хлопнувшись на свободный стул, по правую руку от абстрагированного молодого человека, лица которого, склоненного к книге, было почти не видно из-за свесившихся черных локонов.
– Как это «уррродливо»?! – возмущенно вскинулся на нее, раскатисто картавя, молодой человек.
Нет, во всем остальном (кроме патлатой длины вороных волос) был он вовсе другого, не Склепова покроя: рисованное, красивое, даже чересчур «смазливое» (как не удержалась бы и добавила бы Анастасия Савельевна, если б его сейчас видела), с хохляцкой, что ли, интонацией, живое лицо. Густо-вишневые, огромные глазищи, опушённые возмутительными, нецензурно длиннющими, смазливо хлопающими иссиня-черными ресницами. Веселый, самоуверенный нос с аккуратной смазливой бульбочкой на конце и с широко расставленными тонкими самоуверенными воскрилиями. Аккуратные, узкие, с изысканно-резким рисунком губы: нижняя – в центре как будто бы с жеманно-надутой подковкой, а во впадинке между взмывающими вверх алыми излишествами узора еще более жеманной верхней – вполне комфортно уместилась бы подушечка мизинца. И изящнейше, мастерски, круто подкрученный маленький подбородок с двухдневной вороной небритостью, чуть разделенный посередине мягкой кокетливой вертикальной впадинкой. Все эти наглые нюансы доводили и вовсе до крайнего крещендо физиогномику, за которую Анастасия Савельевна любого незнакомца сразу назвала бы смазливым проходимцем.
Да и локоны у него были скорее ухоженными, холеными, – а совсем не Склеповым диким хайром: волосы молодого человека казались вот только сегодня ровно подстриженными, беззастенчиво лоснились, фиолетовым блеском отсверкивали и даже жеманно чуть завивались на концах, чуть ниже плеч.
– Как это – уррродливо?! – повторил молодой человек, уже со смехом в вишневых пушистых глазах, уставившись на нее. Было ему, как ей показалось, лет тридцать, но этот дурашливый огонек в глазах как-то ни на секунду не дал ей даже и заподозрить, что нужно чиниться с ним, не как с ровесником.
– Да вот так! Вы же мизинец отклячиваете! – немедленно поймала его за жеманный мизинец с поличным Елена. – Меня мама за это всегда дразнит! Вот же! Вот!
Молодой человек от неожиданности дёрнулся, тщетно пытаясь припрятать откляченный мизинец с длинным маникюром, и плеснул себе горячий чай на джинсы.
– Осторррожней, осторррожней, девушка! Вы же меня обварррили! – уже откровенно потешался он над ней, кокетливо зыркая вишневой смеющейся темнотой глаз. – Вы же меня сейчас самого главного чуть не лишили!
– Это значит, что у вас неправильное распределение приоритетов в теле. Я ж вам не на голову чай пролила! – обиженно парировала она и отвернулась.
– Нааахалка… – с наслаждением процедил молодой человек – и вновь преспокойненько отхлебнул чай. – Ну ладно, шучу. Как вас зовут?
Краем глаза насмешливо разглядывая его наманикюренный мизинец с длиннющим манерным ногтем – не накрашенным, разумеется, – но явно знававшим, и не раз, и не два за недавние дни, аккуратнейшую пилочку, – Елена, однако, делала вид, что потеряла к беседе абсолютно всякий интерес, хотя, внутренне, еле сдерживала смех – и с удовольствием обкатывала в свежей звуковой памяти его сахарное какое-то, приятное, манерное, удивительное, чем-то невероятно обаятельно цепляющее ее грассирование: букв «р» получалось у него не одна, а целых три – на первую он наскакивал резким гакающим галопом, вторую как бы вольно вздымал в воздух и отпускал лететь – а третью уже жеманно и сознательно, произвольно и, как казалось, с жеманной самоиронией, тянул, и растягивал – награждая звуки всего слова какой-то безграничной рельефностью. Дивной цветовой рельефностью, угловатой пестротой наделен был и его свитер – резким пятном красовавшийся на фоне всей комнаты, туго вывязанный, в червлёно-лазурных тонах, – чем-то невероятно притягательный – невероятно выпендрёжный, франтовски-неправильный, франтовски-коротенький: ровно по пояс.
И когда Елена уже собралась было отвесить ему очередное хамство – на этот раз уже про его маникюр, – в дверях вырос Дябелев и, вытянувшись, с излишним выгибом куда-то назад – так, что не толстый совсем живот на его худом теле вдруг брюхато выпер под эффектным покровом бордовой водолазки (той же самой, в которой Елена видела его в пятницу), – прочистив горло, энергично объявил:
– Начинаем! Товарищи, садитесь!
Сесть, впрочем, удалось не всем – столбами застряли в дверях: маленький, курносый, светловолосый, c коком, подвижный мужчина в куцем костюмчике и огромных ботинках, пришедший вместе с Дябелевым, но за ним, в модный угол, не пошедший; и второй – на прямой пробор (размываемый поймой лысины не на макушке, а как-то сразу начиная от лба), загадочно-распутинского разлива пожилой тип с красными гипнотизирующими глазами, вызывающе скрестивший руки на груди, и казавшийся то ли разозленным дворником, то ли недопившим сторожем.
Дябелев, едва усевшись неподалеку от ошпаренного чаем соседа Елены (и спиной впритык к стене с коричневыми обоями – не столь уж и старыми, но продранными такими яростными двумя колеями, как будто их вспахивали трактором, но забыли засеять), словно пометив свое место – тут же вскочил и, вытянувшись опять, браво выпятив вперед живот, вдруг прорезавшимся зычным голосом, с официозом в скукоженных оборотцах, стал настоятельно, от имени какой-то аббревиатуры из трех букв, призывать всеми силами поддержать инициативы Горбачева и подставить ему для всех его нужд широчайшее народное поле, чтоб его не скинули в канаву истории злые силы. Все недочеты генсеку-перестройщику Дябелев предлагал простить – потому что «бывало ведь и хуже – и совсем недавно, на нашей еще, товарищи, с вами памяти». Именем все тех же трех букв, Дябелев ратовал за социалистический выбор, за коммунизм с человеческим лицом – и грозил, что если этого выбора народ не поддержит добровольно и громко – то коммунисты без человеческих лиц пожрут вообще всех, не исключая выскочку Горби.
На этом месте маленький курносый светловолосый мужчина в непомерно больших ботинках, застывший в проеме двери, аж притопнул от радости, и язвительно и громко заметил на всю комнату, что другая аббревиатура (тоже запряженная тремя буквами – но еще с одной пристяжной, как бы в скобках) к этому воззванию, «в ходе многодневных дискуссий, и обсуждений в низах» – не присоединилась, так что пусть, мол, Вадим Дябелев говорит сам за себя.
Дябелев виновато поник – и сел; где-то в воздушном зазоре между экстренным приземлением на стуле, впрочем, успев предложить остальным представителям политических движений и беспартийным гражданам («Товарищи, только сразу называйте свое имя!») строго по очереди высказываться по всем интересующим вопросам.
Первым слово предоставили ближайшему от Дябелева стулу, заполненному невнятным, растекающимся бритым потным господином, усомнившимся в праве Дябелева вообще навязывать свою повестку и посылы.
– Хватит ужо – натерпелись от этих, там! – возмущенно припер он Дябелева к стене взглядом. – Так еще здесь терпеть! Я против всего этого!
– Да я же не… Я к информации, исключительно! – обреченно подстанывал Дябелев от своей стенки, подвскакивая со стула на каждом слове и всхлипывая обеими руками.
– А! Тогда лады, – поднялся бритый выступающий, кругообразно отирая ладонью пот с маковки. – Тогда меня зовут Алексей. Но я вообще против привилегий и считаю, что борьба с привилегиями должна идти в стране полным ходом. Без обиняков. Точка! – раскланялся бритый каплеобразный джентльмен и снова, сильно колыхаясь, перелился из воздуха на стул.
Второй выступила на вид сильно гулящая, аккуратно раскрашенная девица с залакированной прической «Аврора» и тяжелым, кобылистым, приветливо осклабленным зубным механизмом (активную речевую работу которого Елена рассматривала в профиль и снизу, отчего зрелище делалось еще чудовищнее) – и активистским говорком начала скандировать:
– Я направлена из клуба поддержки перестройки! И я хочу выразить всемерную поддержку конструктивной ответственной позиции Дябелева Вадима Вадимовича! – тылдынила она как по писаному, вроде бы, формально соблюдая все смысловые стычки, но так, что Елена с внутренним смехом думала: «Вот сбить ее сейчас со слова – и ей ведь придется начинать всё заново, с самой первой буквы – текст явно заучен одним куском». – Нам с вами, товарищи, да и никому другому в стране, не нужно пытаться сменить власть, не нужно бороться за власть, не нужно пытаться стать властью – вместо этого нужно влиять на имеющуюся власть! И реформы, проводимые Михаилом Сергеевичем Горбачевым, дают для этого народного влияния все основы и почвы! – гундела она на одной задорной ноте зубрилы-отличницы. – А для этого нам нужно всем миром влиться в единую, независимую, свою, народную организацию, которая будет далека от политики, и в которой мы будем услышаны, и о которой мы с вами все сможем сказать: «Это – наша организация!», и которая безусловно поддержит Михаила Сергеевича Горбачева во всех его начинаниях!
Длинноволосый молодой человек, ошпаренный Еленой, все это время с наслаждением хлебавший чай, невозмутимо поглядывая в свою книгу, как раз в этот момент допил все до донышка – опрокинув кружку, заглянул в нее, как в телескоп, и вдруг совершенно неожиданно встал и, легко и изящно увиливая от стульев, непринужденнейше (так, что никто кроме Елены – у которой просто глаза на лоб полезли от такой прекраснейшей самоуверенной наглости – на него, кажется, даже и не взглянул) направился, обиженно заглядывая на ходу в кружку, из комнаты вон.
– Пожалуйста! Вам слово! – зычно продолжал Дябелев – и Елена не сразу (только по ожидающим, обернувшимся на нее с первого ряда любопытствующим лицам) догадалась, что слово, без спросу, предоставили ей.
Онемев на несколько секунд, и даже не в силах будучи набрать толком воздуха и чувствуя неприятные мурашки ниже локтя, будучи абсолютно не готова к такому повороту: вдруг стать участником – а не наблюдателем, – именно от неподготовленности, даже не вставая со своего места, через крупный вздох она выдала вдруг именно то, что вертелось на языке:
– Мне кажется… Что это вообще всё враки про коммунизм с человеческим лицом… Бессовестное вранье… – тут еще на секунду замявшись и не без удовольствия заметив бессловесные муки Дябелева у стены, замеревшего и как будто сглатывавшего какие-то крупные болты, Елена подумала: «Жаль все-таки, что Дьюрьки рядом нет». Вздохнула поглубже, приосанилась и даже приготовилась было встать – но вдруг с ужасом подумала: «А не выгляжу ли я так же, как все предыдущие идиоты?» – и, оставшись сидеть, стараясь говорить как можно более обыденным голосом, как будто болтает на кухне, продолжила: – Человеческое лицо ведь нужно приклеивать только каким-нибудь вурдалакам… людоедам… Человеку человеческое лицо не нужно приклеивать – оно и так у него есть, правда ведь? Лучшее, что Горбачев мог бы сделать – если предположить, что он действительно хочет добра – это ликвидировать партию и КГБ. Все остальное – это, по-моему, просто жалкие уловки, чтобы людоедская партия и людоедские спецслужбы, прикрывшись человеческой маской, остались за столом и продолжили свой людоедский пир. Ни на какое сотрудничество с этими преступниками в этом нечестном деле, мне кажется, никакие честные люди идти не должны.
– Верно, долой шестую статью – а дальше мы уж сами разберемся! – выкрикнул, вскочив от левого окна (резко всколыхнув единственную в гостиной, и так уже грубо сбитую набок занавеску – цвета любительской колбасы), какой-то красивый, резко очерченный высокий парень с орлиным носом, броским ярким взглядом, темными ровными волосами, бархоткой забранными сзади в пучок, и мученически сжимающимися растрескавшимися губами – и тут же сел снова, нервно играя желваками и пережевывая щеки изнутри.
– Товарищи! – отчаянно кашлянул из своего угла Дябелев. – Ну нельзя же так! Умоляю вас! Представляйтесь! – с мукой в голосе выдавил из себя он, хотя сказать ему хотелось, кажется, совсем не это. – Разборчиво называйте фамилии! Не все присутствующие вас знают, и не все… не все знают, откуда, какое движение представляете. Или никакое – тоже так и говорите.
– А зачем вот вам, например, моя фамилия? – вдруг, с ехидцей, сочно, низким трубным голосом, не вставая с места вымолвил хитроглазый широконосый старец в роскошном темно-синем вельветовом костюме и белой рубашке – словом, вырядившийся как на последний парад, и, с достоинством, прямо, горделиво держа осанку, сидевший по центру у противоположной стены, ноги крепко расставив, как будто играл на баяне. – И вообще: кто гарантирует, что тут нас не прослушивают и не записывают? А? А потом не отправляют куда следует?!
Медная лампа в центре потолка подозрительно моргнула.
– Ну, не представляйтесь, если не хотите! – миролюбиво заныл от своей стенки Дябелев. – Товарищи! Нужен порядок и полная демократия! Все по порядку – и не больше пяти минут. Так, кто там следующий…?
Следующим вскочил пятничный лыбящийся дурачок в русской косоворотке – и почему-то стал пропагандировать – как ориентир и как место жизни – Шамбалу.
– Так, попрошу: свои пять минут вы уже выбрали, – слукавил Дябелев. – Следующий, пожалуйста. И по теме, пожалуйста.